В шестом часу утра на дворе забили барабаны, и дневальный зычно крикнул:
— Четвертая, вставай!
По всей роте поднялись гомон и возня. Кто попроворнее, вскочив и натянув «в три счета» штаны, бежал тотчас к ушатам умываться, и там уже шла драка из-за полотенец. Другие первым долгом принялись ваксить сапоги и, подышав на сапог, наводили щеткой умопомрачительный глянец. Подняв Берка, дядька приказал ему:
— Оденься и покажись!
Берко неумело натягивал сапоги и брюки. Одевшись кое-как, он показался дядьке.
— Ну, как ты застегнул куртку, неряха! Вот как надо! Вот как!
Штык оправлял на Берке куртку, жестоко его встряхивая.
— Выходи к завтраку! — закричали капралы.
Рота высыпала в коридор. Ефрейтора остались в помещении. Они пересмотрели все тюфяки, откинув обмоченные для просушки. Затем тюфяки и подушки были выровнены на нарах по нитке и накрыты по форме с отвернутыми краем одеялами из серой сермяги. Тем временем в коридоре шел осмотр одежды. Фельдфебель осмотрел капралов с ног до головы. Сапоги капралов зеркально сияли, брюки были плотно подтянуты в пах, куртки застегнуты на все пуговки, лица, сполоснутые холодною водой, румяны; глазами капралы ели начальство; головы капралов были под короткой стрижкой, как точеные шары.
— Ладно, — сказал фельдфебель.
Потом капралы, захватив из пучка по пяточку розг, так же тщательно осмотрели ефрейторов; те перед капралами старались тоже быть помолодцеватее, но кое у кого недоставало пуговицы, крючка, иль куртка разорвана подмышкою, а у иного синяк под глазом, тщательно припудренный мелом.
С неисправными был короткий разговор:
— Спускай штаны.
Все шло быстро, в порядке, деловито. Приведенные в порядок ефрейтора осмотрели дядек, в свою очередь вооружась лозами. Больше всего неисправных оказывалось у тех ефрейторов, которые сами только что получили внушение за неаккуратность. Наказанные дядьки принялись за своих племяшей, причем обходились тычками, оплеухами, лещами, затрещинами, подзатыльниками, рывками, щипками, толчками, пинками и тому подобными ручными и ножными приемами, потому что наказывать розгами племяшей дядькам не полагалось.
По обычаю племяши могли в это время, пока их дядьки обряжали, «реветь»; этим правом они пользовались весьма охотно, причем ревели на разные голоса и те племяши, дядьки которых не были наказаны. Они кричали петухами, мяукали котами, ржали жеребцами, мычали телятами, мекекали козлами, блеяли овцами, гоготали гусями, свистали соловьями, граяли воронами, лаяли псами, выли волками, визжали щенками, верещали скворцами, пищали мышами, куковали, ворковали, токовали…
И вдруг над этим диким хором прогремел человеческий голос:
— Рота, смирно!
Шум погас.
— На молитву!
Оглушенный гамом, Берко хотел опять бежать. Зазвучало согласное пение. Напрасно Штык пытался удержать его, сжав руку племяша. Берко рвался и метался.
— Держи его за другую руку, — попросил Штык соседа.
Берко вырывался и бился все время, пока пели молитву, и слышно было, что в третьем взводе какая-то возня. Фельдфебель стоял, как слитой, как будто все забыв, но когда утихли последние вздохи хора, фельдфебель повернулся к роте и спросил:
— Третий взвод! В чем дело?
— Это опять тот слабый, что вчера у Штыка убег, — доложил капрал.
— Курочкин, в чем дело?
— Он, господин фельдфебель, опять хотел убечь из фронта.
— А ты ему разъяснял?
— Так точно!
— Что фронт святое место? Что во фронте, если команда «смирно», никакого шевеления и даже дух запереть? Идите оба сюда!
Штык вывел Берка перед фронтом.
— Говорил тебе дядька, что фронт святое место?
Берко взглянул на дядьку. Штык так стиснул зубы, что на скулах выступили желваки.
— Так точно, говорил, — ответил Берко, отводя глаза.
— Ну, тогда плати долг. Будешь платить дядьке вчерашний долг?
— Точно так.
— За себя еще получишь столько же. Дайте ему для начала сто. Я из тебя выбью блох. Штык, Штык, покажи ему, как лечь.
— Не робей, привыкай, — потихоньку шептал Берку Штык, помогая раздеваться. — Штаны положи под себя. Куртку сверни под голову. Если кричать не хочешь, кусай пальцы.
Плыла лебедь… Плыла лебедь с лебедятами…
Плыла лебедь с лебедятами,
Со малыми… Со малыми… Со малыми дитятами… —
пел тонкий и очень жалостный голос.
Звуки этой песни было первое, что проникло в существо Берка, когда он вернулся к жизни. Песня была как маятник часов, своим тиканьем говорящий, что время идет. Второе, что услышал Берко, — это звучные и четкие удары маятника больших часов. Берко открыл глаза и увидел, что на белой стене висят большие часы с двумя медными гирями и длинным маятником.
Тик, малыми, так, малыми,
Тик, малыми, так, дитятами.
Тик, малыми, так, дитятами, —
в такт с маятником пел голос.
Голос был похож на птичий. Берко перевел глаза туда, откуда слышалось пение, и увидел большое окно, а перед окном лицом к свету и спиной к Берку стоял грузный большой человек в белом парусиновом халате. Коротко остриженная голова его была серебряно-седая, на розовой толстой шее поперек ее — складочка.
Все было ново и непонятно. Берко попробовал вспомнить, где он, и хотел приложить руку ко лбу, — рука тяжелая и обмотана белой тряпкой, сквозь которую видно — сочилась кровь. Берко застонал.
Песня смолкла. Только тикали часы. Берко смотрел на широкую спину человека у окна. Послышался зевок, человек повернулся; у него были седые насупленные брови над строгими серыми глазами, седые усы с подусниками, а на розовом бритом подбородке — ямочка.
— Эге! — прогудел старик басом, тяжко шагая к Берке. — Этот очухался. Сотрем «акуту».
Старик плюнул в ладонь и поднял куда-то вверх руку. Следуя за ним взором, Берко увидал над головой черную дощечку, на которой было мелом написано два слова. Старик стер нижнее слово.
— Теперь дело пойдет на поправку, — сказал старик, вытирая руку о полу халата. — Жалко, что Мендель тебя не дождался.
— Он приходил?
— Нет, принесли.
— Он ушел?
— Нет, унесли!
— Куда?
— На «кудыкину гору».
— Что он там делает?
— Лежит в земле.
— Он умер? Отчего он умер?
— От «акуты». Вот я у тебя стер с доски «акуту», ты, стало быть, не помрешь.
— Что значит «акута»? — дрогнув, спросил Берко.
— «Акута», если хочешь знать, слово медико-хирургическое и значит: острая или скоротечная болезнь. Мендель, например, умер от «туберкулезис-акута», а у тебя было «эндокардитис-акута». Туберкулезис или эндокардитис — это еще надо разобрать, а уж «акуту» мы видим сразу. Теперь у тебя «акуты» нет. Рубцы у тебя зажили — только руку ты себе чуть не напрочь отъел. Следующий раз жуй левую, а не правую, а то за умышленное членовредительство с целью уклонения от военной службы еще больше накажут.
— Вы кто, господин начальник?
— Мы будем ротный фельдшер местного лазарета баталиона военных кантонистов, старший унтер-офицер Степан Ильич Осипов. Каково?
Фельдшер подмигнул.
— Деньжонки водятся? — спросил он.
— Да. Я отдал их хранить дядьке.
— Штыку? Парень верный. Был. Два раза забегал. Я сказал, что дело твое табак. Ну, а теперь, вижу, пойдет на поправку. Придет Штык, скажи, чтобы дал мне на косушку, а то я опять тебе «акуту» напишу.
— Да, я скажу ему, только не пишите «акуту».
— Не будем писать.
Фельдшер ушел из комнаты. Длинная стрелка на часах догнала короткую, и часы пробили двенадцать. Вскоре после того пришел в лазарет Петька Штык.
— Ну, зубы скалишь, стало быть не зашьют в рогожку, — ответил он на печальную улыбку, которой его встретил Берко. — Рука болит?
— Чешется.
— Значит заживает, если зудит. Мне фершал говорил, у тебя скоро зажила, а руку ты свою чуть не сгрыз. Ну, удивил ты всех: хоть бы пискнул.
— Я испугался очень утром.
— Утром? Каким это утром?
— А как стали меня бить.
— Эва! С той поры утров прошло чуть не десять. У нас уж классы начались. Трудно мне с тобой будет, да и тебе нелегко. Ну, да подтяну я тебя. Только вставай поскорей.
— Штык, дай этому фельдшеру сколько-нибудь денег из моих, а то он хочет написать мне «акуту».
— Не напишет. Зря тоже «акуту» писать не будут.
— Ты все-таки дай ему сколько-нибудь.
— Дам. Ведь у тебя капитал-то вырос за это время. В прошлое воскресенье я еще на толкуне твою худру-мудру продал за три рубля. Теперь твоего капитала тридцать четыре рубля ассигнациями. Ты у нас, почесть, самый богач! Поправляйся скорей. Я пойду, мне на рифметику. Вот, брат, наука: что ни слово — фунт изюма! Прощай. Про тебя ротный батальонному докладывал: «Такой, — говорит, — закоренелый жидок, никак не терпит нашей молитвы. Начали его пороть — мертвым прикинулся». Верно, и мы думали, ты сердцам зашелся, и нос тебе табаку давали и веки спичкой подпаляли. Лапки поджал, как жучок. Конечно сразу трудно пришлось. Стали Ильича звать: «Несите, — говорит, — ко мне — акута ». Дать ему, значит, на косуху? Прощай.