Щербаков снял с гвоздя стеганый казинетовый свой полукафтан и, забравшись на полати, постелился рядом со Шпрынкой.
Из-за полога Поштенновых мать Шпрынки со злобою вслух сказала:
— Сам, арестант, спутался со студентами — теперь мальчиков завлекает в эти дела. Ванюшка, не слушай его, каторжника.
Из-под другого полога отозвалась тоже вслух Марья Щербакова:
— Кто это арестант-то? Кто каторжник?
— Да муж твой арестант…
— Это как же?
— Да так же.
— Да как же «так же»-то?
— Да так же и «так же». И сама ты, Марья, арестантка. Знаю, к чему вы с Васькой Адвакатом девушек склоняете. Не миновать тебе острога.
— Ах ты стерьва, стерьва, Дарья, — горестно и как бы жалея соседку вздохнула из-под своего полога Марья.
— Хо-хо-хо! — рассмеялся на полатях Щербаков, — вот он божественный разговор-то…
Из-под полога Поштенновых послышался зевок, и Поштеннов лениво сказал:
— Щербаков, слезай назад: я твою бабу буду бить, а ты мою лупи — идет?
— Идет. Слезаю… Держись, Дарья! Хо-хо-хо!
Бабы пришипились… В камере настала тишина. Щербаков шопотом спросил Шпрынку:
— Думаешь?
— Думаю, дяденька.
— Чего?
— Как же мы бунтовать будем. Ружьев-то у нас нет…
— До ружьев еще далеко, малый. Мирный бунт будет. Без драки.
— Без драки скушно. А на Новой Канаве в Питере мальчики бунтовали?
— Как же! С задних мальчиков и началось. Кэниг, хозяин тамошней мануфактуры, рассчитал разборщиц пыли — хотел пыль[1] разбирать мальчиков заставить. Ну, они взбунтовались. К ним средние приклеились. А к мальчикам прядильщики присучились — и пошло. Без мальчиков никак нельзя было. Там народ боевой. Они и фискалов ловили.
— Какие фискалы?
— Фискалы — это, брат, — такие нахалы. «Я, — говорит, — за народ трудовой», а как услыхал про хозяев разговор — кричит: «Городовой! — бери его, он вор». Ходят по трактирам, где народ сидит всем миром, слушают, где вздохнут про горькую участь — ну и пожалуйте в часть. Ну, разобрал, кто есть фискал?
— Чего же с ним сделали мальчики?
— Наши скоро раскусили в чем дело — стали примечать. Мальцы придут в трактир и спрашивают: «Есть фискалы?» — «А вон глушит сивуху — а сам к нам тянет ухо». Мальчишки его: «Пожалуйте, барин, бриться». Он туда-сюда: «Я, — говорит, — друг свободного труда и за вас готов с полицией подраться». — «В таком разе пожалуйте кататься!» Выведут его на берег канавы. А берега у Новой Канавы[2] крутые, ребятишки раскатали на санках и ледянках, горки поливные. Ну, обваляют фискала в снегу, как пылкого судака, да и пустят под гору чудака. Народ стоит, хохочет, а он кудахтает, как кочет, раза два кувырнется, встанет, отряхнется, да и пошел докладывать в часть — какая с ним приключилась страсть.
— А у нас, дяденька, есть фискалы?
— Должны быть. А если нет, учредят.
— Пымаем, накладем по первое число.
— Смотри: невиновного человека не повреди. В заворошке от страха чуть не каждый подозрителем смотрит…
— Чего нашептывашь, арестант, чего нашептывать? Ни днем, ни ночью от вас покоя нет, — опять заворчала снизу из-под полога мать Шпрынки, — не верь ему, Ванюшка, сочинитель он…
Поштеннов из-под полога, зевая, спросил…
— Анисимыч, ты что же не спущаешься оттуда мою бабу бить?..
— Хо-хо-хо! — засмеялся Щербаков: — как же я буду твою бабу бить, коли моя-то молчит…
— Должно, заснула…
— Я тебе засну. Я все слышу, — отозвалась баба Щербакова. — Господи, чтобы хоть до праздника бунт сделать — уж бы и побунтовали и праздник справили. Говорили бабы — надо до Рождества бунт делать, все равно контора ордер срезанный, почитай, всем давала: разгуляться не на что было.
— Оно и лучше: кто выпил — опохмелиться нечем. С похмелья народ злее, а кто не погулял, от завидков зол. Ну и дела будут! — мечтательно сказал Поштеннов, — до точки довели народ вычетами. Дела!
— Да, дела! — подтвердил строго Щербаков и замолчал.