Городишко, где происходит ярмарка, принадлежал к самым ничтожным уездным городам губернии. Глядя на него в обыкновенное время, нельзя даже подумать, чтоб он мог служить целью какой бы то ни было поездки; он являлся скорее на пути как средство ехать далее; куда ни глянешь: колеса, деготь, оглобли, кузницы, баранки – и только; так разве перехватить кой-чего на скорую руку, подмазать колеса, сесть, и снова в дорогу. Но в ярмарочную пору, и особенно осенью, он принимал такую оживленную, разнообразную наружность, что трудно даже было узнать его. И не мудрено: сколько ни находится в околотке мужичков с залежными гривнами и пятаками, с припасенными про случай ржицею, гречею, мукою и сеном, все окрестные купцы, барышники, мещане, промышленники всякого рода и сброда – все стекалось сюда, кто для барышей и дела, а кто, как водится, погулять, поглазеть да мошну повытрясти. Впрочем, и то сказать надо: есть на что посмотреть, есть что и купить в «коренную ярмарку»[1]. Сколько одних навесов, яток, стоек, шатров понаставлено не только на площадке, но даже по всем переулкам, закоулкам, по всему скату горы вплоть до самого берега! И чего уж нет-то под ними, какого надо еще добра и товара? Тут пестрыми группами возносятся кубышки, крыночки, ложки кленовые, бураки берестовые, чашки липовые золоченые суздальские, жбанчики и лагунчики березовые, горшки, и горшки-то все какие – муравленые коломенские! Там целые горы жемков, стручьев, орехов, мякушек, сластей паточных-медовых, пряников, писанных сусальным золотцом… Здесь мечутся в глаза яркою рябизною своею полосушки, набойки, холстинки, митка-ли всякие… А сколько платков, сизых, и желтых, и алых, с разводами и городочками, развеваются по воздуху! Сколько александровки, кумачу, ситцев московских, стеклярусу!… А сколько костромского товару: запонок, серег оловянных под фольгою и тавлинок под слюдою! – кажись, на весь бы свет с залишком стало. Поглядите-ка теперь, сколько посреди всего этого народу движется, толкается и суетится! какая давка, теснота! То прихлынут в одну сторону, то в другую, а то и опять сперлись все на одном месте – хоть растаскивай! Крик, шум, разнородные голоса и восклицания, звон железа, вой, блеянье, топот, ржание, хлопанье по рукам, и все это сливается в какой-то общий нестройный гам, из которого выхватываешь одни только отрывчатые, несвязные речи… Прислушайтесь: «Ой, батюшки, давят! Ой, голубчики, давят!» – пронзительно взвизгивает толстая мещанка в мухояровой душегрейке на заячьем меху. «Ой, родимые, отпустите! Проклятый, – чего лезешь!…» и вслед за тем раздается подле густой бас: «А сама чего топыришься… Ну, ну, не больно пихайся, я и сам горазд…» – «Ах ты, такой-сякой, общипанец…» Но тут голос мещанки покрывается рассыпчатым дребезжаньем торговки: «Купчиха! голубушка! на баранки, на баранки, сама пекла! На сайку, на горячу, сама пекла, на сайку…» – «По лук, по лук!» – слышится вслед за этим. «Э! лачи грай! тамар у девел, течурасса ман!» (э! добрая лошадь, убей меня бог, украл бы). – «Авен, авен-те кинас!» (пойдемте торговать!) – кричат в отдалении цыгане. «Что покупаете? Ситцы-с, канифасы, нанки, выбойки!., у нас брали, пожалуйте!…» – «Эх, солнышко садится, а у меня в мошне ничего не шевелится!» – раздается где-то в стороне. «Иван Трофимыч! Иван Трофимыч! где, вы говорили, гребенки продают?… Ой! ой! давят… Иван Трофимыч, не отставайте!» – и толпа дворовых девок, разряженных в пух. и в прах, кидается сломя голову к высокому лакею со встрепанной манишкой. «Сюда, сюда, Анна Андреевна, не опасайтесь-с, ничего-с… Марфа Васильевна, не отставайте, город помещенье болыпое-с, долго ли потеряться…» – «По клюкву, по ягодку по клюкву!» – «Помилуй, Христов ты человек, сам гляди, нынешнее!» – «Черн больно…» – «Како черно, где оно черно? Ну, где? Сено что ни есть свежее, звонкое сено, духовитое…» – «Спиридоныч, а Спиридоныч! купи девке-те коты-те, ишь воет, ажио душу дерет». Звуки гармоники и удалая песня заглушают на мгновение все голоса. «Севка, Севка! припрем-ка вон ту купчиху-то, что больно топырится…» – «И то, и то, напирай сильнее, Матюха, ну, не робей!» – «Ой, батюшки, давят! Ой, голубчики, давят!» – снова вопиет на всю ярмарку мещанка в душегрейке на заячьем меху. «Ишь, чертова кукла, как воет; а ну-кась, Севка, катнем-ка еще…» – «Ну, черт с ней! Знаешь что, Матюшка, пойдем-ка, брат, на конную, нашлялись здесь вволюшку…» – «На нашу долюшку! Ну, Севка, пойдем… Эй, стой! Вон, кажись, сцепились – драка; ступай сюда!» Долговязый белокурый парень стоит, оскалив зубы, перед седым стариком, увешанным кнутами, варежками, кушаками, который ругается на все бока и чуть не лезет парню в бороду.
– Эй, дядя, чему оскаляешься, али рад, что дожил до лысины? Что таришь парня-то? – крикнул Матюшка
– «Вестимо, что у вас? что? – раздалось в сдвинувшейся толпе.
– Братцы! – прохрипел старик, – он мошенник, хлы новец окаянный!., почитай что вот с самого утра прикикидывается у меня к кушаку; торгует, торгует, а, словно на смех, ничего не покупает… Ах ты, в стекляночной-то разбей!… Ах ты!…
–« Господа, а господа, полно вам! – говорит городовой польского происхождения, инвалид с подбитых глазом, выступая вперед и толкая ссорившихся. – Полно господа, начальство узнает, ей-богу, начальство… По. но… вон (он указал на острог) туда как раз на вольнь: хлеб посадят… Полно, господа!…
– Эки дьяволы, право! – произнес Матюшка, отходя прочь. – Хошь бы маленько-то почесали друг друга, а то ишь чего испужались… Ну, леший с ними! Пойдем, брат Симион, на конную, ишь солнце того смотри сядет!
Конная площадь составляет главную точку ярмарочной промышленности. Там, правда, не встретишь ни офеней, увешанных лубочными картинами, шелком-сырцом, с ящиками, набитыми гребешками, запонками, зеркальцами, ни мирных покупателей – баб с задумчивыми их сожителями; реже попадаются красные девки, осанистые, сытые, с стеклярусными на лбу поднизями; тут, по обеим сторонам широкой луговины, сбился сплошною массою народ, по большей части шумливый, задорный, крикливый, охочий погулять или уже подгулявший. Одна сторона поля загромождена возами сена, дегтем, ободьями, лесом, колесами; также торгуют тут коровами и всяким скотом; другая почти вплотную заставлена ятками, харчевнями, кабаками и навесами со всяким харчем и снедью. Здесь-то теснятся кружки играющих в свайку и орлянку, разгуливают шумными ватагами песельники, хлыновцы, барышники и цыгане. По полю там и сям носятся всадники, пробующие лошадей, или летят иноходцы в беговых дрожках и легоньких тележках. Кое-где виднеются группы конских любителей, продавцов и покупателей.
Приятели – портной Матюшка и товарищ его Севка – не успели еще продраться сквозь толпу, составлявшую ограду площади, как первый закричал что есть мочи:
– Эй, Севка! поглядь-кась, никак вон тот самый мужик, что встрелся с нами на дороге… Ну, так, так, он и есть… вон и пегая его кляча. Должно быть, не продал… Эй, Старбей! – продолжал он, обращаясь к Антону. – Как те звать, добрый человек?… Знакомый аль знать не хочешь?… Ну что, как бог милует?…
– Здравствуйте, братцы, – вымолвил Антон, подходя к портным вместе с другими двумя мужиками.
Новые товарищи Антона были приземистые рыженькие люди, очень похожие друг на друга; у обоих остроконечные красные бородки и плутовские серые глазки; синий дырявый армяк, опоясанный ремнем, вокруг которого болтались доспехи коновала, баранья черная шапка и высокие сапоги составляли одежду того и другого.
– Что невесел, словно мышь на крупу надулся, ась? – произнес Матюшка насмешливо.
– Како тут веселье, – отвечал печально Антон, рассеянно глядя в поле.
– Что ж, опять небось алтын не хватает?… Знамо, без денег в город – сам себе ворог; жаль, брат, прохарчились мы больно, а то бы, вот те Христос, помогли, ей-богу, хоть тысячу рублев, так сейчас бы поверили… А то, вишь на косуху не осталось, словно бык какой языком слизнул… право…
В толпе раздался хохот. В это время к Антону подошли два мужика: мука, обсыпавшая их шапки и кафтаны, давала тотчас же знать, что это были мельники.
– Послушай, братец ты мой, – сказал старший из двух, – что ж, говори последнее слово: продашь лошадь-то али нет?…
Рыженькие приятели перемигнулись между собою, дернули Антона потихоньку сзади и сказали шепотом: «Мотри, земляк, не отдавай, надуть хотят, не отдавай!»
– Да побойся хоть ты бога-то, – отвечал Антон мельнику, – побойся бога; Христов ты человек, аль нет? ну, что ты меня вертишь, словно махонького; ишь за каку цену хочешь лошадь купить…
– Оставь его, дядя Кондрат, – отозвался с сердцем товарищ мельника, – оставь, говорю; с ним и сам сатана возившись упарится; вишь, как он кобенится, часов пять и то бились, лошадь того не стоит; пойдем, авось нападем на другую, здесь их много…
– Вестимо, – отвечали в одно время рыженькие, – знамо, свет не клином сошелся; ступайте, вы лошадь найдете, а мы покупщика.
Старый мельник, казалось, с сожалением расставался с мыслию приобрести пегашку; он еще раз обошел вокруг нее, потом пощупал ей ноги, подергал за гриву, качнул головой и пошел прочь.
– Ишь, ловкие какие, – произнес один из рыженьких, – чего захотели, «атусбеш»[2], то бишь… тридцать пять рублей за лошадь дают… да за эвдаку животину и семьдесят мало…
– Эй, земляк, давай я лошадь-то куплю! – снова закричал Матюшка, – не грусти; что голову повесил? сколько спросил? сколько хошь, столько и дам: чур, мотри, твои магарычи, а деньги за лошадь, как помру.
– Чего вы привязались ко мне? ну, чего вам от меня надыть? – сказал с сердцем Антон и сделал шаг вперед. По всему видно было, что бедняга уже давным-давно вышел из себя и выжидал только случая выместить на ком-нибудь свою досаду
Севка и Матюшка сделали вид, как будто испугались, и отскочили назад; толпа, расположенная к ним прибаутками, которые рассыпал Матюшка, заслонила их и разразилась громким, продолжительным хохотом. Ободренный этим, Матюшка высунул вперед черную кудрявую свою голову и заорал во все горло:
– Гей! земляк всех избил в один синяк!., братцы, ребята, это, вишь, наш бурмистр, ишь какой мигач, во всем под стать пегой своей кобыле, молодец к молодцу… ворон, вишь, приехал на ней обгонять… Эй, эй! Фалалей, мотри, мотри, хвост-ат у клячи оторвалси, ей-богу, право, оторвалси. Эй, го… го…го… го…
Антон в это время следовал за рыженькими своими приятелями, которые почти против воли тащили его на другой конец поля. К ним тотчас же подскочили три цыгана.
– Что, добрый человек, лошадь твоя?
– Моя.
– Продаешь?
– Мотри, не продавай, – снова шепнули Антону рыженькие, – народ бедовый, как раз завертят.
– Продаю, – отвечал нерешительно Антон и в то же время поглядел с беспокойством на приятелей.
Тогда один из цыган, дюжий, рослый мужчина в оборванных плисовых шароварах и синем длинном балахоне с цветными полотняными заплатами, подбежал к пегашке, раздвинул ей губы, потом поочередно поднял ей одну ногу за другой и, ударив ее в бок сапогом, как бы для окончательного испытания, сказал товарищам:
– Лачи грай, ян таранчинас, шпал, ды герой лачи! (Добрый конь, давайте, братцы, торговать, смотри: ноги хороши больно.)
– Мычынав курано (как будто старенька), – отвечали те, – а нанано – пробине, пробине (а все попробуем).
И все трое принялись осматривать лошадь. Разумеется, удары в бок, как необходимейшее условие в таком деле, не заставили себя дожидаться.
– Что стоит? – спросил первый цыган.
– Семьдесят рублев, – отвечали равнодушно и как бы из милости рыженькие спутники Антона, отводя его в сторону и принимаясь нашептывать ему на ухо.
Цыгане засмеялись.
– А саранда рубли крууг, де гаджо лове ватопаш сытуте лове? (А сорок рублей стоит, да мужик отдаст за половину, деньги у вас есть?) – сказал первый.
– Сы (есть), – отвечали те.
– Лачи (ладно). Ну, братцы, и ты, добрый человек, – продолжал тот, указывая на лошадь с видом недовольным, – дорого больно просишь; конь-то больно изъезжен, стар; вот и ребята то же говорят…
– Да чуть ли еще не с норовом, – подхватил цыган, глядя пегашке в зубы, – ишь, верхний-то ряд вперед выпучился… а ты семьдесят рублев просишь… нет, ты скажи нам цену по душе; нынче, брат, не то время, – корм коня дороже… по душе скажи…
– Сколько же по-вашему? – спросил Антон.
– Да что тут долго толковать, мы в деньгах не постоим, надо поглядеть сперва ходу, как бежит… был бы конь добрый, цену дадим не обидную… веди!
Рыженькие отвели Антона в сторону.
– Экой ты, брат… мотри не поддавайся… не купят, право слово, не купят, попусту только загоняешь лошадь и сам измаешься… говорим, найдем завтра покупщика… есть у нас на примете… вот уже ты сколько раз водил, не купили, и теперь не купят, не такой народ; тебе, чай, не первинка… – твердили они ему.
– Спасибо, родные, за доброе, ласковое ваше слово, да, вишь, дело-то мое захожее.
– Вот по той причине мы те и толкуем на волоку и по волоку – надо дело рассуждать.
– Господь их ведает, может, и по честности станут цену давать; мне, братцы, така-то, право, тоска пришла, что хошь бы сбыть ее с рук скорей.
– Пожалуй, ступай себе; а только, право, попусту сходишь.
Антон взял пегашку под уздцы и, сопровождаемый цыганами, повел ее к стороне харчевен, откуда должен был, по обыкновению, начаться бег. Рыженькие пошли за ним. Пройдя шагов двадцать, они проворно обернулись назад и подали знак двум другим мужикам, стоявшим в отдалении с лошадьми, чтобы следовали за ними; те тотчас же тронулись с места и начали огибать поле; никто не заметил этих проделок, тем менее Антон. Видно было по всему, что он уже совсем упал духом; день пропал задаром: лошадь не продана, сам он измучился, измаялся, проголодался; вдобавок каждый раз, как являлся новый покупщик и дело, по-видимому, уже ладилось, им овладевало неизъяснимо тягостное чувство: ему становилось все жалче и жалче лошаденку, так жаль, что в эту минуту он готов был вернуться в Троскино и перенести все от Никиты Федорыча, чтобы только не разлучаться с нею; но теперь почему-то заболело еще пуще по ней сердце; предчувствие ли лиха какого или что другое, только слезы так вот и прошибали ресницы, и многих усилий стоило бедному Антону, чтобы не зарыдать вслух.
– Ээ, каман чорас грай, томар у девел чорас ме! (Эх, вот бы украл лошадь, убей меня бог, украл бы!) – сказал кто-то из цыган, когда пришли на место.
Тут стояли уже несколько человек с лошадьми; между ними находились и те, которым подали знак рыженькие.
– Ну, брат хозяин, садись на коня, – вымолвил первый цыган Антону, – поглядим, как-то он у тебя побежит… садись!…
Антон медленно подошел к пегашке, уперся локтями ей в спину, потом болтнул в воздухе длинными, неуклюжими своими ногами и начал на нее карабкаться; после многих усилий с его стороны, смеха и прибауток со стороны окружающих он наконец сел и вытянул поводья. Толпа, состоящая преимущественно из барышников, придвинулась, и кто молча, кто с разными замечаниями окружили всадника-мужика. В числе этих замечаний не нашлось, как водится, ни одного, которое бы не противоречило другому; тот утверждал, что конь «вислобокой», другой, напротив того, спорил, что он добрый, третий бился об заклад, что «двужильный», четвертый уверял, что пегая лошадь ни более ни менее, как «стогодовалая», и так далее; разумеется, мнения эти никому из них не были особенно дороги, и часто тот, кто утверждал одно, спустя минуту, а иногда н того менее, стоял уже за мнение своего противника.
– Ну, теперь пущай ее… пущай! – закричало несколько голосов, и толпа ринулась в сторону.
Но усталая, измученная и голодная пегашка на тот раз, к довершению всех несчастий Антона, решительно отказывалась повиноваться пруканью и понуканью своего хозяина; она уперлась передними ногами в землю, сурово потупила голову и не двигалась с места.
– Конь с норовом… ан нет… ан да… о! чего смотрите, черти!., она, вишь, умаялась: дай ей вздохнуть, вздохнуть дай!… – слышалось отовсюду.
А Антон между тем употреблял все усилия, чтобы раззадорить пегашку: он то подавался вперед к ней на шею, то спускался почти на самый хвост, то болтал вдоль боков ногами, то размахивал уздечкой и руками; нет, ничего не помогало: пегашка все-таки не подавалась.
– Э… ге… ге… ге! – заметил цыган, – да она, брат, видно, у тебя опоена, видно, на кнуте только и едет.
Антон удвоил усилия; пот выступал у него на лбу.
– Ну, ну, – бормотал он, метаясь на лошади как угорелый, – ну, дружок! ну, дурачок! э!… ну… эка животина… ну… ну… э!…
– Эй, брат!., ребята! да вы проведите ее.
– Нет, зачем проводить… оставь… она и сама пойдет… дайте ей вздохнуть…
– А долго будет она так-то стоять? – сказал кто-то и без дальних рассуждений, подбежав к лошади, ударил ее так сильно в брюхо, что сам Антон чуть было не слетел наземь.
Толпа захохотала, а пегашка тем временем брыкнула, взвизгнула и понеслась по полю.
– Э! взяла, взяла! э! пошла, пошла, пошла! гей! гей! го-го-го! – послышалось со всех сторон.
Один из зрителей пришел в такой азарт, что тут же снял с себя кожух и, размахивая им с каким-то особенным остервенением по воздуху, пустился догонять лошадь.
– Ишь, прямо с копыта пошла, хорошо пошла, – произнес цыган, обращаясь к толпе.
– Николко, проста лашукр, – ведь хорошо бежит.
– Урняла, целдари урняла! знатно скачет! – отвечали те в один голос, глядя ей вслед, и закричали Антону: – Эй, пусти ее во весь дух, пусти, небось… дыкло, дыкло! посмотрим!
Рыженькие, казалось того только и ждали, чтобы отъехал Антон; они подошли к двум мужикам-товарищам и переговорили.
Когда Антон вернулся назад, они уже стояли на прежнем своем месте, а товарищи их пододвинулись со своими лошадьми к цыганам.
– Ну, вот что, брат, – сказал первый цыган Антону, – семьдесят рублев деньги большие, дать нельзя, это пустое, а сорок бери; хошь, так хошь, а не хошь, так как хошь; по рукам, что ли? долго толковать не станем.
Антом поглядел нерешительно на рыженьких. Те замотали головами.
– Нет, – сказал он печально, – нельзя, несходно…
– Братцы, что вам, лошадь, что ли, надо? – заговорили тотчас приятели рыженьких, – пойдемте, поглядите у нас… уж такого-то подведем жеребчика, спасибо скажете… что вы с ним как бьетесь, ншь ломается, и добро было бы из чего… ишь, вона, вона как ноги-то подогнула… пойдемте с нами, вон стоят наши лошади… бойкие лошади! супротив наших ни одна здесь не вытянет, не токма что эта…
– А чего вы лезете! – перебил один из близ стоявших мужиков, – нешто это дело – отбивать? экие бесстыжие, совести нет; вишь, он продает, а вы лезете; завидно, что ли?., право, бесстыжие…
– А черт ли велит ему отмалчиваться? коли продаешь, так продавай, что кобенишься? да! что буркулы-то выпучил, словно пятерых проглотил да шестым поперхнулся… отдавай за сорок… небось несходно?., отдавай, чего надседаешься…
– Нет, за сорок не отдам.
– Твоя воля, конь твой, – отвечал цыган, – ну, слушай последнее слово: сорок рублев и магарычи… хошь?
– Что мне магарычи? на кой мне их леший!…
– Узду в придачу!
– И узды не надыть.
– Эх вы, ребята, словоохотливые какие, право, – начали опять те, – видите, не хочет продавать – и только; и что это вы разгасились так на эвту лошадь? мотрите, того и гляди хвост откинет, а вы сорок даете; пойдемте, вам такого рысачка за сорок-то отвалим, знатного, статного… четырехлетку… как перед богом, четырехлетку…
– Соле саракиресса, накамыл тебыкнел, авен, пша-лы, не каман, ну, что с ним взаправду, толковать? пойдемте, братцы; не хочет. Ну, прощай, добрый человек, – сказал первый цыган. – Авен, авен, пшалы, пойдемте, пойдемте, братцы.
Рыженькие тот час же повели Антона в другую сторону,
– Ну вот, говорили мы тебе… как бишь те звать?
– Антоном.
– Э! да у меня, брат, свояка зовут Антоном. Ну, ведь говорили мы тебе, не ходи, не продашь лошади за настоящую цену! э, захотел, брат, продать цыгану! говорят, завтра такого-то покупщика найдем, барина; восемьдесят рублев как раз даст… я знаю… Балай, а Балай, знаешь, на кого я мечу?…
Балай кивнул головой, искоса поглядел на Антона и значительно подмигнул товарищу.
– Спасибо, братцы, за ваши добрые речи, – отвечал мужик, уныло потупляя голову, – да, вишь, дело-то мое захожее; куды я теперь пойду? ночь на дворе.
– Куды пойдешь! об эвтом, земляк, не сумлевайся… а мы-то на что ж?… вот брат пойдет домой в деревню, а я остаюсь здесь; пожалуй, коли хочешь, пойдем вместе, я тебе покажу, где заночевать.
– У меня, братцы, ведь денег нету… вот беда какая! думал лошадь продать, так…
– Эхва, беда какая! мало ли у кого не бывает денег, не ночуют же в поле… я тебя поведу к такому хозяину, который в долг поверит: об утро, как пойдешь, знамо, оставь что-нибудь в заклад, до денег, полушубок или кушак, придешь, рассчитаешься; у нас завсегда так-то водится…
– Когда ваше такое доброе слово, – отвечал Антон, – пойдемте, братцы, авось господь милостив, завтра удастся продать лошаденку…
– Не сумлевайся, брат Антон, говорю, покупщик у нас есть знатный для тебя на примете; ты, вишь, больно нам полюбился, мужик-ат добре простой, не приквельный… хотим удружить тебе… бог приведет, встренемся, спасибо скажешь…
И все трое покинули площадь. Только что своротили они в переулок, как Балай распрощался с Антоном и, перемигнувшись еще раз с товарищем, изчез в толпе.