БЕСЕДА
Ужин, точно, не превзошел обещаний хозяйки: он состоял из обломков хлеба, накрошенных в чашку и приправленных кисленьким кваском.
- Где ж та-то… как, бишь, звать-то ее?.. ну, вот, братнина-то жена? Что ж она нейдет ужинать? - спросил старик.
- Бродит, я чай, поближности где-нибудь, а не то в поле ушла; она теперь ни за что не придет, - отвечала Катерина, делавшаяся все доверчивее и словоохотливее, - она и все так-то, как придет случай вспомянуть ей мальчика, словно в разум войдет; день, иной раз два дня домой не показывается: уйдет в лес либо в поле, ляжет наземь в укромное какое место, голову платком закроет… Слушать тяжко, какие словеса говорит; насилу домой приведешь… Петя, ты бы, батюшка, поглядел, сходил, нет ли ее где поближности, - заключила Катерина, ласково обратившись к мальчику, который уселся было подле старика и не спускал с него глаз. - Коли тут она, снеси-ка ей поди хлебушка. А там пошел бы к ребятам на улицу. Ну, что тебе с нами-то? Подь, родной; право-ну!
- Эки, подумаешь, горькие есть какие! - промолвил старик после того, как мальчик вышел из избы. - Вот и не стар человек, а сколько горя-то принял! Ну уж, точно, должно быть злодей был муж-то - правду люди сказывали. Шутка, сколько зла сотворил! Знамо, уж коли лихой человек навернется, и уйдет он, а все о себе весть подает, все сказывается! Однако я, тетка, в толк не возьму: он врозь жил с вами, в разделе, али вы вместе жили?
- Оттого вся беда наша, что вместе! - сказала Катерина, лицо которой вмиг утратило свою веселость.
- Как же это так? Видя через него себе такую погибель, вам бы надыть в тот самый час от него отрешиться. Ведь это, выходит, по охоте по своей в дому злодея держать - право, так!
- Охоты нашей держать его не было, - проговорила Катерина, скрещивая на груди руки и потупляя голову.
Тимофей между тем притупленно глядел в землю, тяжко покрякивал и кашлял.
- Кабы знал ты, что это за человек был! Ни стыда в нем, ни совести! - проговорила, наконец, Катерина с выражением ненависти, которая закипала в ее сердце всякий раз, когда речь касалась Филиппа. - Мало ли билась я, мало ли колотилась, чего-чего ни делала: "не хочу, мол, да не хочу делиться!" - только и ответ его был. Каменный был человек. Как отец с матерью жили, все кой-как держался, опаску имел; а как померли они - и пошел и пошел, словно того только и ждал: так закурил, без удержу без всякого; а уж женат был и детей двое было; только один-то помер, остался в живности большенький - вот с кем ты на дороге-то встрелся. Вовсе не стал тогда ничего опасаться: тащит, бывало, из дому, что под руку попадет!..
Тимофей тоскливо замотал головою.
- Мне самой в эвти дела с начатия-то как словно не приходилось вступаться,
- продолжала жена, - взята была я к ним в дом сиротою; приданого ничего этого за мной не было; знамо, совесть берет, сумленье. К тому и помоложе была в ту пору; скажешь только: "Филипп, бога-то хоть побойся!" а сама иной раз поглядишь так-то на своих на ребят (Маше десятый годок был, Петя в зыбке лежал), погляжу так-то, да так вот сама и зальюсь. Иной день уйдешь от греха в лес с ребятенками, да там и проплачешь. Потом уж и терпенья моего не стало: вижу, совсем пришло дело к разоренью. Были у нас в ту пору две лошадки: он возьми да одну и уведи, и увел-то самую хорошую. Как проведала я, так инда кровь во всей во мне запечаталась!
Пристала я к нему тогда, крепко пристала: "давай, говорю, делиться!" Хошь бы он что, дедушка; в глаза только посмеялся!..
- Чего ж ты-то глядел? и-их! - досадливо перебил дядя Василий, обращаясь к
Тимофею, который продолжал кряхтеть, да пропускал между зубами какие-то неопределенные звуки. - Ты старший брат, тебе надо было сокращать его. Мало ли что можно сделать, - подхватил он, перенося глаза к хозяйке. - Сходили бы к господам, а господ нет, свели бы его к управителю…
- Ходила, батюшка, ходила я к управителю, - возразила она с такою живостью, как будто спешила оправдать мужа в глазах старика. - Увел этто он у нашего кузнеца двух коней (своих-то уж не было - извел, разбойник); возьми да и продай их; знамо, и люди-то недобрые, что купили. Приходит опосля; мы ничего не знаем; приходит, да спьяну-то и расскажи обо всем. Ну, думаю, проведают - всех нас запутал, злодей! Пошла к управителю; думаю: авось после такого дела увидит человека, разделит нас - этого пуще всего хотелось…
- Что ж управитель-то?
- Да что, добре уж очень-то он у нас смирен, прост добре, к нашему крестьянскому делу непривычен, от господ поступил к нам. Знамо, потачки не дал: наказать наказал; а только зачем ходила, этого не взял в рассужденье, не велел делиться: "Хуже, говорит, тогда разоритесь; семья ослабнет, рабочих рук меньше будет". И добро бы, кормилец, было бы уж что и разорять-то; разорять-то уж было нечего; все решил!
- Эки дела, подумаешь, эки дела! - вымолвил старик, между тем как Лапша, приподымая то одну бровь, то другую, продолжал стонать и охать.
- Уж это, точно, и нет того хуже, как от домашних придет беда, - продолжала
Катерина. - Ближняя собака, знамо, та завсегда скорее укусит. Чужой человек придет, украдет - и нет его; и украдет-то, что под руку попадет; а как свой такой заведется, все одно что пожар в дому загорелся: ничего не утаишь, все пожжет. Целый год жили мы, так-то мучились. От одного сумленья, бывало, ночи не спишь, только и слышишь от баб: "добре, говорят, на тебя очень серчает. Она, говорит, показала на меня управителю; я ей, говорит, дам себя знать! будет помнить!" все так-то перед людьми похваляется… А сам хоть бы мне вид какой показал - весь в себе затаился. Знамо, оттого еще пуще сумленье берет… Кто его знает, что у него там на разуме-то! Только, бывало, и покажет себя, как за жену за его вступишься… Шибко бил он ее в ту пору, и бил-то так, ни за что, словно нам на зло - сердце такое имел каменное. Опосля уж и вступаться не стала: вижу, хуже, серчает только. Слышим мы, на стороне, говорят, опять стал безобразничать: в дому-то взять нечего - раза два у соседей поймали…
- Что ж управитель-то? опять в вотчине оставил? - спросил старик полусердито-полунасмешливо.
- Может статься, и услал бы куда-нибудь, да уж последних этих его делов не знал управитель: стали таить от него; всякий, вестимо, за себя опасался. "То, говорит, наделаю, - грозит так-то по деревне: - вам, говорит, и во сне того не вкинется!"
Бояться стали, не поджег бы как: знамо, от такого человека все станется. Пуще всего я за ребят за своих боялась; не однова, сказывали бабы, не однова стращал ими… Такой страх напал на меня! Работу, бывало, возьмешь, так вот из рук и валится, особливо когда ребят дома нет; все думается: не сотворил бы худобы какой; ни днем, ни ночью спокою не было. Стращал, стращал, а под конец сам, злодей, загубил себя, - присовокупила она после минуты молчания. - Остановился раз у нас купец: ехал в
Тулу, сказывают; метель захватила его; он к нам и заехал, у старосты ночевать остался.
В эту самую ночь у него деньги-то и пропади; и денег-то, вишь, много было.
Хвать-похвать… за становым послали, начали спрашивать: тут миром на Филиппа и показали. Вестимо, уж все были о нем известны! Взяли этто его, повезли, в суд представили… Уж чего, кажется? он взял, его было дело: окромя некому; так нет же, поди, всех начал путать: на того покажет, на другого покажет, всю, почитай, деревню так-то запутал, всех в суд таскали. Под конец сам же ведь во всем повинился: "мое, говорит, дело!" Сами, признаться, обрадовались, как в острог его засадили. "Брат, брат, да и бог с ним! - думаем: - никто не понуждал, сам того захотел!" Маненечко без него вздохнули. Одним скучали: через него народ-то оченно нами обижался; всем горек был - все на нас и напали. Первое время и на улицу-то выйти не смей: так всякий тебя в глаза и позорит; за водой пойдешь - у ворот-то топчешься, топчешься, бывало… А все радуешься: слава ти боже, думаешь, ослобонил господь!.. Что ж бы ты думал, дедушка? Ведь этим злодей не кончил: и осудили его и в острог засадили - нет, опять показал себя! К весне время было; раз вдруг пропал у нас паренек, его-то сынишка. Туда-сюда искать кинулись - нигде нет. До смерти перепужались! Тем временем и слухи пришли: слышим мы, бежал Филипп из острога! Тут и догадались: его было дело! Должно быть, ночью как-нибудь забрался к нам, да и увел его. Вот и ты сказывал, видел его с парнишкой…
- Рыженький такой?
- Ну, да; он и есть! Вот с той самой поры она, сердечная, Дарья-то, она в уме и повредилась. Надо сказать, злодей был: и себя погубил и своих-то всех, да и нас-то, почитай, к тому подвел! Сказать нельзя, сколько мы от одних людей-то через него натерпелись, батюшка; уж на что ребятенки наши, и тем проходу не давали: всякий корит да хает! Мы за это не серчаем, бог с ними! Знамо, обидно: потому мы ни в чем ни словом, ни худыми делами, никаким этим делам его, ни в чем, дедушка, не причастны.
- Вижу, матушка, вижу! - возразил торгаш, - очи ушей вернее; на правду немного слов надобно!
- Проходу теперь опять не дадут! - неожиданно заговорил Тимофей, опуская ладони на колени, - начали как словно забывать его… и нас, как словно, не трогали… теперь, как проведали, жив он, опять житья нам не будет!..
- А пущай их! Слышь, что жена-то говорит? Пущай! - сказал старик, - совесть своя чиста: стало, и сокрушаться не о чем! Живите себе смирно, никого не трогайте; бог, мол, с вами, когда так - да! А главная причина, самому, брат Тимофей, не след тебе так, чтоб уж оченно опускаться, - прибавил он увещевательным тоном,
- надо по мере силы возможности хозяйке подсоблять - вот что! трудиться, хлопотать надыть… А то что хорошего?..
- О-ох! - простонал Лапша, которого снова начал давить кашель, - ничего не сделаешь… Всем добре много очень задолжали, никак не осилишь… так задолжали, сами того не стоим. Вот теперь и то уж стращать зачали, как проведали, господа едут… жаловаться хотят!..
- Может статься, это так только народ болтает; может, господа-то не приедут…
- Нет, точно, касатик, едут. На прошлой неделе к управителю писали: беспременно, сказывали, будем! - заметила Катерина.
Тимофей знал не хуже жены обо всех подробностях касательно несомненного приезда господ, а между тем слова ее подействовали на него почти так же, как если б услышал он величайшую новость. Робкие, пугливые люди нетерпеливо всегда ожидают, чтоб им противоречили или обманывали в том, в чем они сами уверены и даже что очевидно. С последними словами Катерины Тимофей окончательно упал духом. Он ударил ладонями о колени, замотал головою и выразил желание умереть как можно скорее.
- О том только и прошу господа! - заключил он, свешивая на грудь голову.
- Полно, полно! ну куда тебе умирать! зачем? - перебила жена увещевательно, тогда как лицо ее ясно говорило, что мысли и чувства ее, встревоженные воспоминаниями о Филиппе и вообще предшествовавшим разговором, далеко не были мирного свойства. - Ну что ж, что хотят жаловаться? пущай их! Я сама к господам пойду: "взять, скажу, нам неоткуда", сама просить стану: пускай пошлют в другую вотчину, к должности какой приставят… Лучше в чужом месте жить, лишь бы покой был. Здешняя-то жизнь у нас вот где сидит… Все сказывают: у нас господа-то добрые; они в толк возьмут. Надыть радоваться, стало быть, что едут, а не то, чтобы… Слышь, дедушка, умирать сбирается!.. Ну, ты помрешь; а мы-то как без тебя останемся? Куды я тогда с сиротами-то денусь?.. Ах ты, разумная твоя головушка! - заключила она почти весело и, очевидно, с тем лишь намерением, чтоб ободрить мужа и польстить ему.
Слова эти точно подействовали как будто ободрительно, но не столько на самого Лапшу, сколько на его брови, которые тотчас же пришли в движение и начали приподыматься на узеньком лбу; но это слабое выражение бодрости прошло мгновенно, когда старик спросил, являлся ли к ним Филипп с тех пор, как увел мальчика. Робкий, пугливый взгляд, брошенный Тимофеем на жену, и смущение последней не были, однакож, замечены торгашом: он сидел потупясь и задумчиво потирал лоб и лысину. Перекинувшись новым взглядом, муж и жена поспешили сказать, что с той поры о Филиппе не было ни слуху ни духу. После этого ответа беседа тотчас же почти прекратилась. Ее прервал шум в дверях и приход детей.
- Пойти поглядеть на лошадь, подбирает ли корм, - произнес старик, приподымаясь с места.
- Пойдем, - подхватил Тимофей, следуя его примеру.
- И я с вами пойду! - сказал Петя, старший из мальчиков.
- Ну, пойдем, ласковый, пойдем, - вымолвил повеселевший старик, гладя его по голове, - пора уж, я чай, и на боковую. Завтра рано надо подыматься. Спасибо тебе, хозяюшка, за хлеб, за соль, за угощенье… а пуще за ласку за твою.
- Не на чем, батюшка…
Старик, Тимофей и мальчик выбрались на двор, где немедленно присоединился к ним и Волчок.
Синяя звездная ночь давно уж обняла небо. Полный месяц стоял высоко, и черная тень от навесов, изгибаясь по столбам, перерезывала двор пополам. В непроницаемой тени одного из углов слышалось мерное чваканье лошади. Извне, с улицы, все еще неслась песня, и по временам долетали хохот и говор; хоровод, очевидно, однакож, убавился наполовину; самые голоса тянули как-то слабее, сонливее. Время от времени песня словно обрывалась, переходила в один трепетный, замирающий звук, и тогда с разных концов деревни, из старого барского сада, из рощи, из болота раздавались совершенно неожиданно звонкие соловьиные перекаты.
Осмотрев лошадь и ощупав воз, торгаш, сопровождаемый Лапшою, мальчиком и Волчком, направился к риге, месту ночлега. Войдя в ригу и отыскав себе угол, старик оставил товарищей, а сам вышел в загородь и, повернувшись к востоку, долго крестился. Когда он возвратился назад, Тимофей и его сынишка уже спали; один только Волчок бодрствовал, но и он, впрочем, успокоился, как только увидел, что старик улегся на солому, покрывшись полушубком. Дядя Василий долго не мог сомкнуть глаз; все слышанное и виденное им в этот день поневоле занимало его мысли. Переваливаясь с боку на бок, он то прислушивался к песне, все еще не умолкавшей в отдаленье, то к раскатам соловья, раздававшимся поблизости, то устремлял глаза к звездному небу, которое глядело на него сквозь многочисленные щели навеса.
Мало-помалу все эти звуки стали как будто слабеть и отдаляться… тише, тише, и, наконец, по всей окрестности воцарилось мертвое молчание.