Темные арки и их жители. Первая ночь, проведенная мной в фургоне
Было уже поздно, около одиннадцати часов, но на улице толпилось множество народа, нас толкали на каждом шагу, и мы с трудом пробирались вперед.
— Идем скорей, — заметил Рипстон, оборачиваясь ко мне, — теперь нам уже недалеко.
Это замечание обрадовало меня. Когда мы вышли на широкую, светлую улицу, я подумал, в каком прекрасном месте живут мои спутники, и с каким удовольствием я сам стал бы жить здесь. Но затем меня взяло раздумье. Они сказали, что идут домой, в свое жилище, а меня с собой не приглашали; пожалуй, они войдут в тот дом, где живут, а меня оставят среди улицы. Слова Рипстона: «пойдем, теперь уж не далеко!» ободрили меня: я объяснил их так, что, значит, они приглашают меня к себе.
Я немножко отстал от них, отчасти потому, что устал, отчасти потому, что какой-то прохожий отдавил мне левую пятку, но при словах Рипстона я, насколько хватало сил, прибавил шагу. Вдруг оба мои спутника исчезли из глаз моих. Куда они девались? Может быть, я обогнал их, сам того не замечая? Хотя это было неправдоподобно, но я все-таки поворотил назад, громко клича их по именам. Никто не отвечал мне. Я побежал опять вперед и изо всех сил крикнул: «Рипстон!» Нет ответа.
Отчаяние опять овладело мной. Может быть, мальчики нарочно сыграли со мной эту злую штуку. Им не хотелось идти со мной, и они бросили меня среди улицы. Может быть, они завели меня совсем не туда, где находится Ковент-Гарден, и я от него еще дальше, чем был до встречи с ними. Все эти мысли были так печальны, что я не мог совладать со своим горем. Я прислонился к фонарному столбу и начал громко плакать. Вдруг, я услышал знакомый голос.
— Смитфилд, где ты?
Меня не звали Смитфилдом, но так называлось то место, где меня встретили мои товарищи, и они, не зная моего настоящего имени, прозвали меня так. Голос, услышанный мной, был голос Моульди, я в этом не сомневался.
— Я здесь, — отвечал я, — а вы где?
— Да здесь, разве ты не видишь?
Я не видал. Голос выходил по-видимому из какого-то прохода рядом с теми лавками, против которых я стоял, но из какого — я не мог распознать. В эту минуту мальчик схватил меня за руку.
— Это ты, Моульди? — спросил я.
— Конечно, я, — нетерпеливо отвечал он, — иди же, коли хочешь идти.
Я скоро увидел, что Моульди вводит меня в какой-то узкий, низкий проход. В лицо мне пахнуло сырым, холодным воздухом. Вокруг все было так темно, что за два шага ничего нельзя было разглядеть. Пройдя несколько сажен в этом ужасном проходе, я почувствовал такой страх, что принужден был остановиться.
Вы здесь живете, Моульди? — спросил я.
— Здесь внизу, — отвечал он, — надобно еще немножко спуститься. — Идем, чего ты боишься?
— Да здесь так темно, Моульди.
— Ты верно привык сладко кушать, да спать в спальной, освещенной восковыми свечами, а мы не так прихотливы. Идем, не то пусти мою руку, не задерживай меня!
Я всеми силами прицепился к его руке, я не знал, что делать, он, должно быть, почувствовал, как дрожала моя рука.
— Полно, чего тут бояться, малютка, — сказал он почти ласково. — Пойдем скорей, там мы найдем фургон или телегу и охапку соломы, будет на чем прилечь.
Ободренный таким образом, я пошел с ним дальше в темный, сырой проход; проход этот так круто спускался вниз и был так скользок, что в башмаках я наверное раз десять упал бы на нем. Я старался ободрить себя, думая о том, как недурно будет в конце этого гадкого прохода найти телегу с соломой, о которой говорил Моульди, и улечься на ней; какой добрый мальчик Моульди, что так гостеприимно предлагает мне разделить свою постель! Мы спускались все ниже и ниже, а ветер, дувший нам в лицо, становился все холоднее. Наконец мы догнали Рипстона; он заворчал на нас за то, что мы так замешкались, и предсказывал, что теперь не найдется ни одной пустой телеги.
— Куда мы идем? — спросил я несмело. — Куда ведет эта дорога?
— В реку; если идти все прямо, — смеясь, отвечал Рипстон.
— Чего ты его пугаешь, — добродушно вмешался Моульди. — Да, Смитфилд, дорога ведет в реку, если идти по ней все прямо, но мы не пойдем прямо, мы свернем в сторону.
Я не помнил себя от страха и шел вперед, потому что если бы вздумал воротиться, то не нашел бы дороги. Кругом нас было По-прежнему темно. Моульди вел меня за руку, а Рипстон шел сзади, напевая какую-то веселую песенку. Мы свернули в сторону и спустились вниз по лестнице; дойдя до самого низа, Моульди сказал:
— Ну, вот мы и пришли, Рип, возьми его за другую руку, а то он наткнется на что-нибудь и переломает себе ноги!
— Подымай ноги, Смитфилд, — посоветовал мне Рипстон, — да коли наступишь на что-нибудь теплое, мягкое, не думай, что это муфта, не трогай, не то, пожалуй, укусит.
— Кто укусит? — боязливо спросил я, раскаиваясь, что не остался ночевать в свином ряду.
— Кто? Крыса! — отвечал Рипстон, видимо наслаждаясь моим страхом. — Тут бегают громадные крысы, с добрую кошку величиной!
— Полно болтать пустяки! Иди вперед! — остановил товарища Моульди.
Мы были в ужасном месте. Величину его нельзя было рассмотреть; от кирпичных стен валил густой пар, это видно было при мерцающем свете сальных огарков, рассеянных там и сям. Эти немногие огарки составляли все освещение. Один из таких огарков был прилажен к стене на старом ноже со штопором, шагах в двадцати от лестницы, по которой мы спустились. Свет его падал на грязного, оборванного старика, чинившего сапог. Старик сидел на крышке рыбной корзины; рабочими инструментами ему служили старая столовая вилка и кусок бечевки; провертев вилкой дыру в сапоге, старик заострял губами конец бечевки и держал развалившийся сапог поближе к огарку, чтобы лучше разглядеть, куда попасть бечевкой. На носу его были надеты очки или, лучше сказать, медная оправа с одним стеклышком; руки его дрожали так, что, даже высмотрев дырку, он не сразу мог попасть в нее бечевкой. Огарок, освещавший старика, бросал также свет на часть телеги, в которой сидело несколько мальчиков, кидавших комки грязи в свечу старого сапожника. Комок грязи попал в лоб старику.
— Ха, ха, ха! Смотри, Смитфилд! — засмеялся Моульди: — славная штука! По делом старику!
— Отчего поделом? Что он им сделал? — спросил я.
— О, он скряга, — отвечал Моульди. — У него, говорят, зарыто под этими камнями много денег, и все золотом. Эх! Хорошо бы нам найти их!
В эту минуту метко пущенный комок грязи вышиб сапог из рук старика, только что ему удалось продеть бечевку сквозь дырочку, и теперь он ползал на четвереньках, отыскивая на полу сапог. С телеги, на которой сидели мальчики, раздался дружный хохот.
— Дети! Дайте мне, пожалуйста, кончить работу! — просил старик. — Мне осталось сделать стёжек шесть семь, и я отдам вам свою свечку, можете тогда играть в карты или во что хотите.
— А ты нам спой, дядя, песню! — раздался голос с телеги: — тогда мы не будем тебя трогать!
Старик запел дрожащим голосом, стараясь воспользоваться перемирием, чтобы кончить работу. Когда он пропел первый куплет и дошел до припева, мальчики хором подтянули ему, и в эту самую минуту ловко пущенный комок грязи совершенно залепил одинокое стеклышко на очках старика, другой комок погасил свечку и свалил ее на пол; в телеге поднялся смех, еще громче прежнего.
— Идем, — сказал Моульди: — нечего нам тут стоять, наш фургон там, в заднем конце.
Крепко держась за Моульди, я последовал за своими товарищами. Оба они видимо были совершенно привыкши к этому месту. Они ловко пробирались вперед, между тем как я беспрестанно скользил или натыкался на оглобли телег, которые трудно было различить в темноте. Одна только свеча бедного старика могла бы сколько-нибудь освещать пространство; все остальные огарки были окружены толпами мальчиков и взрослых, которые, присев на сыром полу, на клочках соломы, играли в карты, курили трубки и бранились самыми гадкими словами. Наконец, мы остановились.
— Стой, Смитфилд, вот наш фургон, — сказал Моульди.
Я ничего не видел, но слышал, что он лезет по спицам колеса.
— Ну что, каково там? — спросил Рипстон.
— Отлично, — отвечал Моульди с фургона.
— Ну, полезай, — сказал мне Рипстон, — становись ногой на колесо, я тебя подсажу.
Он, действительно, подсадил, меня да так старательно, что я упал на четвереньки на дно телеги.
— Ты сказал: отлично, — проворчал Рипстон, также влезая в телегу, — а соломы-то тут и нет.
— Ни крошки, — подтвердил Моульди.
— Я так и знал. — продолжал ворчать Рипстон. — Я как только вступил на колесо, так сейчас почувствовал, что этой телеге возили сегодня уголья.
— А ты бы, — заметил Моульди, — написал перевозчику, чтобы он бросил уголья, занялся бы перевозкой мебели, да оставлял бы всякий вечер хорошую связку соломы, не то мы переменим квартиру.
— Это еще ничего, что соломы нет, — проговорил Рипстон, — главное неприятно то, что проклятая угольная пыль постоянно лезет в нос и в рот.
— Ну, как тебе здесь нравится, Смитфилд?
— Мы здесь ляжем спать?
— Это и есть наша квартира, милости просим, будьте как дома, — любезно проговорил Моульди.
— А где же ваша постель? Ведь есть же у вас постель?
— Еще бы! Целая перина, набитая лучшим пухом и целая куча подушек и простынь! У нас все есть, только вот беда, не знаю, куда все это девалось!
Моульди принялся шарить по телеге, как будто отыскивая пропавшую вещь.
— Эх! — сказал он потом, — толкуй ты нам о постелях! Вот наша постель, и он стукнул каблуком о стенку телеги, жестка она тебе кажется, так полезай вниз, там много мягкой грязи!
— Не слушай его, Смитфилд, — заметил Рипстон, — сегодня здесь хуже, чем всегда, потому что нет соломы. А когда есть солома, так отлично: придешь сюда этак в холодную ночь, думаешь: какой ты несчастный человек, опять будешь спать на голых досках; вдруг, смотришь, в телеге целый ворох славной, сухой соломы, в которую хоть с головой зарывайся!
И при воспоминании об этой роскоши Рипстон причмокнул языком так аппетитно, точно хлебнул ложку горячего, вкусного супа.
— А вам не холодно, когда вы раздеваетесь? — спросил я.
— Не знаю, — коротко отвечал Рипстон; — никогда не пробовал.
— Я раздевался в последний раз в прошлом августе, — сказал Моульди. — Однако пора спать, давайте ложиться. Кто будет подушкой? Смитфилд, хочешь ты?
Я был до того несчастен, что мне казалось все равно чем ни быть, и потому я согласился.
— Да ты, может, не хочешь? Так ты скажи, не стесняйся, — заметил Рипстон, — ведь это как кто любит! Одному нравится, чтобы было мягко, другому, — чтобы было тепло. Тебе что лучше?
— Я люблю, чтобы мне было и тепло, и мягко спать! — со слезами отвечал я.
— Ишь как! И то и другое! — усмехнулся Моульди. — Ну, слушай, хочешь быть подушкой, так полезай сюда и не хнычь, нам плакс не нужно, напрасно мы взяли тебя с собой!
Я поспешил уверить Моульди, что плачу потому, что не могу удержаться от слез, но что я готов быть подушкой, если он мне покажет, как это делается.
— Тут нечего показывать, — отвечал Моульди, смягчившись, — подушка тот, кто ложится вниз, так что другие кладут на него голову. Ему от них тепло, а им мягко, это и просто, и удобно.
— Ну, прочь с дороги! Я буду подушкой — вскричал Рипстон и лег в одном конце фургона. Ложитесь на меня.
— Ложись, как я, Смитфилд, — сказал Моульди, укладываясь спать.
Но подражать его примеру было довольно трудно: он захватил для себя все туловище Рипстона, а мне предоставил одни ноги. Роптать было бесполезно, и я постарался устроиться кое-как.
— Ты хочешь спать, Рип? — спросил Моульди, после нескольких минут молчания.
— Хочу. А ты?
— Я никогда не могу спать после таких сражений. Представь себе, что на твой корабль наскакивает трое разбойников, а на тебе всего рубашка, панталоны да два ножа, и никакого другого оружия!
— Да, славные штуки представляют на Шордичском театре! — проговорил Рипстон сонным голосом.
— Прощай!
— Прощай!
Опять наступило молчание, и опять Моульди прервал его:
— Ты спишь, Рип? Рип, слышишь, спишь?
— Ну, уж другой раз не заманишь меня в подушки, коли будешь этак болтать, — сердито отозвался Рипстон. — Чего тебе надо?
— Странный ты человек! Ты не любишь лежать и разговаривать о том, что видел!
— Из-за этакой-то глупости ты меня разбудил?
— Я хотел только спросить у тебя, как ты думаешь, разбойники бросили в колодец настоящее тело?
— Конечно. Я видел руку сквозь дырку в мешке. — насмешливо отвечал Рипстон.
— И, ты думаешь, там был настоящий, глубокий колодец?
— Еще бы, конечно.
— А я не слышал, как плеснула вода, — настаивал Моульди.
— Ты плохо слушал. Колодец-то ведь глубокий, сразу не услышишь, а я услышал уж через три минуты.
Моульди замолчал, но он дышал очень тяжело. Видно, что ему хотелось поговорить. Он попробовал покликать Рипстона, но тот, вместо всякого ответа громко захрапел; он позвал меня, но мне не хотелось разговаривать, и я притворился, что сплю.
На самом деле мне не спалось. Прижавшись мокрой от слез щекой к коленям Рипстона, я думал о своем прошедшем; о бегстве из дома и о том, что ожидает меня в будущем. Лучше бы я выдержал потасовку миссис Бёрк! Лучше бы я вернулся домой, когда Джерри Пеп схватил меня! Отец отстегал бы меня ремнем, но теперь все было бы уже кончено, я лежал бы в теплой постели и баюкал бы маленькую Полли. Конечно, боль от побоев еще не прошла бы, но в эту минуту я готов был вынести всякое мучение, только бы меня перенесли в Фрайнгпенский переулок, в дом № 19 и простили мне все мои прегрешения.
Бедная, маленькая Полли. Я не мог думать о ней без слез, и между тем, она не выходила у меня из головы. Особенно сильно плакал я, припоминая, какая она была миленькая ночью, когда я одевал ее, уверяя, что мы идем гулять, как она прижималась ко мне и целовала меня после того, как миссис Бёрк приносила ей второй кусок хлеба с маслом и била меня за то, что я будто бы съел пёрвый. Что-то теперь делает моя милая Полли? Где-то она спит? С отцом ли или одна на нашей постели? Правду ли говорил Джерри Пеп, что она здорова? Ему нельзя верить: он обманщик. Может быть, она больна. Может быть, она переломала себе руки и ноги, и они теперь перевязаны у неё тряпками и вставлены в лубки. Может быть, она даже умерла! Тогда понятно, отчего отец так сердился на меня и обещал шиллинг тому, кто меня поймает.
Может быть, она убилась о каменные ступени лестницы и теперь лежит в комнате одна, без движения, мертвая. Эта последняя мысль была так ужасна, что остановила мои слезы. Я вспомнил мать свою, тот вечер, когда она умерла, и тот день, когда ее похоронили.
Вдруг послышались тяжелые шаги. Молодые люди и мальчики, игравшие в карты, бросились в телеги, крича друг другу.
— Тушите свечи! Идут крючки!
Я знал, что крючками называют полицейских, и мне вдруг стало страшно. Наверно миссис Бёрк донесла полиции о моем побеге, и теперь меня разыскивают! Зачем я не лег подушкой! Тогда бы меня не видно было из-под других! Шаги приближались все более и более. Трое полицейских подошли к нашему фургону. Я задрожал всем телом, и на лице у меня выступил холодный пот. Один из полицейских вскочил на колеса и осветил наш фургон ярким светом фонаря…
Но вот он соскочил вниз, и я вздохнул свободнее. Они ушли все трое, разговаривая о своих делах, и шум шагов их слышался все слабее и слабее. Мало помалу все звуки стихли, кроме храпенья спящих и писка крыс. Я заснул.