Эрнест и Эви сидели рядом на табуретках под лестницей. Она положила голову ему на плечо, и могло бы показаться, что она спит, — было уже за полночь, — если б вся она не была насторожена, стараясь в ожидании бомбардировщиков уловить малейшие недоступные человеческому слуху звуки. Время от времени сквозь щель в почтовом ящике видна была белая вспышка. Тогда Эви вздрагивала, а Эрнест успокаивал ее, говоря:
— Ничего, ничего, дорогая. Это, должно быть, зенитки.
Никогда в жизни Эрнест не чувствовал себя настолько измученным душой и телом. Долгие часы в прачечной, напряжение и тревога у себя дома, ночные дежурства в штабе три раза в неделю довели его до того, что у него осталось одно желание — забыться сном, как животное. Сегодня у него был первый свободный вечер за всю неделю, и он с радостью опустил тяжелую голову на подушку и блаженно засыпал, когда вой сирены разбудил его.
Он встал и оделся со стоическим спокойствием, заботливо наблюдая за Эви, так как время родов было близко, и она особенно нуждалась в его внимании и ласке. Теперь они сидели рядом во тьме, под лестницей, англичанин двадцатого столетия со своей женой, укрываясь от летучих гадов, как первобытные дикари, с горечью думал он.
Он смотрел в темноту перед собой, раздумывая о том, вернется ли когда-нибудь знакомый ему мир. Если оглянуться назад, казалось, что то время, когда страна не знала войны, было изумительно счастливым. Оно походило на блаженное детство, время невинных игр и бесхитростных затей, не замечаемого и никем не ценимого счастья. И все это прошло и так забылось, что Эрнест с трудом мог вспомнить, как это ходят по освещенным улицам.
За последние несколько лет он слышал много споров и читал много статей о том направлении, какое принимает мировая политика; но теперь он еще раз спросил себя, как мог мир дойти до того, чтобы для сохранения свободы человечества понадобились такие крайние меры, как бомбы, убежища и вот такое пересиживание смерти под лестницей. Ответ, однако, был ему известен. Великие нации ограничивались тем, что наблюдали, как истребляются мелкие, как власть переходит в руки бандитов, и гонения и убийства совершаются невозбранно. Христианские государства не отозвались ни словом, пока все эти преступления совершались за их пределами. Они отреклись от братства между людьми.
Все это до сих пор не волновало Эрнеста. Он этого не одобрял, разумеется, но это его не затрагивало. Только теперь, среди обломков несовершенного мира, его воображение представило себе этот мир таким, каким он мог бы быть — необозримо просторным, полным плясок под ярким солнцем, радостного труда, досуга и красоты; его идеалы опережали достижимую действительность как раз настолько, чтобы пришпорить воображение. Но до войны он никогда не думал об этом. Тогда он думал только об «успехе» и «эффективности», об осуществлении своей частной, очень ограниченной утопии, о тщеславном «личном совершенствовании».
А теперь он сидит под лестницей со своей молодой женой, и их смерть и жизнь зависят от слепого случая.
— Слышишь? — Эви выпрямилась и схватила его за руку.
— Я ничего не слышу.
Несколько глухих взрывов, один за другим, раздались в отдалении, точно где-то падали огромные тяжести. Эти звуки окончательно разбудили его, он поднял голову. Последовала пауза, потом опять глухое сотрясение. Была какая-то дьявольская методичность в равномерном повторении этих звуков.
Эви вздрогнула. — Это бомбят Килворт. Во что они метят? Там же ничего нет.
Эрнест взял ее за руку, они вместе наклонились вперед. Послышался гул самолетов, летящих над городом, залп зениток, потом опять гул машин, изменивших курс. Трудно было понять, что происходит. Так они сидели очень долго, молча, прижавшись друг к другу.
— Пролетели дальше, кажется, — оказал он, нарушая напряженное молчание.
И сразу наступила пугающая тишина. Дом, казалось, затаил дыхание; потом послышался свист, грохот, и стены затряслись. С улицы донеслись крики, звук торопливых шагов.
— Кого-то ранило! — Он привстал, стараясь лучше расслышать.
Эви разразилась рыданиями: — Я не могу больше! Не могу! Боже, помоги мне!
Эрнест обнял ее, притянул к себе. Он сознавал свою, полную беспомощность.
— Не бойся, дорогая!
Он услышал, что Эви шепчет молитву. Как ребенок; она и цеплялась за него, как ребенок, и сердце его растаяло. Но сам он не мог молиться так, как молилась Эви. Он не мог верить, что молитва может отклонить бомбу от намеченного пути. Где ее сбросили, там она и упадет. Самое важное — не падать духом; терпеть, если так суждено; мужественно умереть, если так будет нужно. Для него в этом была вся суть.
Если это конец жизни, думал он, то что же в ней было самого ценного? Конечно, только те минуты прозрения, когда словно срывается завеса и вся житейская шелуха на мгновение кажется преходящей и нереальной. Только в такие минуты человек понимает самого себя, свое внутреннее «я». Аккорд Бетховена, закат солнца, прекрасные просторы полей, восторги любви — вот что вызывает к жизни такие прозрения. Они длятся всего один миг и годами живут в памяти — крупицы золота среди мякины. Ими, а не долготой дней измеряется жизнь человека. Молитва Эви вырывалась из сердца, как мольба ребенка, я для него единственным способом выразить себя были устремления духа.
Сидя под лестницей и не отводя темных глаз от щели в почтовом ящике, Эрнест вдруг понял инстинктом, более глубоким, чем мысль, и недоступным разуму: всякое устремление духа есть молитва. Человек молится так, как подсказывает ему его совесть, его сознание. Он был неспособен просить бога о сохранении жизни, ибо как под градом бомб могла быть исполнена эта просьба? Но о наивысших человеческих достоинствах он мог молиться; и теперь у него было только одно желание: молча, от всего сердца и с глубокой верой Эрнест, впервые со времени детства, в невольном порыве молится о том, чтобы ему было даровано мужество.
Крепче прижав к себе Эви, он смотрел во тьму задумчивыми, полными мысли глазами. Она перестала плакать и беспомощно приникла к его плечу. Долгое время все было тихо. Вдруг шляпа Эрнеста упала с вешалки и покатилась в угол.
Оба вздрогнули и придвинулись ближе друг к другу, глядя во тьму.
— Что это?
— Кажется, моя шляпа. — После некоторого молчания оба засмеялись, и напряжение рассеялось.
— Смотри, не наступи на нее, — сказала Эви, опять входя в роль заботливой хозяйки. — Самая хорошая твоя шляпа.
Шляпа отвлекла их немного и ослабила напряженность ожидания. Эви подняла голову и вытерла глаза; Эрнест чувствовал, что она ему улыбается во тьме. Он освободил затекшую руку и спросил:
— Теперь тебе лучше?
— Да, немножко. Думаю, что все обойдется.
— Я, пожалуй, закурю. — Вспыхнула спилка, осветив ее бледное лицо.
— Подожди, кажется, они возвращаются.
— О чорт! — Он погасил спичку и прислушался.
Опять посыпались бомбы. Звук был такой же, как и вначале, но почему-то не так пугал. Взрывы стали громче, они все приближались, словно быстрые шаги великана.
— Они все ближе. Сейчас бросят сюда.
— Нет, — сказал Эрнест.
И, словно в опровержение его слов, оглушительный, все нарастающий свист пронесся над крышей, и дверь затряслась, будто великан рвал ее с петель. Посуда на буфете зазвенела и попадала на пол, послышались несколько взрывов один за другим, словно яростные удары по живому телу.
— Держись за меня, — сказал Эрнест сквозь стиснутые зубы; но она медленно соскользнула на пол, и ее табурет опрокинулся. Он нагнулся над ней, засветив фонарик, думая о том, что дом, во всяком случае, не обрушился на них. Он не узнал ее лица, так оно изменилось.
— Тебе придется пойти за доктором. Это... Это...
— Но, дорогая моя, как же я тебя оставлю одну?
— Доктора!..
Он остановился в нерешимости, не в состоянии собраться с мыслями. В квартире над ними никого не было; ни друга, ни знакомого, ни соседа поблизости. Она в исступлении крикнула:
— Доктора, дурак! Ступай за доктором! Неужели ты не понимаешь?
— Сейчас, дорогая, иду, — сказал он покорно и, встав, заботливо прикрыл ее своим пальто. Потом надел макинтош и пошел к двери.
— Эрнест!
— Да? — Он вернулся и стал на колени рядом с ней. Из тьмы протянулись ее руки и обвили его шею, и она прошептала, прижавшись к его щеке:
— Прости меня, я не хотела...
— Ничего, дорогая. Я сейчас.
Он закрыл дверь и остановился на крыльце, глядя на город. Небо над горизонтом светилось от зарева пожаров. Над пылающими зданиями ползали, скрещиваясь, конические лучи прожекторов, и их отражения призрачно поблескивали в темных стеклах окон. Разрывы зенитных снарядов усеивали небо миниатюрными молниями, грохот и гул, казалось, сотрясали землю до основания.
Это была картина гибели и ужаса в полном смысле слова, и Эрнест стоял перед ней, словно перед воплощением всего, чем организованное зло могло грозить его духу, — смотрел, меряясь с ним силами. Наконец-то оружие извлечено из ножен, наконец-то разразился бой за вечные истины, бой, в котором его жизнь утратила цену или может утратить в любую минуту. И в нем проснулось мужество, воля к борьбе и победе — неоспоримое доказательство бессмертия.
Он слышал, как самолет с воем спикировал, как защелкала по крышам наудачу пущенная пулеметная очередь. Он прижался вплотную к дверному выступу, прислушиваясь к гулу невидимого бомбардировщика, спешившего укрыться в облаках. У него было такое чувство, что он присутствует при отвратительной хулиганской выходке. Эрнест не мог не верить своим глазам, и все же эта выходка оставалась для него непостижимой. Это, вероятно, и есть немецкая трусость в действии. Губы его искривились. Не часто приходилось ему испытывать такое полное презрение, какое он испытывал сейчас к этому воздушному хулигану.
Он бегом бросился к калитке и свернул на мостовую. Чуть ли не первой он встретил женщину в длинном пальто и широкополой шляпе. Он остановился и окликнул ее.
— Скажите, вы сестра?
— Да. Кто-нибудь ранен?
Только тут Эрнест обнаружил, что задыхается. — Моя жена... налет...
Она, повидимому, поняла, что перед ней стоит молодой супруг и будущий отец. Спокойным голосом прервав его отрывистые и бессвязные объяснения, она словно отмахнулась от его тревоги.
— Хорошо, молодой человек. Ведите меня к ней.
Они вошли в квартиру. Он зажег свет и разглядел свою гостью, — пожилая, румяная, повидимому, знающая свое дело женщина. Они вместе отвели Эви наверх, в спальню.
— Вы не боитесь оставаться наверху, когда такое творится?
— Вот еще! Есть мне когда бояться. Вскипятите воду и посидите внизу, молодой человек. Если понадобится, я вас кликну.
Эрнест стоял на коврике перед камином, совершенно потерявшись от волнения. Потом, влекомый какой-то силой, он подошел к шкафчику, где хранилось виски для мистера Бантинга. Ему довольно часто приходилось слышать о мужьях, которые напиваются допьяна в то время, как их жены рожают, и ему это казалось бессердечным. Однако он налил себе полный стакан и немедленно почувствовал облегчение, хотя чуть не задохся с непривычки. Ему пришло в голову, что если он поднимется наверх, сестра сразу учует запах виски и сделает выводы не в его пользу. Но он, хоть и выпил, а все же не такой, как другие мужья. Поискав кругом, он нашел мешочек с конфетами Эви и положил в рот мятную лепешку, потом закурил папиросу, чтобы заглушить подозрительный запах мяты и постоял, расставив ноги, прислушиваясь к шагам сестры над головой.
В зеркале он увидел свое отражение. Оно тоже прислушивалось, и лицо у него было довольно бледное, как ему показалось. Он долго глядел на него, ища сочувствия. Оно отвечало ему улыбкой на улыбку. Он будет отцом; вот этот, в зеркале, будет отцом. Удивительно! Какое ему дело до ночных налетов? Да ровным счетом никакого, по выражению Эви, что бы ни значил этот «ровный счет». Самолет прогудел над крышей; снаряды зениток с визгом взлетели кверху и разорвались приглушенным грохотом. Он поднял стакан, поздравляя молчаливое отражение в зеркале. С виду порядочный малый, а главное, неглупый, думал про него Эрнест. Но стакан был пуст. Эрнест обнаружил это, сначала поднеся стакан ко рту, а потом подняв его нетвердой рукой к свету. Голова у него слегка кружилась, когда он ставил стакан на стол.
Ему пришла мысль, что он такое же бессердечное животное, как все остальные мужья. Он был полон раскаяния, которое почти мгновенно перешло в злобу против немцев. — Скоты! — бормотал он. — Скоты! — Он вышел на лестницу и прислушался, потом, вернулся и обвел взглядом комнату. Подъем духа в нем быстро сходил на нет.
Все, над чем здесь трудились руки Эви, казалось, смотрело на него с умоляющим выражением: вышитые подушки, коврик, вязаный джемпер. Все эти вещи говорили ему о ее терпении и кротости. Сейчас у них был заброшенный вид вещей, оставшихся без хозяйки. В страхе он сжимал руки, прислушиваясь, когда умолкал огонь зенитных батарей. Но наверху ничто не шевелилось. Он вышел в прихожую и поднялся до половины лестницы. Перила дрожали под его рукой, слышен был свист падающих осколков, но он не обращал на это внимания. Налет близится к концу, думал он. Странно было вспомнить, что он длился все это время, с тех пор как они с Эви укрылись в прихожей. Казалось, прошли целые века. Он чувствовал, что и Эви с тех пор отошла от него.
С бьющимся сердцем он поднялся выше по лестнице и остановился на площадке у окна, не смея итти дальше. Отодвинув штору, он увидел первую светлую полоску зари на востоке, и тут же сердце у него забилось от крика новорожденного.
Так, хилый и прежде времени, родился сын Эрнеста в ту пору, когда свет боролся с тьмой.
Предупрежденная сестрой, рано утром явилась миссис Бантинг, а с нею Джули и мистер Бантинг — все в грязи, измученные, растрепанные.
— Какая ужасная ночь, бедные вы мои.
— Теперь все уже кончилось, мама, — сказал Эрнест. Голова у него болела и во рту было сухо, но сердце переполняла радость.
Костюм мистера Бантинга был спереди заляпан грязью. Ему пришлось лечь ничком на тротуар, чтобы его не разнесло на куски. (Он точно запомнил место и мысленно отметил его мемориальной доской.) Прихлебывая чай, он в паузах между глотками терпеливо повторял, что это было совершенно необходимо, очевидно, думая, что без повторения этого не поймут. Коттедж остался невредим, и по соседству не произошло ничего особенного, вылетели только стекла в оранжерее Оски. Утром, к великому облегчению домашних, мистер Бантинг, встревоженный и весь в грязи, вернулся из штаба.
— Слава богу, все живы и здоровы, — прошептала миссис Бантинг. — Главное, Эви! Говорят, в городе был сплошной ужас, — кругом пожары, очень много убитых и раненых.
— Да, Килворт пострадал, — сказал мистер Бантинг, допив чай и вставая, чтобы положить конец этим разговорам. — Ну, пора и на работу. Идем, Джули.
Оставшись вдвоем с матерью, Эрнест присел отдохнуть. Ему предстоял тяжелый день. Пятница всегда была тяжелым днем в прачечной. Миссис Бантинг с радостью ухаживала за Эрнестом; пододвинула ему скамеечку под ноги, принесла поднос с завтраком и поставила на угол стола. Во время налета она сидела с застывшим лицом в убежище. После того как она перенесла смерть Криса, она равнодушно встречала все невзгоды, какие могла обрушить на них воина. Но рождение внука было для нее возможностью коснуться новой жизни, беречь ее, заботиться о ней, и Эрнест впервые увидел, как ее лицо осветилось прежней улыбкой.
Перед уходом на работу он поднялся наверх и вошел на цыпочках в спальню посмотреть на Эви с сыном — они крепко спали. Все, что совершалось вокруг, не могло полностью затмить в нем радость отцовства. Среди событий огромной важности это событие не теряло своего значения; началась еще одна человеческая жизнь, со всеми таящимися в ней возможностями. Он сошел вниз, почти ничего не видя от волнения, попрощался с матерью и направился в прачечную. Но придя на место, где она была, он нашел только груду пепла.
От этого зрелища у него захватило дыхание; он медленно двинулся в обход, исследуя пожарище. Стены еще кое-как держались, но он с первого же взгляда убедился, что спасти ничего нельзя. Исковерканные маховики, погнутые валы лежали под обгорелыми изразцами и балками закоптелой, бесформенной массой обломков. Он осторожно пробирался между ними, узнавая останки то одной, то другой машины и изумляясь, как могло все так спутаться и смешаться.
На том месте, где был его кабинет, он заметил кое-что из своих личных вещей; там виднелась книга, здесь картина, разбитая ваза для цветов. Он их не тронул.
Все, во что он вложил свой труд, погибло, лежало у его ног черной руиной. Точно так же, как человеческие надежды в окружавшем его мире. Надо было снова строить на развалинах или признать себя побежденным. Но не было острой боли от удара, какую он ощутил бы раньше, в начале войны. В войне, которая ведется таким способом, как эта война, казалось самым естественным делом в одно прекрасное утро найти развалины на месте творения своих рук.
Увидев, что мистер Игл, облаченный в теплое пальто, подходит к нему, опираясь на трость, он почувствовал великую жалость, не допускавшую словесного выражения. С минуту они стояли рядом, не говоря ни слова. Потом Игл сказал: — Ну, вот и конец прачечной.
Слова эти настолько шли вразрез с мыслями Эрнеста, что он обернулся к нему в изумлении: — Конец? О, нет! Она возродится. Мы ее отстроим заново.
— Вы — может быть, но не я, мой мальчик. — Старик нерешительным, слабым движением протянул вперед руки. — Я слишком стар для новых затей. А кроме того, что же тут отстраивать — ведь камня на камне не осталось.
Эрнест попытался ободрить его. — Я говорю не о перестройке. Совсем новое и лучшее здание. По новому плану, солнечное, без темных углов.
И оно возникло перед глазами Эрнеста, здание из стекла и стали, не громоздкое, но строгих и изящных пропорций, без дымных труб, без куч шлака. Он увидел его под солнечным небом, такое прекрасное, каким оно не могло быть в действительности. Но это видение согрело ему сердце. После войны будет полная возможность строить заново, и не одни только прачечные. И перед ним открылись другие, более широкие перспективы, прекрасное новое, возникшее из отмирающего старого.
— Уж эти ваши идеи, Эрнест! — воскликнул Игл, посмеиваясь. Потом он изменил тон, доверчиво придвинулся ближе, и его жесткие пальцы сжали руку Эрнеста. — Да, но все-таки хотелось бы посмотреть на это. Хотелось бы, милый Эрнест. Я старею, но все-таки дотяну до этого. Как, по-вашему? — Его глаза, окруженные сетью морщинок, смотрели вопросительно и тревожно.
— Конечно, вы тоже это увидите, сэр, — ответил Эрнест и задумался, мысленно очутившись очень далеко от этих развалин, которые, казалось ему, были скорее показательны, чем существенны. По сравнению со всем остальным пожар прачечной был незначительным происшествием, но он входил в мировые события, был неотделим от них. Насилие никого не убеждает. Нельзя насильно заставить людей принять новый миропорядок, если они в него не верят. Когда-нибудь он приведет на это место своего сына и расскажет ему, как в день его рождения, стоя здесь, он поклялся помочь построить из этого хаоса обломков нечто новое и лучшее.
А пока дело шло не об этом. Если хотеть, чтобы что-нибудь уцелело, то долг Эрнеста — не здесь. Есть вещи в жизни, за который надо бороться; не те, кто стоит вне борьбы, сберегут их. Наконец-то Эрнест ясно увидел свой путь; он лежал перед ним прямой, как стрела.
— Вот что, сэр. Теперь я освободился. Я могу вступить в армию.
— Что? Вы хотите итти в армию?
— Да, в пехоту. Буду драться.
Игл смотрел на него, моргая. — Драться — вы? — И он вперился в него изумленным взглядом. — Вы чудак, Эрнест. Я вас никогда не мог понять.
— Буду драться, — повторил Эрнест и стиснул зубы, чтобы не сказать больше. Если и есть среди немцев хорошие люди, то это не имеет значения: это казалось важным раньше, но не теперь. А если есть в Германии люди, которые думают так же, как он, но которые по слабости позволили зажать себе рот, то он будет бороться и за их освобождение.
Ему вспомнилось кое-что из «Майн кампф». Из всего высокопарного бреда, заполнявшего книгу, он не мог припомнить ни одного слова, отвечавшего высшим запросам человеческой души. Она проповедывала изуверский мистицизм, основанный на софизмах и передержках, делавший идола из государства. Согласно этому учению такие люди, как Эрнест, должны лишиться всяких признаков индивидуальности и влиться в серую аморфную массу безличностей, на все согласных, одинаково одетых, одинаково мыслящих проходящих гусиным шагом мимо царька племени, имитируя античный салют. Казалось бы, этот дикий бред должен был погибнуть под градом насмешек при самом своем зарождении.
Однако целая нация приняла его. Вся власть, весь государственный аппарат был организован с целью вдолбить это извращенное учение в умы миллионов, задушить совесть миллионов.
Эрнесту казалось удивительным, что никогда идеалы говорящих на английском языке народов не проповедывались с таким рвением и жаром, с каким пропагандировалась ересь горсточки приверженцев нацизма. Ни Англия, ни Америка никогда не тратили столько пыла, чтобы вложить в умы молодежи свои национальные идеалы. А ведь эти идеалы являли собой все лучшее в духовном наследии человека: веротерпимость, свободу личности; справедливость. И только с этим наследием можно надеяться на прогресс человечества.
Он отогнал от себя эти мысли.
— Прощайте, сэр.
— Прощайте, Эрнест.
Мистер Игл смотрел на него грустным, любящим взглядом. В Эрнесте по временам можно было наблюдать бесповоротную решимость, решимость не на жизнь, а на смерть: он имел мужество бороться даже без надежды на успех. Сколько бы ни пало бойцов рядом с ним, Эрнест неуклонно будет итти вперед; если он не устоит на ногах, он и на коленях поползет дальше, одушевленный идеей. Но он хрупкого сложения, тонок и строен, и руки у него почти девичьи; его поддерживает только внутренний огонь.
— Сохрани вас бог и дай вам вернуться домой, — сказал мистер Игл более хриплым и ворчливым, чем обычно, голосом, и его костлявые пальцы от волнения еще крепче вцепились в руку Эрнеста. Чтобы ни ожидало юношу, с его стороны это было последнее прощание, старик это знал. Он стоял среди развалин, глядя, как Эрнест удаляется от него решительными шагами.