МЕЦЕНАТ И АФЕЙ
Отношения с Воронцовым вначале вполне наладились. В декабре 1823 года Пушкин рассчитывает вместе с ближайшими сотрудниками и друзьями наместника погостить летом в его крымских поместьях.
Задачу перевоспитания Пушкина Воронцов понимал несколько иначе, чем Инзов, пытаясь, видимо, разрешить эту проблему в культурных традициях своей фамилии. Воронцовы были поклонниками искусств и наук, покровителями поэтов и ученых, собирателями художественных ценностей, обладателями знаменитых библиотек. Они претендовали на звание меценатов и как-то сумели связать свои имена с деятельностью Ломоносова, Радищева, Голикова. Новый представитель фамилии решил следовать этому примеру предков. После первого же разговора с ним о Пушкине Александр Тургенев писал: «Меценат, климат, море, исторические воспоминания — все есть…» Воронцов понял предстоящую задачу как свое высокое покровительство сосланному стихотворцу. Такая форма общения была неприемлема для Пушкина с его страстной потребностью независимости. «Меценатство вышло из моды, — писал он из Одессы 7 июня 1824 года, — никто из нас не захочет великодушного покровительства просвещенного вельможи. Это обветшало вместе с Ломоносовым. Нынешняя наша словесность есть и должна быть благородно-независима».
Но эта тенденция начальника сказалась не сразу и вначале прикрывалась чисто деловыми соображениями и служебными формами. Звание архивариуса дипломатической канцелярии требовало разнообразных сведений — в дипломатике, палеографии, старинной каллиграфии, политической истории и пр Воронцов раскрыл Пушкину свою богатейшую библиотеку и драгоценное собрание рукописей. Здесь имелись подлинники летописей, разрядных книг, статейных списков, Псковская судная грамота, рукописные исторические описания, многочисленные мемуары, памфлеты французской революции, между прочим и такие ценные документы, как переписка Радищева с А. Р. Воронцовым, копия замечаний Екатерины на «Путешествия из Петербурга в Москву», список неизданных мемуаров о Екатерине II и пр.
Судя по официальным письмам Воронцова, на первых порах он вполне признавал талант Пушкина и полагал, что «основательное изучение великих классических поэтов сделало бы из него со временем замечательного писателя». Считая полученное поэтом образование далеко не достаточным для литературной деятельности, Воронцов решил способствовать развитию молодого таланта (как сам он говорил Александру Тургеневу) расширением его общих знаний. Работа над классическими текстами должна была отвлечь от антиправительственной пропаганды. Воспитанный в Англии на образцах древней литературы, Воронцов, по свидетельству его биографа, никогда не расставался с любимыми собеседниками своего детства — Титом Ливием, Тацитом, Юлием Цезарем, Горацием. Доставшиеся ему наследственные библиотеки Воронцов дополнял трудами по всем отраслям наук, искусств и словесности, составив замечательное книгохранилище, которое могло действительно заменить целый факультет.
Ученые коллекции Воронцова увлекли поэта. По свидетельству Герцена, «Пушкин в Одессе собственноручно переписал для себя мемуары о Екатерине из библиотеки Воронцова» (экземпляр этот действительно хранился среди его бумаг), а в своей статье о Радищеве Пушкин определенно указывает на неизданную переписку автора «Путешествия» с А. Р. Воронцовым Таким образом, в Одессе возникает тот вкус Пушкина к архивной разработке исторических материалов, который в тридцатые годы станет основой его творческой работы.
В библиотеке Воронцова Пушкин нашел редчайший сборник фривольных диалогов Пьетро Аретино «Ragion amenti», который он цитирует в своем одесском письме к неизвестным кишиневским приятельницам в ноябре 1823 года. Знакомство с этим замечательным сатириком XVI столетия, автором знаменитых эротических сонетов и политических памфлетов, непосредственно вводило Пушкина в литературу итальянского Возрождения. Ученик Бокаччио, друг Тициана и Микельанджело, мастер убийственных эпиграмм, Аретино разил своим сарказмом пап и королей, не раз подвергался изгнаниям, но добился широкого признания и огромного влияния на современников. Поэт, вышедший из народа (сын тосканского сапожника), он сумел создать себе — впервые в европейской литературе — независимое и блестящее положение помимо меценатов, действуя исключительно своим пером. Прозванный «бичом монархов», Аретино заставил владетельных князей, всесильных прелатов Рима и вельмож феодальной Италии склониться перед его обличительным даром публициста, а венецианских издателей оплачивать его рукописи такими высокими гонорарами, которые вполне обеспечили ему богатую и пышную жизнь. Биография Аретино могла навеять Пушкину мысль о независимом существовании поэта, чуждающегося покровителей и получающего полную возможность беспечной и радостной жизни только от продажи своих рукописей. Тема эта впервые трактуется Пушкиным в его одесском письме к Казначееву в июне 1824 года: «Если я еще пишу под прихотливым воздействием вдохновения, то раз стихи написаны, я их рассматриваю как товар по столько-то за штуку». Быть может, образ свободного гуманиста позднего Ренессанса, завоевавшего своим поэтическим талантом и смелой сатирой почет и славу в тираническом государстве, представлялся Пушкину, когда он писал правителю канцелярии Воронцова: «Я жажду только независимости — с помощью смелости и настойчивости я наконец обрету ее».
За современной политической жизнью Пушкин мог следить в Одессе неизмеримо лучше, чем в предшествующие годы Французская газета имела отдел политических известий, представлявших живейший интерес для городка хлебных экспортеров. Не ограничиваясь сообщениями экстра-почты, газета печатала известия, ежедневно доставляемые в порт шкиперами иностранных кораблей. Само отношение к политике здесь было совершенно иным, чем в кружках вольнодумцев и поэтов, и отличалось сугубо реальной расценкой событий. Интересовали не цели и намерения, а факты и поступки, не жесты и слова, а их последствия в международной действительности. Важнее всего были конкретные результаты борьбы на мировой арене, фактические успехи, победы и достижения той или иной партии, от чего зависели все неожиданные повороты современной истории, а стало быть, и внезапные колебания денежных курсов и хлебных цен. Политическая романтика здесь не имела места, как не считались с ней и в той дипломатической канцелярии, к которой был причислен Пушкин. Барон Брунов и Марини трезво и четко учитывали все известия о ходе событий в Пелопоннесе и Испании, ставя их в Связь с текущими задачами местных иностранных колоний, запросами консулов, проблемами судоходства и эмиграции.
В этой деловой атмосфере Пушкин научается определять в народных движениях реальные соотношения сил и формулировать неумолимо вытекающие из них практические выводы. В таком настроении, «смотря на запад Европы и вокруг себя», считаясь с разгромом испанских инсургентов и укреплением влияния Аракчеева, поэт дает скептическую оценку современному этапу освободительного движения, сжатого тисками «Священного союза». Нисколько не изменяя своим революционным убеждениям и не сомневаясь в конечном успехе всеевропейской вольницы, Пушкин в своем стихотворении «Свободы сеятель пустынный» со всей трезвостью и ясновидением констатирует текущий безотрадный момент борьбы, ее временное затишье и связанный с этим упадок боевых сил и устремлений. В творчестве Пушкина выдвигается тема огромного масштаба и трагической остроты, которая впоследствии получит глубокое развитие в его крупнейших созданиях, — это тема «неравной борьбы» (по позднейшей формуле самого поэта).
Но голос рассудка ни на мгновенье не ослабляет в нем того чувства личной приверженности к молодой, восстающей, смело несущейся в будущее Европе, которое так выразительно сказалось в его юношеской политической лирике. Это лучше всего явствует из отрывка письма Пушкина 1824 года по поводу высказанных им ранее критических замечаний об одесских «соотечественниках Мильтиада» (адресованного, вероятно, В. Л. Давыдову): «С удивлением слышу я, что ты почитаешь меня врагом освобождающейся Греции и поборником турецкого рабства. Видно слова мои были тебе странно перетолкованы. Но что бы тебе ни говорили, ты не должен был верить, чтобы когда-нибудь сердце мое недоброжелательствовало благородным усилиям возрождающегося народа».
И замечательно, что сам возродившийся народ оценил выступление русского поэта в защиту его национального дела. В январе 1937 года три литературно-артистических общества Греции передали полпреду СССР в Афинах венок из лавровых ветвей с просьбой возложить его на памятник А. С. Пушкину в знак признательности греческого народа великому русскому поэту за его симпатии к их родине в ее памятной борьбе за свою независимость.
В том же настроении написан отрывок «Недвижный страж дремал на царственном пороге…» Недоконченный фрагмент не оставляет сомнения в его основной мысли. В стихотворении противопоставлены в лице Александра и Наполеона не только две основные силы, два главных имени международной политики того времени, но и два крайних течения власти: замкнутая восточная деспотия и пробудившаяся на Западе освобожденная мысль народов. Владыка Севера надменен и самоупоен своей безграничной мощью, сковавшей дух западной революции. Неумолимый голос мировой реакции звучит из Петербурга: «Целуйте жезл России — И вас поправшую железную стопу». И в ответ на этот вызов является венчанный воин, строитель мировой империи на основе великих идей французской революции, —
Сей всадник, перед кем склонилися цари,
Мятежной вольницы наследник и убийца,
Сей хладный кровопийца,
Сей царь — исчезнувший как сон, как тень зари.
Он изображен носителем силы и победы перед мрачным поработителем европейских народов: «Во цвете здравия, и мужества, и мощи — Владыке полунощи — Владыка Запада грозящий предстоял». Тема поставлена совершенно четко. Мысль Пушкина ясна, несмотря на незаконченность отрывка. Пафос новой вольности и свободного гражданства — вот что неминуемо сокрушит железного владыку Севера.
Понемногу Пушкин втягивается в одесское общество. Во главе его стояла жена наместника Елизавета Ксавериевна Воронцова. Она любила развлечения, путешествия, приемы, спектакли, балы. «Мы много резвились на маскараде, который сделала для нас графиня, — писал из Одессы Туманский, — и в котором сама умно и щеголевато дурачилась, т. е. имела прелестное карикатурное платье и всех в нем интриговала». Воронцова, видимо, любила также стихи, музыку, живопись. Художник Лауренс, стремившийся дать по тогдашнему обычаю в аксесуарах портрета характеристику персонажа, изобразил ее у органа. Пушкин восхищался тем, как однажды, глядя на море, она повторяла строфу из баллады Жуковского:
Будешь с берега уныло
Ты смотреть: в пустой дали
Не белеет ли ветрило,
Не плывут ли корабли?
Она внимательно следила за новейшей русской поэзией, охотно играла на домашней сцене и несколько позже выступала на благотворительных спектаклях в пьесах Скриба и Загоскина. Все это предопределило ее интерес к необычайному архивариусу дипломатической канцелярии ее мужа. Пушкин должен был привлечь ее всем своим обликом гениального поэта.
Они постоянно встречались в непринужденном и непритязательном одесском обществе. В городе, где почти отсутствовало дворянство, Воронцовы стремились в то время придать своим приемам и вечерам характер благодушных купеческих вечеринок. Ничего от чопорности и холодного блеска петербургских салонов. На вечера к генерал-губернатору приглашались одесские негоцианты разнообразных национальностей, студенты, служащие торговых домов и греческих контор. Ничто не нарушало естественной пестроты одесского общества и «вольности» его тона. Здесь «каждый поступает по-своему, говорит по-своему, не принуждая себя к строгому порядку столичных гостиных», записывает Маркевич. Играли в патриархальный ломбер. Говорили о денежном курсе в Генуе, Ливорно и Триесте. Проходили семейным полонезом по приемным комнатам; рано ужинали (и, по свидетельству того же наблюдателя, «неизменно скверно», так как «ни граф, ни графиня ничего не понимали в кухне»). В танцах и развлечениях участвовали молодые чиновники воронцовской канцелярии — люди, вопреки легенде, с весьма скромными именами и званиями: Казначеев, Левшин, Леке, даже барон Брунов только начинали свою государственную карьеру. Как и титулованная хозяйка дома, они охотно смешили южных коммерсантов своими неожиданными выходками. На одном из костюмированных вечеров Туманский появился в виде арлекина, на другом — в виде «современного амура». «Мне понравилась непринужденность, царствующая в одесских обществах и между знакомыми, — писал в 1827 году один путешественник. — Никто не важничает неуместным своим званием или богатством: иностранный купец дружелюбно подает руку русскому чиновнику, и польская помещица, не обижаясь, садится за обед ниже молодой негоциантки. Этикета в гостиных мало».
Е. К. Воронцова (1792–1880).
С рисунка Лауренса.
Эти свободные от национального гонора польские помещицы были весьма заметны в южном городе, куда они охотно наезжали из своих киевских и подольских имений и где подчас весьма прочно оседали. Поэта Батюшкова поразило здесь «множество польских барынь». Потоцкие, Ржевуские, Понятовские, Собаньские, Ганские считали Одессу своим городом.
Евпраксия Вульф (1809–1883).
Портрет маслом неизвестного художника
В поэзии Пушкина начинает звучать новая тема, которая получит впоследствии углубленное и даже боевое значение. Это вопрос о взаимоотношениях России и Польши. Именно в Одессе было написано послание к Олизару, с которым Пушкин встречался еще в 1821 году в Киеве и Кишиневе. С тех пор польский патриот пережил драматический роман, безнадежно увлекшись Марией Раевской. Отец девушки ответил на его предложение сердечным письмом, в котором все же совершенно категорически указал на непреодолимую преграду к браку в различии исповеданий и национальностей.
Олизару и его несчастной любви посвящено стихотворение Пушкина:
Певец! издревле меж собою
Враждуют наши племена…
Отмечая в нем историческую рознь двух славянских наций, упоминая мимоходом и Кремль, и поражение «Костюшкиных знамен», поэт находит в искусстве примиряющее начало («Но огнь поэзии чудесной — Сердца враждебные дружит…»).
На высказывания Пушкина в их дружеских беседах Олизар ответил прекрасным посвящением «поэту могучего Севера». Он восхищается «солнечным блеском» его таланта, глубиной поэмы «Разбойники», напоминает ему, что «искра гения возрождает народы и видоизменяет столетья».
В польском обществе Одессы главенствовала красавица Каролина Собаньская (которой Пушкин в 1830 году посвятил стансы «Что в имени тебе моем?..»). Она была фактической женой начальника военных поселений в Новороссии, генерала Витта, крупнейшего политического сыщика и провокатора, известного предателя декабристов. В своей темной деятельности Витт имел в лице Собаньской верную и ловкую сотрудницу.
Все это было, конечно, окутано глубочайшей тайной, и никто не догадывался о закулисной активности грациозной польки. Пушкин, видимо, увлекся ею. В доме Собаньских он познакомился и с ее младшей сестрой Эвелиной Ганской, получившей в обществе прозвище шатобриановской героини Аталы; ей суждено бы по впоследствии прославиться своим вторым браком с Бальзаком, имя которого в то время еще никому не было известно. Судя по письмам Пушкина, Ганская вела романическую игру с его другом и «демоном» Александром Раевским; поэт упоминает здесь и мужа Эвелины, крупного украинского помещика Вацлава Ганского, прозванного — вероятно за его ипохондрию — именем байроновского Лары. Польское общество Одессы сообщило Пушкину материал для позднейшей творческой зарисовки типов Смутного времени (шляхтич Собаньский, Мнишки) и оставило некоторый след в его языке («падам до ног», пишет он в письме к брату, шутливо воспроизводя говор своих одесских знакомых из салона Каролины Собаньской).
В январе 1824 года поэт узнал от гостившего в Одессе Липранди, что в Бендерах живет крестьянин Никола Искра, помнящий Карла XII. Пушкин решил с помощью этого 135-летнего старца разыскать следы могилы Мазепы.
Вскоре он был на Днестре в сопровождении Липранди, захватившего с собой несколько старинных книг о пребывании шведского короля в Бендерах — фолианты Нордберга с ландкартами и путешествие де-ла-Мотрея с гравюрами.
«Мы отправились, — рассказывает в своих воспоминаниях Липранди, — на место бывшей Варницы, взяв с собой второй том Нордберга и Мотрея, где изображен план лагеря, окопов, фасады строений, находившихся в Варницком укреплении, и несколько изображений во весь рост Карла XII. Рассказ Искры о костюме этого короля поразительно был верен с изображением его в книгах». Пушкин «добивался от Искры своими расспросами узнать что-либо о Мазепе», «не отставал, толкуя ему, что Мазепа был казачий генерал и православный, а не басурман, как шведы», и пр.
Такая настойчивость поэта объясняется рядом литературных впечатлений, готовых к этому моменту переродиться в самостоятельный замысел. Один из кумиров его отроческих и юношеских чтений, Вольтер, впервые вскрыл драматизм гетманской судьбы и как бы указал поэтам затерянный образ украинской старины. В своей «Истории Карла XII» Вольтер описывает польского шляхтича Мазепу, который был пажем Яна-Казимира и при его дворе приобрел некоторый лоск. В молодости у него был роман с женой одного польского дворянина. Муж его возлюбленной, узнав об этом, велел привязать Мазепу нагим к горячей лошади и выпустил ее на свободу. Бешеное животное, родом из Украины, поскакало на свою родину, притащив с собой Мазепу, полумертвого от ужаса и голода… Впоследствии Мазепа «благодаря превосходству своего ума и образования пользовался большим почетом среди казаков, и царь принужден был объявить его украинским гетманом». В дальнейшем Вольтер описывает бегство Мазепы вместе с раненым Карлом XII в Бендеры после полтавского поражения. Эти страницы Вольтера вдохновили Байрона на замечательную поэму «Мазепа», в которой оба вольтеровских эпизода — скачка на бешеном коне и бегство с Карлом в Бендеры — получили резкое, трагическое освещение. Наконец, незадолго до поездки в Бендеры Пушкин прочел отрывки из поэмы Рылеева «Войнаровский», с художественной стороны высоко им оцененной («Войнаровский полон жизни»), Мазепа в этой поэме выступает великим патриотом, борцом за независимость, мятежным героем, мрачным и суровым протестантом. Такая трактовка Мазепы, как «величайшего, хотя и несчастного, героя Украины», была присуща польской и украинской интеллигенции, с представителями которой общался Рылеев. Многое побуждало Пушкина взяться за разработку этого интересного образа на фоне героической эпохи, но к осуществлению своего замысла он приступил только через четыре года.
Вильям Шекспир (1564–1616).
«Что за человек Шекспир! Я не могу прийти в себя от него…» (1825).
Зимою 1824 года Пушкин читал Шекспира, Гёте и библию. Как и во время создания «Гавриилиады», он продолжает находить в этой древней книге народных сказаний богатый источник поэтических тем. Но сильнейшее впечатление производят на него трагедии Шекспира, особенно те, в которых разрабатывается мотив узурпаторской власти. Может ли верховный повелитель приносить пользу народу, если преступно само происхождение его господства? Клавдий, убивший своего брата Гамлета, только «король-паяц, укравший диадему». Ричард III, решивший пробивать путь к власти «кровавым топором», гибнет от ожесточения и бешеной ненависти к своему победоносному сопернику Генриху Тюдору. Такова же участь смелого Макбета. Не в подобном ли сплетении исторических судеб подлинная тема для национальной трагедии? Вопрос, по-видимому, решался утвердительно, но образ и драматический узел еще отсутствовали.
Помимо» обширной темы, раскрывающей законы исторического процесса и личной совести, в шекспировской драматургии поражала та свобода композиции, присущая его «публичному», «городскому», народному театру, которая в корне видоизменяла изысканный «придворный спектакль», предназначенный для королевской семьи, аристократии и елизаветинских сановников. Установленным правилам дворцового представления, с его пристрастием к драме ученой или классической, труппа знаменитого шекспировского «Глобуса» противопоставляла драматургическую систему, утвержденную вкусами лондонской улицы: свободное от правил античной драмы бурное и увлекательное течение действия, независимый от академических требований сочный и вольный народный язык, смелую и мощную лепку характеров, изменчивую и пеструю вереницу героев, жадно вбирающую в свой поток горожан, царедворцев, воинов, шутов, ремесленников, актеров, беспрерывно переносящихся из чертогов в харчевни, из келий в парки, из тесных лондонских переулков на поля исторических сражений. В этой многолюдности и многоплановости действия таилась целая философия драмы, восходящая к народному зрелищу, к площадному представлению и одновременно обновляющая все приемы придворного спектакля с его жеманным этикетом, придирчивым вкусом и педантичной эрудицией.
Перед Пушкиным, воспитанным на классической традиции Расина, Вольтера и Озерова, открывался новый путь: найти в родной истории плодотворные аналогии междоусобиям Англии Плантагенетов и развернуть историческую борьбу в широком и вольном потоке всеобъемлющей драматической хроники.
В том же направлении действовали на него и драмы Гёте. Исторические трагедии веймарского поэта «Гец фон-Берлихинген» и «Эгмонт» — продолжали традиции Шекспира. Сильные личности европейского XVI века показаны участниками бурных событий наравне с крестьянами, латниками, бюргерами, ремесленниками; на первый план исторического действия выдвигается новый герой — народ[33]. Живо интересует Пушкина «Фауст», вызывающий вскоре в его творчестве оригинальный и смелый вариант, привлекший к себе сочувственное внимание самого Гёте. Но и в этом плане пока только возникают творческие впечатления и намечаются первые замыслы будущих творений.
Наряду с чтением идут, как всегда у Пушкина, живые беседы с одаренными и начитанными людьми, нередко не менее ценные для него, чем страницы великих книг. Рядом с Шекспиром и Гёте Пушкин упоминает в своем письме одного англичанина — глухого философа и умного атеиста. Это был врач Воронцова доктор Вильям Гутчинсон — тот самый, о котором говорит Вигель, побывавший летом 1823 года в Белой Церкви: «Предметом общего, особого внимания гордо сидел тут англичанин-доктор, длинный, худой, молчаливый и плешивый, которому Воронцов, как соотечественнику[34], поручил наблюдение за здравием жены и малолетней дочери; перед ним только одним стояла бутылка красного вина».
Он был не только медиком, но еще ученым и писателем. «Он исписал, — свидетельствует Пушкин, — листов 1000, чтобы доказать, что не может быть разумного Существа, управляющего миром, мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души». У него-то Пушкин и берет зимою 1824 года «уроки чистого афеизма». Это был незаурядный европейский ученый: Гутчинсон состоял членом английского Линнеевского общества, учрежденного в честь великого шведского натуралиста, участвовал в виднейших медицинских объединениях Лондона и Парижа, написал большое судебно-медицинское исследование «О детоубийстве», посвященное известному публицисту и политику Макинтошу, получившему в 1793 году от Национального собрания французское гражданство за свою «Апологию французской революции».
Встретившись в Одессе с философом-материалистом, написавшим огромный трактат в опровержение идеи бога и бессмертия души, Пушкин с обычной для него потребностью расширять свои познания начинает «брать уроки» у этого «умного афея». Вольнодумство Пушкина, основанное на традициях французского просвещения с его компромиссными моментами «деизма», могло получить теперь новое углубление от вольных лекций мыслителя-англичанина, вероятно, развивавшего перед ним критическую доктрину своих великих соотечественников. Из этих живых философских диалогов Пушкин вынес впечатление «чистого афеизма», то-есть абсолютного, безусловного безверия, освобожденного от всех смягчающих оговорок и нейтрализующих уступок.