ВОЛЬНАЯ ГАВАНЬ

С углового балкона дома Рено открывался широкий вид на залив и рейд. Под крышами белых домиков, сложенных из ровных плит ноздреватого местного известняка, южное море расстилалось своей бескрайной синей пеленой, словно маня в далекие края, лежащие по ту сторону горизонта.

Пушкин остановился в «клубной» гостинице, где всего удобнее было пользоваться местными лечебными средствами («Здоровье мое давно требовало морских ванн, — писал он брату, — я насилу уломал Инзова, чтобы он отпустил меня в Одессу»), При главном отеле было устроено заведение теплых морских и лиманных ванн, слава о которых уже гремела в округе, побуждая местных медиков тщательно изучать целебный ил и соли одесских побережий.

Получив в конце мая отпуск у Инзова, Пушкин немедленно же оставил Кишинев. Из Бессарабии в Одессу вела унылая и пустынная дорога — Тираспольский почтовый тракт, пролегавший безводной степью. Лето 1823 года оказалось особенно тяжелым для местного населения: небывалым налетом саранчи были уничтожены скудные посевы.

Но сам город снова порадовал Пушкина своим живописным расположением и общим нарядным обликом. Одесса, по наблюдению одного из ее обитателей двадцатых годов, была похожа на разноцветную турецкую шаль, разостланную в пустыне. Черноморский городок был четко распланирован на правильные кварталы. В отличие от Кишинева, где Пушкин не мог найти ни одного книгопродавца, в Одессе имелся магазин иностранных книг Рубо, получавший все новинки Парижа. Несколько хуже обстояло дело с русскими изданиями. Но все же переплетчик Вальтер, также проживавший в «клубной» гостинице, выписывал и распродавал петербургские альманахи по рублю за экземпляр. Вместо молдавских трактиров и турецких кофеен, здесь имелся французский ресторан Сезара Оттона, по праву состязавшийся вином и устрицами с Талоном и Дюме, которых Пушкин так любил посещать с Кавериным и Чаадаевым. Вместо кочевой ясской труппы в манежной зале Крупянского, здесь была постоянная Итальянская опера в прекрасном здании театра, воздвигнутого иностранными зодчими на холме приморской части. Не мелодрамы Коцебу, а партитуры Россини звучали на здешних подмостках, знакомя население с последними новинками музыкального искусства Европы.

Со старинной гравюры.
Бывало пушка заревая
Лишь только грянет с корабля,
С крутого берега сбегая,
Уж к морю отправляюсь я.
(1827)

Но главное — Одесса открывала прямые пути в Босфор, в Средиземное море, в Малую Азию, Сирию, Египет. Глубокая Хаджибейская бухта была полна парусов и флагов. Сюда ежедневно приплывали бриги из анатолийских городов и с островов Архипелага, из гаваней Леванта и с австрийского побережья Адриатики, из Мар. селя, Генуи, Мессины, из портов Англии и Америки. Они подвозили к Платоновскому молу колониальные товары и последние политические известия. В городе ощущался вольный ветер кругосветных странствий и безграничность океанских маршрутов. Никогда Пушкин не чувствовал такой тяги в чужие края, как во время своих скитании по одесским побережьям, нигде спасительный план побега из тисков царизма не был так близок к осуществлению, как именно здесь.

Поездка Пушкина не была лишена и некоторого служебного значения. Плеяду иностранцев, управлявших Одессой с самого ее основания, должен был сменить теперь русский администратор, призванный насадить в новой области начала общегосударственного управления.

Задача представляла известную сложность. Одесса была городом молодой буржуазии. Население еще сохраняло черты прогрессивной активности. В отличие от Петербурга здесь «не питали никакого почтения к жирным эполетам». В 1833 году некий князь Черкасский писал: «Одесса — город заметно буржуазный, где чины и аристократические преимущества ценятся недорого». Этим отмечалась и некоторая «демократичность» южного порта по сравнению с чопорно-иерархической северной столицей. Таможенная черта порто-франко, проведенная здесь по примеру Фиуме и Триеста, отделяла Одессу от всей прочей империи и освобождала ее от характерных признаков аракчеевской деспотии; одновременно это сообщало ей более свободный облик тех европейских городов и вольных гаваней, с которыми она была в постоянных и непосредственных сношениях. «Единственный уголок в России, где дышится свободно», говорили приезжие из высшего слоя, ценя город, «где такими потоками лились солнечные лучи и иностранное золото и так мало было полицейских и иных стеснений». А пришлый— наполовину беглый из средних губерний — народ находил здесь верный заработок и «беспаспортную вольную волюшку»[31].

В такой-то пестрый, интернациональный город, без сословных предрассудков и с большой свободой нравов, где непринужденно общались крупные негоцианты с «корсарами в отставке», прибыл 21 июля 1823 года представитель другого мира, с «жирными эполетами», чином генерал-адъютанта, титулом графа, званием полномочного наместника и громкой фамилией служилой аристократии XVIII века — Воронцовых.

Ему предшествовала репутация видного военного Деятеля и крупного администратора. Михаил Семенович Воронцов был сыном европейского дипломата Семена Воронцова, полномочно представлявшего Россию в Венеции и Лондоне. Как и другие члены его рода, он умел проявлять свои передовые политические убеждения и активную независимость. Семен Воронцов резко выступал против разделов Польши и открыто пренебрегал фаворитом Зубовым. Сын его, ставший в 1823 году «новороссийским проконсулом», стремился демонстрировать те же черты либерализма, но в пределах такой же блестящей государственной карьеры. Он рано выдвинулся на военном поприще. Воронцов был сподвижником Цицианова и Котляревского, воспетых Пушкиным в «Кавказском пленнике». В Отечественную войну молодой генерал был ранен под Бородиным, отражая первый натиск Нея, Даву и Мюрата. Участник сражений под Лейпцигом, Краоном, Парижем, он возглавлял русский корпус армии Веллингтона и оставался во Франции до 1818 года в качестве начальника оккупационных войск. Здесь он проявил особенные заботы об образовании солдат, обучая их грамоте по новому звуковому методу Жакота. Вернувшись в Россию, Воронцов примыкает к передовой группе столичного дворянства, выдвигавшей требование скорейшей отмены рабства.

Все это создает Воронцову репутацию передового и культурного деятеля. Пушкин упоминает в своих письмах «европейскую молву о его европейском образе мыслей». На самом деле, это был сложный характер честолюбца, царедворца и дальновидного политика, умевшего скрывать изнанку своей натуры под безупречными формами государственного деятеля английского типа.

М. С. Воронцов (1782–1856).

С миниатюры Ле-Гро.

Певец Давид был ростом мал,
Но повалил же Галиафа,
Который был и генерал
И, побожусь, не ниже графа.
(1824)

Петербургские друзья Пушкина переговорили с Воронцовым о дальнейшей судьбе кишиневского изгнанника. Новый начальник юга согласился взять поэта к себе на службу, «чтоб спасти его нравственность, а таланту дать досуг и силу развиться», как сообщал Александр Тургенев Вяземскому.

21 июля наместник края прибыл в Одессу, а на следующий же день в Дерибасовском доме, у городского сада, ему представлялись сословия и чиновничество. Наружность Воронцова отличалась большим изяществом.

«Если бы не русский генеральский мундир и военная форменная шинель, небрежно накинутая на плечи, — пишет современник, — вы бы поклялись, что это английский пэр, тип утонченного временем и цивилизациею потомка одного из железных сподвижников Вильгельма Завоевателя»; на тонких губах генерала «вечно играла ласково-коварная улыбка».

Воронцов принял поэта «очень ласково» (по свидетельству самого Пушкина) и любезно сообщил, что переводит его из Кишинева в Одессу. Редактор молдавских законов был определен архивариусом в дипломатическую канцелярию Воронцова.

Его товарищем по службе оказался молодой поэт Туманский. Украинец по рождению и страстный поклонник южной природы («Я взлелеян югом, югом, — Ясным небом избалован…»), он учился в Петербурге, там начал свою литературную деятельность и сблизился с Крыловым, Грибоедовым, Рылеевым, Бестужевым, Дельвигом. Он заканчивал свое образование в Париже, где слушал лекции в Коллеж де-Франс и завязал дружбу с Кюхельбекером. Туманский причислял себя к «европейской» школе поэтов; он подражал Петрарке, Вольтеру, Парни, Мильвуа, осуждал пристрастие Кюхельбекера к Шихматову и библии, горячо рекомендовал ему учиться у Байрона, Мура и Шиллера. Сам он стремился всячески повысить чистоту поэтического языка и стиля. Перед Пушкиным он преклонялся. Так, еще 10 мая 1823 года (то-есть до одесской встречи) Туманский писал своей родственнице по поводу известной сатиры Родзянки: «Неприлично и неблагородно нападать на людей, находящихся уже в опале царской и, кроме того, любезных отечеству своими дарованиями и несчастьями. Я говорю о неудачном намеке, который находится в сатире на Александра Пушкина». Впоследствии в своих письмах он называет творца «Онегина» своим «любезным соловьем» и с любовью говорит о его «быстрых очах и медовых устах».

Все эго способствовало сближению двух поэтов. Пушкин решил прочесть Туманскому свою новую поэму, которую в то время заканчивал и еще не собирался публиковать. На вопрос одесского поэта о причинах такой скрытности он отвечал:

«Я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен…»

Заглавие поэмы? Пушкин первоначально назвал ее «Гаремом», по его соблазнил меланхолический эпиграф из Саади Ширазского: «Многие так же, как и я, посещали сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече». Слова о фонтане исключали заглавие «Гарем»; Пушкин решил сберечь прелестный афоризм персидского поэта на фронтоне своей восточной повести и назвал ее «Бахчисарайским фонтаном».

Туманский услышал стихи необычайной напевности. Как царскосельские парки и памятники в ранних стихах Пушкина, как перспективы Гонзаго в «Руслане», как романтический замок Баженова в оде «Вольность», садовый дворец крымских ханов запечатлелся в «Бахчисарайском фонтане»:

Еще поныне дышет нега
В пустых покоях и садах;
Играют воды, рдеют розы,
И вьются виноградны лозы,
И злато блещет на стенах.

Легенда, услышанная впервые Пушкиным в Петербурге от Николая Раевского и заставившая поэта задуматься среди шума вечерней пирушки, снова захватила его своим драматизмом в устной передаче одной из сестер Раевских. «Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины…»

Фонтан слез, этот «страшный памятник влюбленного хана», сообщил свое звучанье и свое имя поэме. В ней переплелись предания о любимой супруге Крым-Гирея красавице грузинке Диларе Бикечь, о девушке гречанке Диноре Хионис из Салоник, случайно попавшей в гарем бахчисарайского властителя, но неумолимо отвергшей все его домогательства, и, наконец, о двух героинях, названных в поэме, — о прекрасной черкешенке Зареме, украшавшей сераль последнего хана, и пленнице Фетх-Гирея Марии Потоцкой, томившейся среди одалисок, но отказавшейся принять мусульманство. Все эти смутные сказания о затворницах Бахчисарая сплелись в новой напряженной поэме о безнадежной любви Гирея к польской княжне и неукротимой ревности грузинки Заремы. Бурные события старинной гаремной трагедии нашли свое отражение в поэме. Как и в первых южных повестях о кавказском пленнике и братьях-разбойниках, здесь звучал мотив затворничества, плена, темницы, заточения. Неприступные стены ханского сераля, столь похожие на тюремные ограды, запомнились ссыльному поэту и отбросили свою глубокую тень на узорную ткань его крымской поэмы.

Пушкин заканчивал «Бахчисарайский фонтан» под аккомпанемент тончайшей европейской музыки. С 1805 года в Одессе ставили итальянскую комическую оперу, замечательно отвечавшую вкусам южного города с его многоплеменным населением. Предприятие это носило вначале скорее камерный характер: труппа Замбони и Монтавани в 1812 году имела всего шесть певцов, десять танцоров и оркестр из шестнадцати человек.

В конце 1820 года Итальянскую оперу в Одессе стал содержать пизанский антрепренер Буонаволио, сочинявший также либретто. Труппу его застал в Одессе Пушкин. Он, несомненно, слышал здесь певиц Рикорди, Витали и Каталани в довольно разнообразном репертуаре. Здесь ставили «Элизу и Клавдио» Меркаданте, «Тайный брак» Чимарозы, «Клотильду» Коччия, «Агнессу» Паэра, но более всего молодого Россини, успевшего покорить своим талантом всю Европу; из его опер шли постоянно «Итальянка в Алжире», «Севильский цирюльник», «Чеперентола», «Сорока-воровка», «Матильда де-Шабран», «Семирамида». В сезон 1823/24 года ставилась также пьеса «Концерт в комедии, или синьор ди-Шалюмо в Риме», в которой балерина Сен-Ромен исполняла по ходу действия соло-танцы под музыку Россини.

Такова была Итальянская опера, которая, по словам Пушкина, обновила его душу. «Я нигде не бываю, кроме в театре», пишет он.

Театр привлекал и своим изящным зданием, воздвигнутым еще при Ришелье по планам Тома де-Томона местным архитектором Фраполи и затем перестроенным сардинским зодчим Боффо. Главный фасад с классическим портиком коринфского ордера, увенчанным фронтоном, был обращен к морю. Пройдя под колоннадой, зритель вступал в небольшое фойе, из которого попадал в довольно просторный зал с тремя ярусами лож, бенуаром, партером и креслами. Театр вмещал до 800 зрителей и освещался лампами.

Итальянская опера, по свидетельству Пушкина, напомнила ему «старину», то-есть период его петербургских театральных впечатлений. Если в убогом кишиневском манеже Крупянского он вспоминал Семенову и Колосову, — какой рой артистических воспоминаний возникал теперь в многоярусном театре классического стиля, с оркестром и европейскими исполнителями! Если после созерцания волшебных композиций Дидло возникали декоративные сады чародеев в песнях его сказочной поэмы, теперь, после вечера, проведенного в одесской опере, слагались «театральные» строфы первой главы «Онегина»:

Театр уж полон, ложи блещут;
Партер и кресла, все кипит…

В живых образах и немеркнущих красках возникает театральная «старина» петербургского трехлетья: «Федра» — Семенова, «русская Терпсихора» — Истомина, блестящая плеяда драматургов от «смелого» Фонвизина до «колкого» Шаховского.

Пушкин закончил первую главу «Евгения Онегина» 22 октября 1823 года и на следующий же день начал вторую главу, которая писалась легко и быстро. Петербургские впечатления сменились воспоминаниями о летних пребываниях в селе Михайловском. Страсть Лариной к альбомам, к тетрадям со стихами, к французскому языку, господство в супружеском быту и суровость к крепостным — все это соответствует характеру П. А. Осиповой (отметим деталь — общность их имен: Прасковья). В романе жизненный образ дан в ироническом освещении. Центральной фигурой выступал новый тип молодого поколения — энтузиаст политической свободы и творческого слова. Пушкин предполагал назвать вторую главу своего романа «Поэт». В ней намечалась тема трагической судьбы лирика с его «восторженной речью» и «вольнолюбивыми мечтами» в этом пустом и поверхностном обществе.

Увлечение Итальянской оперой сблизило Пушкина с директором городского театра, «коммерции советником» Иваном Степановичем Ризничем. Это был характерный представитель молодой одесской буржуазии — предприимчивый, энергичный, европейски образованный, участвующий в культурной жизни своего города (и даже своей далекой родины). По происхождению он был далматинцем, но в Одессе, где в деловом мире господствовал итальянский язык, его называли Джованни. Он учился в Падуанском и Берлинском университетах, в совершенстве писал по-французски, собирал в Одессе библиотеку и увлекался Россини. Ризнич был в приятельских отношениях с начальником штаба Второй армии П. Д. Киселевым (впоследствии министром и послом в Париже) и вел с ним обширную переписку. На средства одесского негоцианта были изданы в 1826 году стихотворения сербского поэта С. Милутиновича и его известная «Сербиянка».

Для такой деятельности необходимы были крупные суммы. По официальным данным, Ризнич вел обширную торговлю в портах Средиземного, Черного и Азовского морей: он экспортировал пшеницу «на собственных судах, в значительном числе им же построенных», и получал взамен колониальные товары, турецкие ковры, венские фортепьяно[32].

Одесский городской театр. Построен в 1804–1809 годах по проекту Тома де-Томона.

Старинная гравюра.
Но уж темнеет вечер синий,
Пора нам в оперу скорей
Там упоительный Россини,
Европы баловень — Орфей.
(1827)

Ризнич вскоре представил Пушкина своей молодой жене — болезненной красавице. Ее звали Амалия, родом она была из Флоренции, в России жила лишь несколько месяцев и русским языком не владела. О ее внешности дают представление стихи обвороженного ею Туманского:

В живых очах, не созданных для слез,
Горела страсть, блистало небо юга..

Пушкин был вдохновлен ею на ряд бессмертных любовных элегий. В его романической биографии это было сильнейшее переживание, обогатившее его «опытом ужасным». В начале знакомства повторилось отчасти впечатление, пережитое за три года перед тем в Гурзуфе от встречи с Еленой Раевской, — восхищение лихорадочной и хрупкой прелестью обреченного молодого существа. На этот раз работа смерти шла быстро, а восхищение Пушкина бурно разрослось в страсть, пережитую «с тяжелым напряжением». Вызванная этим чувством знаменитая лирическая жалоба «Простишь ли мне ревнивые мечты?» свидетельствует, что Пушкин впервые испытал любовь не как празднество и наслаждение, а как боль и муку. Правда, бурной напряженности чувства соответствовала и быстрота его сгорания — страсть Пушкина гасла так же быстро, как и жизнь его возлюбленной.

Это единственное увлечение молодого Пушкина, окрашенное трагическим тоном; оно оставило на долгие годы воспоминание об одной «мучительной тени» и вызвало к жизни траурные строфы посвящений, сквозь которые просвечивает страдальческий образ прекрасной флорентинки, увековеченный в гениальных русских элегиях.

В январе 1824 года Пушкин обратился к новой поэме — «Цыганы». С предельной сжатостью он записал план: «Алеко и Марианна. Признание, убийство, изгнание». Из этих пяти слов, возвещающих о больших драматических событиях, выросло одно из самых значительных творений Пушкина

Эпиграфом к поэме Пушкин намечал слова из молдавской песни: «Мы люди смирные, девы наши любят волю — что тебе делать у нас?» Вся поэма звучит степными напевами и тоской по воле. Современный герой, проникнутый идеями Руссо о «неволе душных городов», бессилен все же отдаться мудрому «первобытному» состоянию, ибо не может осилить в себе властных притязаний на чужую личность, грубых посягательств на свободу чувства. Счастья нет и в жизни вольных таборов —

И под издранными шатрами
Живут мучительные сны..

Смысл человеческих кочевий по пустынным перевалам жизни раскрывается лишь «в дивном даре песен», в творческом голосе поэтов, которых императоры подвергают гонениям, но которые и в унижении своем продолжают будить бодрость в рабах и нищих кочевниках, «людей рассказами пленяя». Вставная новелла об Овидии, проникнутая таким глубоким переживанием самого автора («он ждал, прийдет ли избавленье»), вносит в тему «роковых страстей» политический трагизм неумолимой современности.