Перед вечером, 20 августа, к Александре Владимировне пришёл после работы старик Андреев. Александра Владимировна хотела угостить его витаминовым чаем из шиповника, но он очень спешил, отказался даже сесть.

— Уезжать надо вам,— проговорил Андреев и рассказал Александре Владимировне, что утром на завод пришли ремонтироваться танки и лейтенант, командир танка, сказал, что немцы перешли через Дон.

— А вы собираетесь ехать? — спросила Александра Владимировна.

— Нет, я не поеду.

— А семья?

— Семья послезавтра поедет.

— А если немцы придут и вы окажетесь отрезанным от семьи?

— Что ж делать, окажусь отрезанным. Вот и товарищ Мостовской остаётся, а он меня постарше,— отвечал Андреев и повторил: — А вы уезжайте, Александра Владимировна. Я понял, дело не на шутку пошло.

После ухода Андреева Александра Владимировна стала вынимать из шкафов бельё, обувь, раскрыла сундук, в котором лежали пересыпанные нафталином зимние вещи. Потом она сложила вещи обратно в шкафы и принялась отбирать в чемодан письма, книги, фотографии. Она разволновалась и всё время завёртывала самокрутки из крупного зелёного самосада. Самосад горел в папиросах, как горят в печи сырые сосновые дрова — со стрельбой, искрами, шипением.

Когда Мария Николаевна вернулась с работы, вся комната была полна табачного дыма.

Александра Владимировна спросила её:

— Нового ничего? Что в городе слышно? — и озабоченно сказала: — Я решила понемногу начать укладываться. Никак не могу найти письмо о смерти Иды Семёновны. Просто несчастье, Серёжа спросит с нас.

Мария Николаевна стала успокаивать мать.

— Да ничего особенного нет. Вас, вероятно, эти взрывы напугали. Степан был в обкоме — все остаются, работа идёт полным ходом. Отправляют только детские дома, больницы, ясли. Я послезавтра поеду в Камышин с тракторозаводским домом, договорюсь в райкоме о помещениях и через два дня вернусь машиной домой, тогда мы и обсудим, как и что, но, уверяю вас, нет никаких оснований так торопиться.

— Да помоги ты мне это письмо разыскать, куда оно делось, просто несчастье,— что я Серёже скажу?

Они стали перебирать бумаги, письма, открывать ящики столов.

— Не у Жени ли оно? Вот, кстати, она пришла.

Евгения Николаевна, войдя в комнату, вдохнула дымный воздух и, сделав страдальческое лицо, показала сестре, что дышать в комнате нечем, развела руками. Вслух делать замечание матери она боялась.

— Ты не брала письмо о смерти Иды Семёновны? — спросила Александра Владимировна.

— Брала,— ответила Женя.

— О господи, я весь дом перевернула, дай его мне.

— Я его отослала Серёже,— громко, сердясь на то, что по-ребячьи смутилась, ответила Женя.

— Почтой? Ведь оно может пропасть,— сказала Александра Владимировна.— Как же ты могла, да и вообще ведь мы решили не посылать ему пока. Вот ему выпало в семнадцать лет одному пережить такой удар, да сидя в окопах, среди чужих…

— Я послала не почтой, а с оказией, ему передадут письмо прямо в руки,— сказала Женя.

— То есть как это в руки? — крикнула Маруся.— Ведь мы, кажется, решили не сообщать ему… Это было наше общее решение! Что за анархизм такой, что за дурость!

— Я поступила так, как нужно,— сказала Женя.— Он на смерть пошёл, а мы с ним в бирюльки играем.

Маруся на миг почувствовала такую злость к Жене, что ей больно стало смотреть на неё от желания сказать сестре грубое и жестокое слово.

— Хватит, девочки,— сказала Александра Владимировна,— хватит, вы мне обе надоели: и партийная и беспартийная. Маруся, так значит ты в городе и на заводе не слышала ничего тревожного?

— Нет, абсолютно. Я ведь говорила вам, как все настроены.

— Странно. Приходил час назад Андреев. Какой-то военный чинил на заводе танк и сказал: «Кто может, пусть скорей уезжает за Волгу. Немцы вчера переправились через Дон…»

— Не понимаю, это, по-видимому, глупости, в городе относительно спокойно,— повторила Мария Николаевна.

— Нет, это, по-видимому, не глупости,— сказала Женя.— Веры нет? Действительно, странно!

— Может быть, началась спешная эвакуация госпиталей? — спросила Александра Владимировна и тут же вспомнила: — Да, ведь у Веры сегодня дежурство.

Александра Владимировна вышла в кухню, там не горел свет и потому не было маскировки. Она раскрыла окно и долго прислушивалась. Со стороны вокзала, погромыхивая, шли составы, в тёмном небе вспыхивали зарницы. Вернувшись в комнату, Александра Владимировна сказала:

— Стрельба ясно слышна, гораздо ясней, чем в прошлые ночи. Ох, Серёжа, Серёжа!

— Неразумная спешка,— сказала Маруся.— Тем более, что послезавтра воскресенье,— добавила она таким тоном, словно по воскресеньям война отдыхала.

Поздно ночью приехал Степан Фёдорович.

— Дело плохо,— проговорил он и зажёг спичку, стал прикуривать,— надо вам срочно всем уезжать.

— Тогда предупредите Людмилу телеграммой,— сказала Александра Владимировна.

— Бросьте вы эти интеллигентские фанаберии,— раздражённо сказал Степан Фёдорович.

— Степан, что с тобой? — удивлённо спросила Мария Николаевна.

В разговорах с мужем она часто обвиняла мать в интеллигентских фанабериях, но едва Степан Фёдорович повторил её же собственные слова, она обиделась за мать.

У Степана Фёдоровича даже выражение лица изменилось, стало простецким, растерянным.

— А ну вас,— сказал он.— Немцы, оказывается, вот они. Эх, как вы одни поедете, пропадёте без меня в пути.

Он потребовал, чтобы домашние немедленно приступили к укладке вещей.

— Нужно уговорить Мостовского, он забастовал, решил остаться, надо ему объяснить положение и обязательно предупредить Берёзкину,— сказала Александра Владимировна.— У вас ночной пропуск, вы и сходите. Спокойней, спокойней, Степан.

— Вы меня не учите, я ради вас ночью прискакал. Приехал на машине, не имеющей ночного пропуска,— сердито крикнул он.— Приехал не для того, чтобы вы меня учили.

— Не устраивайте истерик,— проговорила Александра Владимировна, поправляя рукава своего платья, и, словно Степана Фёдоровича не было в комнате, сердито прибавила: — Удивительная вещь, я всегда думала, что у пролетарского Степана железные нервы, а вот, пожалуйста…— Повернувшись к Степану Фёдоровичу, она грубо спросила: — Может быть, накапать вам в рюмочку валерианки?

Маруся тихо сказала сестре:

— Гляди-ка, мама, кажется, обозлилась всерьёз.

Дочери с детства знали приступы материнского гнева, когда все в доме затихали и ждали конца грозы.

Степан Фёдорович, сердито бормоча и отмахиваясь рукой, пошёл в комнату к жене.

Женя раздельно и громко сказала:

— Знаете, у кого я сегодня вечером была? У Николая Григорьевича Крымова.

Мать и сестра одновременно, с одинаковой интонацией спросили:

— У Николая Григорьевича? И что же?

Женя рассмеялась и скороговоркой произнесла:

— Всё хорошо, всё замечательно. Не была принята.

Мать и Маруся молча переглянулись. В это время вернулся Степан Фёдорович и, подойдя к тёще, сказал:

— Разрешите прикурить,— выпустил клуб дыма и благодушно прибавил: — Я, видно, ударился в излишнюю спешку, но вы не сердитесь. Лучше ложитесь спать, а утром посмотрим. Меня с утра в обком вызвали: последнюю информацию получим, телеграмму Людмиле я дам, и с Тамарой поговорим, и с Мостовским. Вы что ж, думаете, я не понимаю.

Маруся сразу заподозрила причину такого быстрого перехода к благодушию. Она зашла к себе в комнату и открыла шкаф, и оказалось, действительно, Степан Фёдорович хлебнул довольно основательно из бутылки, водку он называл теперь «антибомбином».

Маруся вздохнула, раскрыла дверцы домашней аптечки и, бесшумно шевеля тонкими губами, стала отсчитывать в рюмку капли строфанта{81}. Она теперь принимала лекарства тайно от родных — с тех пор, как шла война, ей казалось мещанской слабостью пить строфант и ландыш.

Из столовой донёсся голос Жени:

— Решено, я в дорогу надену лыжный костюм.— И тут же, без связи с только что сказанными словами, Женя проговорила: — Э, помирать так помирать!

Степан Фёдорович, посмеиваясь, произнёс, поглядев на Женю:

— Что вы, Женечка, с вашей неописуемой красотой — и помирать? Никогда я вам этого не позволю.

Марусю раздражало, когда он начинал игриво разговаривать с Женей. Но на этот раз она не испытала привычного раздражения.

«Хорошие мои, родные мои»,— подумала она, и слёзы быстро потекли у неё из глаз. Мир был полон горя, близкие люди со всеми их слабостями стали ей дороги и милы, как никогда.