Они перешли линию фронта на Десне северней Брянска, недалеко от большого посёлка Жуковки. Крымов простился с товарищами, их тут же зачислили в полки.

Из штаба дивизии он на лошади поехал на лесной хуторок, где находился командующий армией.

Здесь Крымов узнал о том, что произошло за дни его блужданий.

Фронт был прорван, немцы устремились вперёд, но перед ними вырос новый, Брянский фронт, новые армии, новые дивизии, а за дивизиями Брянского фронта поднимались и росли всё новые полки, новые армии; то поднималась, росла оборона Советского Союза, построенная на глубину сотен вёрст.

Крымова вызвал член Военного совета армии бригадный комиссар Шляпин{44}, полный, медленный в движениях мужчина огромного роста. Он принял Крымова в деревянном сарае, где стояли маленький столик и два стула, а у стены было сложено сено.

Шляпин взбил сено, усадил Крымова и сам, кряхтя, лёг рядом. Оказалось, он в июле был в окружении и с боями, вместе с генералом Болдиным, взломав немецкий фронт{45}, прорвался к войскам генерала Конева.

От неторопливой речи Шляпина, от его насмешливого и доброго взгляда, от милой улыбки веяло спокойной и простой силой. Повар в белом фартуке принёс им две тарелки щей и горячий ржаной хлеб. Уловив взволнованный взгляд Крымова, Шляпин, улыбнувшись, сказал:

— Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.

Казалось, что запах сена и горячего хлеба связан с этим огромным неторопливым человеком.

Вскоре вошёл в сарай командующий армией генерал-майор Петров, маленький, рыжий, начавший лысеть человек, с Золотой Звездой на потёртом генеральском кителе{46}.

— Ничего, ничего,— сказал он,— не вставайте, лучше я к вам присосежусь, устал, только из дивизии приехал…

Его выпуклые голубые глаза смотрели остро, пронзительно, разговор был отрывистый, быстрый.

Едва он вошёл, как в спокойный, пахнущий сеном полумрак сарая ворвалось напряжение войны: то и дело входили порученцы, дважды приносил донесения немолодой майор, молчавший телефон вдруг ожил.

Петров сказал Крымову:

— А ведь я вас знаю, товарищ Крымов, и вы меня, может быть, помните.

— Не припомню, товарищ командующий армией,— сказал Крымов.

— А вы не помните, товарищ батальонный комиссар, командира кавалерийского взвода, которого вы в партию принимали, когда приезжали в 10-й кавполк из Реввоенсовета фронта, в двадцатом году?

— Не помню,— сказал Крымов и, посмотрев на зелёные генеральские звёзды Петрова, добавил: — Бежит время.

Шляпин рассмеялся:

— Да, батальонный комиссар, с временем наперегонки трудно бегать.

— Танков у них мало? — спросил Петров.

— Танков у них много,— сказал Крымов.— Мне рассказывали два дня назад крестьяне, что в район Глухова приходят эшелоны с танками, всего до пятисот штук.

Петров сказал, что в двух местах части его армии форсировали Десну, заняли восемь деревень и вышли на Рославльское шоссе{47}. Говорил Петров быстро, рублеными, короткими словами.

— Суворов,— сказал Шляпин, насмешливо улыбаясь в сторону Петрова. Видимо, они дружно жили, и им хорошо работалось вместе.

Под утро за Крымовым прислали машину из штаба фронта. Крымов уехал, сохраняя в душе тепло этого блаженного дня.

Серые рваные облака шли низко над землёй, и куски синего неба казались холодными, недобрыми, как зимняя вода.

Штаб фронта стоял в лесу между Брянском и Карачевом. Все отделы штаба находились в просторных, обшитых свежими, сырыми досками блиндажах.

Командующий жил на лесной полянке в маленьком домике со стенами, увитыми виноградом.

Рослый румяный майор встретил Крымова на крыльце.

— Я знаю о вас, только вам придётся обождать, командующий всю ночь работал, лёг спать с час назад. Вот на той скамеечке обождите.

Вскоре к умывальнику, висевшему на дереве, подошли два плотных, ширококостных и упитанных человека. Оба были лысы, оба в подтяжках, оба в белоснежных рубахах, оба в синих галифе, но один был в сапогах, а у второго, обутого в чувяки, носки обтягивали толстые икры.

Они, фыркая и урча, тёрли широкие затылки и шеи мохнатыми полотенцами. Потом ординарцы протянули им гимнастёрки и жёлтые ремни, и оказалось, что один из них генерал-майор, второй — дивизионный комиссар{48}. Дивизионный комиссар быстрыми шагами пошёл к дому.

Генерал-майор посмотрел на Крымова.

Адъютант, стоявший на террасе, сказал:

— Это тот батальонный комиссар с Юго-Западного фронта, по вызову командующего, товарищ генерал, о котором Петров сообщил.

— А, киевский окруженец,— сказал генерал и, присаживаясь на скамейку, добавил: — Садись, садись, видимо, не весело тебе было, похудел очень,— словно видел Крымова и до окружения.

Генерал сразу перешёл к вопросу, который, видимо, интересовал его и волновал в эти минуты больше всех вопросов в мире.

— Ну что,— спросил он,— Гудериана встречал? Танки его видел?{49}

Он усмехнулся, точно стесняясь своего нетерпеливого интереса.

Крымов стал подробно рассказывать.

В это время, слегка запыхавшись, к ним подошёл подполковник в очках и доложил:

— Товарищ генерал-майор, противник перешёл в наступление, танки прорвались со стороны Кром к Орлу, а на правом крыле сорок минут назад армия Петрова завязала бой с крупными танковыми силами.

Генерал выругался тоскливым солдатским словом и грузно поднялся, пошёл, не оглянувшись на Крымова.

В Политуправлении фронта Крымову выдали шинель и снабдили талончиками в столовую, но не стали ни о чём расспрашивать — грозные события заслонили интерес ко всему тому, что видел и пережил Крымов.

Столовая находилась на лесной поляне. Под открытым небом стояли длинные столы и скамьи на чурбаках, врытых в землю. Тёмные рваные облака стремительно неслись по небу, казалось, их истерзали колючие вершины сосен. Дружный стук ложек смешивался с угрюмым голосом леса.

В воздухе послышалось гудение, заглушившее и шум леса и стук ложек: высоко в небе, среди облаков и над облаками, плыли к Брянску немецкие двухмоторные бомбардировщики.

Несколько человек вскочили, побежали под деревья, и Крымов, забыв, что он уже не командир отряда, зычно, властно крикнул:

— Не бегать!

Через некоторое время земля стала дрожать от взрывов.

Ночью Крымов увидел обстановку, нанесённую на оперативную карту. Передовые отряды немецких танковых частей стремились прорваться в сторону Болхова и Белёва. На правом фланге немцы, оставляя левее себя Орджоникидзеград{50} и Брянск, прорывались на северо-восток, к Жиздре, Козельску, Сухиничам.

Молодой штабной командир, показавший Крымову карту, был рассудительный и спокойный человек. Он сказал, что армия Крейзера начала отход, ведя упорные бои, что армия Петрова попала под самый тяжёлый удар; по обстановке, полученной днём, видно, что одновременно немцы начали наступать на Западном фронте от Вязьмы, стремясь к Можайску.

Было ясно: у октябрьского немецкого наступления одна цель — Москва. Это слово возникло в тысячах голов и сердец.

Штаб был объят тревогой. Крымов видел, как связисты снимают шестовку, красноармейцы наваливают на грузовик табуреты, столы, услышал отрывистые разговоры:

— Ты с каким отделом? Кто старший на машине?.. Запишите маршрут, говорят, тяжёлая лесная дорога.

На рассвете Крымов на одной из грузовых машин штаба Брянского фронта выехал в сторону Белёва. И снова Крымов увидел дорогу отступления, широкую, как русское поле, и снова — среди серых солдатских шинелей замелькали бабьи платки, худые детские ноги, седые головы стариков.

Он видел в эти тяжёлые месяцы белорусов на границе Полесья, украинцев на Черниговщине, Киевщине и в Сумской области, а ныне видел он орловских и тульских русских людей, идущих от немцев по осенним дорогам с узлами и деревянными чемоданами.

В белорусском лесу запомнились ему тихий блеск лесных озёр, улыбки нешумливых детей, застенчивая нежность матерей и отцов, выраженная тревожным и долгим взором, обращённым к сидящим детям.

В поэтическом облике белорусских деревень словно отражались двенадцать месяцев года, несущие метели и оттепели, зной песчаной равнины, гудение мошкары и пение птиц, дым лесных пожаров и шелест осенних листьев. За двадцать пять лет в жизнь белорусов вошла новая сила — и Крымов видел в сёлах, в лесах, в городах тех белорусских большевиков — солдат, комиссаров, мастеров, рабочих, инженеров, учителей, агрономов, колхозных бригадиров, которые повели за собой лесное партизанское войско народной свободы.

Спустя недолгое время Крымов шёл по сёлам Украины.

Ночи были полны гудением немецких бомбовозов, дымным светом ночных пожаров, гулом бомбовых разрывов. Днём люди шли мимо садов, мимо огородов, где жирно белела капуста, зрели пудовые тыквы, красные помидоры казались живыми и тёплыми, а в палисадниках у белых стен хат под самую соломенную крышу поднимались шапки георгинов и подсолнухов… Мир радовался богатству, взращённому руками советского человека, но он сам, человек, создатель земного изобилия, был в эту пору чужд богатству и покою мира.

В одном из сёл видел Крымов проводы старика, служившего сорок лет назад в морской артиллерии и решившего бросить семью, богатый фруктовый сад и уйти с винтовкой в лес. Он видел неутешных, но верящих в то, что солнце всегда будет светить над землёй, видел, как плачущая старуха, провожая мужа-партизана, говорила о гибели мира, о последнем дне жизни и лепила вареники, пекла коржики с маком так хлопотливо, словно покой по-прежнему стоял на земле.

Он видел людей сильных, трудолюбивых и талантливых, знающих великую цену жизни на богатой земле, готовых кровью, упорством отстоять добытое в мирном труде.

И здесь он видел будущих командиров партизанского народного войска: городских и сельских коммунистов, председателей колхозов, трактористов, колхозных конюхов, сельских учителей…

В октябре он проезжал по холодным полям Тульской области, по земле, то звенящей от мороза, то потной, среди обнажённых берёз, среди приземистых деревенских домов, построенных из красного кирпича.

И чудная красота края, в котором он родился и вырос, с каждым шагом вновь открывалась ему — в холмистых сжатых полях, гроздьях рябины над замшелым срубом колодца, в дымно-красной огромной луне, с тяжёлым усилием поднимавшей своё холодное, каменное тело над ночным голым полем. Здесь всё было величаво и огромно: земля и небо, вмещавшее в себя весь холодный свинец осени, и идущая от горизонта к горизонту ещё более тёмная, чем чернозём, дорога. Много раз видел Крымов деревенскую русскую осень, и рождала она в нём чувство грусти и покоя, воспринималась через знакомые с детских лет стихи:«Скучная картина, тучи без конца… чахлая рябина…»{51} То были спокойные чувства людей, спящих в тёплом, обжитом доме, глядящих в окна на знакомые с детства садовые деревца. И вдруг он увидел всё по-иному. Не скучной, не бедной показалась ему осенняя земля; не грязь, не лужи, не мокрые крыши и покосившиеся заборы увидел он.

Грозная красота, дивное величие было в пустом осеннем просторе. Огромность земель чувствовалась во всём своём нерушимом единстве. Пронзительный осенний ветер брал разгон на десятки тысяч вёрст, он бежал над тульскими полями, над московской землёй и пермскими лесами, над Уральским хребтом и Барабинской степью, над тайгой и тундрой и над угрюмой Колымой. Крымов, казалось ему, всем существом ощутил единство десятков миллионов своих братьев, друзей, сестёр, поднятых на борьбу за народную свободу. Фронт был всюду — и куда бы ни прорывался враг, его встречали живой плотиной выходившие из резерва полки Красной Армии. Новые, пришедшие с Урала танки выходили из засад, новые артиллерийские полки встречали врага своим огнём. И те, что отступали по шоссейным и просёлочным дорогам, прорывались из окружений, пробирались на восток,— не распылялись, не исчезали для войны и труда, а опять становились в строй боевых и трудовых армий, вновь живой плотиной преграждали путь орде захватчиков и поработителей.

Из Белёва Крымов выехал на том же грузовике.

Старший по машине — младший лейтенант — уступал ему место в кабине, но Крымов отказался от чести, полез в кузов. В кузове сидели штабные командиры, сотрудники Политуправления, красноармейцы. Ночевали они в деревне под Одоевом.

Старуха, хозяйка холодной и просторной избы, встретила ночёвщиков весело, радушно.

Она рассказала, что в начале войны её дочь, фабричная московская работница, привезла её в деревню к сыну, а сама уехала в Москву.

Сноха не захотела жить со свекровью, сын поселил мать в эту избу, приносит понемногу то пшена, то картофеля.

Младший сын её, Ваня, рабочий Тульского завода, пошёл на фронт добровольцем, воюет под Смоленском.

Крымов спросил её:

— Что ж, вы так и живёте одна?

Она ответила:

— И что ж, сижу в темноте, песни пою или сама себе сказки рассказываю.

Красноармейцы сварили чугун картошки, поели, старуха стала у двери и сказала:

— Теперь вам песни петь буду.

И запела грубым, сиплым голосом, голосом не старухи, а старика. Потом она сказала:

— Ох и здорова я была — конь! — И, помолчав, сообщила: — А позавчера Ваня мой приходил во сне ко мне. Сел на стол и в окно смотрит. Я: «Ваня, Ваня», а он всё молчит, молчит и в окно смотрит.

Она предложила ночёвщикам все без остатка свои запасы: дрова, горсть соли к картошке, а Крымов знал, как бабы в деревнях теперь скупы на соль; отдала подушку, тюфяк, набитый соломой, отдала своё одеяло.

Затем она поставила на стол лампочку без стекла, принесла пузырёк, где хранился у неё, видимо, заветный запас керосина, и вылила его в лампу.

Всё это она сделала с весёлой щедростью, добрая хозяйка жизни и великой земли, и ушла за перегородку на холодную половину своего дома, как мать, одарив всех любовью, теплом, пищей, светом.

Ночью Крымов лежал на соломе. Вот так же в белорусской деревне, на границе Черниговщины, он лежал в хате, и из темноты вышла высокая, худая старуха с взлохмаченными седыми волосами, заботливо поправила сползшее с него одеяло и стала крестить его…

Он вспомнил, как сентябрьской ночью на Украине раненный в грудь боец-чуваш приполз в село. Две пожилые женщины втащили его в хату, где ночевал Крымов. Бинты, перевязанные вокруг груди раненого, пропитались кровью, набухли, набрякли, а затем ссохлись и стянули его, как железными обручами.

Раненый стал хрипеть, задыхаться. Женщины разрезали бинты, посадили раненого — сидя он легче дышал.

Так просидели они с ним до утра — раненый бредил, выкрикивал по-чувашски, и две крестьянки всю ночь поддерживали его руками, голосили, плакали: «Дытына ты моя ридна, серце ты мое!»

Крымов закрыл глаза — и вдруг вспомнил детство, умершую мать. Он подумал о тяжёлом одиночестве, в котором жил после ухода жены, и подивился тому, что теперь, в пору грозы и сиротства — в лесах, в полях, он ни разу не ощутил себя одиноким.

Редко в жизни он ощущал с такой простой силой самоё сердце идеи советского единства, как в эти месяцы. Он подумал, что фашисты решили разбить советское единство расовой рознью — глубине моря противопоставили мутный, зловонный поток расизма. В его душе жило сверлящее его день и ночь воспоминание о забрызганной кровью, волочащей клочья женской одежды тупой лобовой части немецкого танка. Ведь штурвал этого танка был в руках простого солдата, механика-водителя, ведь никто не приказывал ему, никто не стоял над ним в тот миг, когда он направил свой танк, на опушке леса под Прилуками, на беззащитных женщин и детей!

Жизнь Крымова сложилась в мире коммунистических представлений, да, собственно, в них и была его жизнь. Долгие годы дружбы и работы соединили его с коммунистами многих национальностей Европы, Америки, Азии.

Какой путь! Какой труд! Какая дружба!

Когда-то они встречались в Москве на Сапожковской площади, против Александровского сада и Кремлёвской стены{52}. Добродушная старческая улыбка и милые морщины кареглазого Катаяма, Коларов, Торез, Тельман…{53}

И ясно вспомнилось — однажды, выйдя из гостиницы «Люкс», шагали по Тверской, взявшись под руки, итальянцы, англичане, немцы, французы, индусы, болгары и пели русскую песню. Погода была октябрьская: сумрак, туман, холодный дождь, готовый обратиться в мокрый, серый снежок. Прохожие шли, подняв воротники, дребезжали пролётки извозчиков.

А они шли широкой цепью мимо неярких фонарей, окружённых туманным сиянием, и так странно выглядели чёрные с синевой глаза индуса у белой церквушки в Охотном ряду.

Кто из них помнит эту песню и кто жив из певших в тот вечер? Где они, кто из них участвует в битве с фашистами?

Все друзья-коммунисты знают, где Крымов,— он борется не только за себя, не только за русскую землю. Борьба идёт за пролетарское дело во всём мире! Пусть друзья завидуют ему — он русский коммунист.

Но чем больше он узнавал о зверствах гитлеровских армий, тем напряжённей, тем с большей страстью искал он вокруг себя всё, что можно противопоставить националистическому бешенству, охватившему Германию. Мысленно сзывал он своих друзей, немецких коммунистов, смотрел им в глаза, расспрашивал их. Он видел и понимал, что мучившие его противоречия не выдуманы им, а бушуют в обезумевшем мире. И он, стиснув зубы, повторял про себя ленинские слова о том, что учение Маркса непобедимо потому, что оно верно.