Проснувшись, Михаил Сидорович Мостовской поднял маскировочную штору, раскрыл окно, вдохнул свежесть ясного прохладного утра. После этого он пошёл в ванную, побрился, с неудовольствием подумав, что борода у него совершенно седая, в мыльной пене не видно сбритого волоса.

— Сводку не слышали? Мой репродуктор испорчен,— спросил он у Агриппины Петровны, принёсшей чай.

— Как же, хорошая сводка,— ответила Агриппина Петровна,— восемьдесят два танка уничтожили, два батальона пехоты, семь цистерн сожгли.

— А про Ростов ничего не передавали?

— Нет, вроде ничего.

Михаил Сидорович выпил чаю и сел за письменный стол работать.

Но вскоре в дверь вновь постучалась Агриппина Петровна.

— Михаил Сидорович, этот Гагаров пришёл, если заняты, он, говорит, вечером зайдёт.

Михаил Сидорович обрадовался приходу гостя, хотя его одновременно раздосадовал утренний визит в часы работы.

Гагаров, высокий старик с длинным, узким лицом, с длинными худыми руками и необычайно белыми тонкими пальцами, с длинными ногами, худоба которых угадывалась под болтавшимися брюками, входя в комнату, спросил:

— Конечно, сводку слыхали? Ростов сдан, Новочеркасск сдан.

— Вот как,— сказал Михаил Сидорович и провёл ладонью по глазам,— а мне Агриппина Петровна сообщила, что сводка хороша: уничтожено восемьдесят два танка и два батальона пехоты, пленных взяли.

— О господи, вот уж дура старуха,— сказал Гагаров и нервно, быстро подёрнул плечами.— Я к вам пришёл искать утешения, как больной идёт к врачу. Да, кроме того, у меня к вам и дело есть.

В это время воющий звук мотора заполнил воздух, покрыл все шумы города — это самолёт-истребитель делал в небе свечу.

Когда звук мотора затих, Мостовской сказал:

— Я не утешитель, но вот какая вещь: мой оптимизм как раз в том, что говорила бесхитростная Агриппина Петровна. Оптимизм сводки в том, что кажется незначительным. Ростов — печаль, горе, но не в этом решение войны. Мелкий шрифт сводок за нас каждый день, каждый час. Три тысячи километров фронт — каждый час война, вот уже год. Вот чего не пишут даже мелким шрифтом… При движении фашисты теряют не только кровь! Продвинулись, сожгли тысячи тонн бензина, амортизировали на некий процент моторы, стёрли резину на колёсах, да ещё тысячи прорешек… Для главного итога войны эти пустяковины важнее сенсаций.

Гагаров с сомнением покачал головой.

— Вы посмотрите, как они идут! Ясно ведь, по продуманному плану.

Михаил Сидорович махнул рукой:

— Чушь! План был, как вам известно, в шесть недель разбить Советскую Россию. Вот уже прошло пятьдесят шесть недель. Я спрашиваю вас: вы понимаете значение этого главного просчёта? Война должна была парализовать нашу промышленность, должна была вытоптать нашу пшеницу, да так, чтобы век не собрать урожая! Смотрите! Урал, Сибирь, весь наш Восток работает день и ночь. Колхозный хлеб для тыла и для фронта есть и будет. Где же, к чёрту, стройный план Гитлера, спрашиваю я вас? Вот в этом вторжении фашистской орды в глубины России? Вы думаете, они становятся сильней с каждым днём злодейства? Ничуть… И в этом залог их краха. Вот и права Агриппина Петровна со своим здравым смыслом простой души… А вы глупости говорите.

Мостовской встречался с Гагаровым до революции в Нижнем Новгороде, где бывал наездами, занимался архивными изысканиями по истории края, изредка сотрудничал в либеральных газетах. Война столкнула их в Сталинграде — Гагаров уж несколько лет не работал, жил на пенсии. В своё время он был известен остротой ума, и по сей день многие забытые старые люди вспоминали его острые мысли, хранили его письма.

Он обладал сильной, прямо-таки могучей памятью, знал историю России с таким количеством важных и мелких подробностей, какое, казалось, не могло вместиться в одну голову. Для Гагарова не составляло труда поимённо перечислить несколько десятков людей, присутствовавших при погребении Петра Первого, либо назвать день и час прибытия Чаадаева к тётушке в деревню, сказать, сколько лошадей было запряжено в его коляску и какой масти были эти лошади.

Когда с Гагаровым заговаривали о материальных невзгодах жизни, он, скучая, делал рукой отстраняющий жест. Зато он мог, не утомляясь, говорить о материях высоких.

— Михаил Сидорович,— сказал Гагаров,— вы всё говорите фашисты, фашисты и ни разу не сказали немцы, точно вы разделяете строго. Теперь, мне думается, это одно.

— Нет, это далеко не одно. Вы это отлично знаете,— ответил Мостовской.— Посмотрите в прошлую войну: мы, большевики, отделяли вильгельмовский империализм, прусский национализм от германского революционного пролетариата.

— Помню, помню, как не помнить,— смеясь, проговорил Гагаров.— Теперь не все склонны этим заниматься.— Он посмотрел на насупившегося Мостовского и поспешно добавил: — Послушайте, не надо нам ссориться.

— Отчего ж,— возразил Мостовской,— можно и поссориться.

— Нет, не надо,— возразил Гагаров.— Помните, Гегель в философии истории сказал о хитрости мирового разума — он всегда уходит за сцену, когда бушуют выпущенные им страсти, он появляется на сцене, когда страсти, свершив свою службу, уходят, тогда только появляется разум, истинный хозяин истории. Старики должны быть с разумом истории, а не со страстями истории.

Михаила Сидоровича эти слова раздосадовали. Ноздри его мясистого носа зашевелились, он насупился и, перестав глядеть на собеседника, сказал сварливо:

— Я хотя старше вас на пять лет, уважаемый объективист, не собираюсь, пока дышу, выходить из борьбы. Я могу ещё тридцать пять вёрст прошагать в строю, могу драться и штыком и прикладом…

— С вами не сговоришься. Рассуждаете вы, точно собираетесь стать партизаном,— посмеиваясь, проговорил Гагаров.— Помните, я вам рассказывал об одном моём знакомце — Иванникове?

— Помню, помню,— проговорил Мостовской.

— Вот Иванников просил вас передать Шапошниковой для мужа её дочери, профессора Штрума, этот конверт, он его пронёс через линию фронта.

И он протянул Мостовскому пакет, завёрнутый в грязную, в бурых пятнах, истрёпанную бумагу.

— Не лучше ли ему самому передать? У Шапошниковых, вероятно, будут к нему вопросы.

— Вопросы будут,— сказал Гагаров,— но Дмитрий Иванович Иванников мне сказал, что бумаги попали к нему совершенно случайно. Ему передала их одна женщина на Украине, он не знает, как они попали к ней, не знает ни её адреса, ни фамилии. А Иванников не хочет к Шапошниковым ходить.

— Ну что ж, давайте,— пожав плечами, сказал Мостовской.

— Большое спасибо,— сказал Гагаров, глядя, как Мостовской кладёт пакет в карман.— Этот Иванников довольно странный человек, надо вам сказать. Учился в Лесном институте, потом на филологическом, много ходил пешком по приволжским губерниям, вот тогда мы и познакомились, он захаживал ко мне в Нижний. В сороковом году он обследовал горные лесничества на Западной Украине. Там его в горах и застала война. Жил с лесником, не слушал радио, не читал газет, вернулся из леса — а во Львове уже немцы. Вот тут его история поистине удивительная. Укрылся он в монастырском подвале, настоятель ему предложил разбирать лежавшие там старинные рукописи. А он без ведома монахов спрятал в этом подвале раненого полковника, двух красноармейцев, какую-то старуху еврейку с внучонком. На него донесли, но он успел вывести всех, кто скрывался, и сам ушёл в лес. Полковник решил пройти через линию фронта, Иванников пошёл с ним. Так они шли тысячу вёрст, а при переходе линии фронта полковника ранило, Иванников его на руках вынес.

Гагаров встал и сказал торжественным тоном:

— На прощанье хочу сообщить важную, хоть и личную новость. Ведь я уезжаю, представляете себе, и уезжаю не как частное лицо…

— Аккредитованы в качестве посла?

— Вы не смейтесь. Событие удивительное! Вдруг получил официальный вызов в Куйбышев. Только подумайте! Предлагают мне консультировать капитальную работу о русских полководцах. Ведь вспомнили о моём существовании. Я по году писем не получал, а тут, знаете, до того дошло, что слышал, соседки разговаривают: «Кому это телеграмму… да опять Гагарову, кому же ещё». Михаил Сидорович, меня это, как мальчишку, тешит — до слёз, говорю вам! Ведь какое одиночество — и вдруг в такое время вспомнили, понадобился. Вот видите, нашлось место и для мнимой величины…

Мостовской проводил Гагарова до двери и вдруг спросил:

— А сколько лет этому вашему Иванникову?

— Я вижу, вас интересует, может ли старик стать партизаном?

— Меня многое интересует,— усмехнувшись, сказал Мостовской.

Вечером, после работы, Михаил Сидорович захватил принесённый Гагаровым пакет и вышел на прогулку. Шагал он быстро и легко, без одышки, по-солдатски размахивая руками.

Пройдя свой обычный круг, он зашёл в городской сад и сел на скамейку, поглядывая на двух военных, сидевших неподалёку.

Их лица от ветра, дождя, солнца вобрали в себя густую краску, стали тёмными, цвета прокалённого в печи хлеба, а их гимнастёрки от ветра, дождя и солнца потеряли окраску, были белые, едва тронутые зеленью. Красноармейцев, видимо, занимал вид спокойно живущего города. Один из них снял сапог и, развернув портянку, с озабоченным вниманием рассматривал ногу. Второй сел на газон и, раскрыв зелёный мешок, вынул из него хлеб, сало, флягу.

Подошёл сторож с метлой и сокрушённо сказал:

— Что ж это вы, товарищ, а?

Военный удивился.

— Не видишь,— сказал он,— люди покушать хотят.

Сторож покачал головой и пошёл по дорожке.

— Эх ты, мирный житель,— со вздохом сказал красноармеец.

Второй, не надевая сапога, а поставив его на скамейку, опустился на траву и поучающе объяснил:

— Пока народ не пробомбят и не растрясут всё барахло, ничего не понимает.— И сразу же, меняя голос, он обратился к Михаилу Сидоровичу: — Папаша, садись, закуси с нами, выпей грамм пятьдесят.

Мостовской сел на скамейку рядом с сапогом, и красноармеец поднёс ему чарочку, кусок хлеба и сала.

— Кушай, батя, в тылу, наверно, отощал,— сказал он.

Михаил Сидорович спросил, давно ли они с фронта.

— Вчера в это время ещё там были, а завтра снова там будем — на базу приехали за покрышками.

— Ну как там? — спросил Михаил Сидорович.

Тот, что был без сапога, сказал:

— Бой идёт в степи, страшное дело! Ох, даёт он нам жизни! Но и наша артиллерия наворотила их. Противотанковые артиллерийские полки, «иптап» называются. Немецкие танки пойдут тучей, рванут вперёд, а «иптап» уж перед ними стоит! Огонь страшный от нашей пушки! Дорого немцу это дело обходится. Но и нам, скажу, не даром!

— Чудно тут,— сказал тот, что был в сапогах,— тихо как, народ спокойный. Не плачут, не бегают.

— Непуганый совсем ещё житель,— пояснил второй.

Он поглядел на двух босых мальчиков, они бесшумно подошли, в молчаливом размышлении глядя на хлеб и сало.

— Что, пацаны, пожевать захотели? Вот берите. Жара с утра, есть не охота…— сказал красноармеец, как бы стыдясь своей щедрости.

Мостовской простился с бойцами и пошёл к Шапошниковым.

Дверь ему открыла Тамара Берёзкина, гостеприимно просившая обождать — хозяев дома не было, а она пришла работать на швейной машине Александры Владимировны. Мостовской передал ей пакет для профессора Штрума и сказал, что ждать ему незачем, люди придут с работы усталые, не время принимать гостей.

Берёзкина стала объяснять, как удачно получается: почта ходит неверно, а завтра на рассвете в Москву улетает полковник Новиков. Мостовской впервые слышал эту фамилию, но Берёзкина говорила так, словно Мостовской знал Новикова с детских лет; полковник, возможно, остановится на квартире Штрума.

Она взяла конверт двумя пальцами и ужаснулась:

— Боже, какая грязная бумага, словно в погребе два года пролежала.

Она тут же в коридоре завернула конверт в толстую розовую бумагу, из которой вырезывались рождественские ёлочные цепи.