Виктор Павлович поехал к Постоеву в гостиницу «Москва». У Постоева в комнате собрались инженеры. Сам Постоев среди табачного дыма, в зелёной спецовке с большими оттопыренными карманами, походил на огромного прораба, окружённого техниками, десятниками и бригадирами. Мешали такому впечатлению его домашние туфли с меховой опушкой.
Он был возбуждён, много спорил и очень понравился Виктору Павловичу — никогда он не видел Леонида Сергеевича таким взволнованным и разговорчивым.
Низкорослый человек, с бледным скуластым лицом и курчавыми светлыми волосами, сидевший в кресле за столом, был большим начальством, по-видимому, членом коллегии наркомата, а быть может, даже заместителем народного комиссара. Его звали по имени и отчеству: Андрей Трофимович.
Подле Андрея Трофимовича сидели двое — оба худощавые, один с прямым коротким носом, другой длиннолицый, с сединой в висках.
Того, что сидел справа, звали Чепченко — это был директор металлургического завода, переведённого во время войны на Урал с юга. Говорил он мягко, по-украински певуче, но эта мягкая певучесть не уменьшала, а даже, казалось, подчёркивала и усиливала необычайное упрямство украинского директора. Когда с ним спорили, на губах его появлялась виноватая улыбка, он точно говорил: «Я бы рад с вами согласиться, но уж извините, такая у меня натура, сам с ней ничего не могу поделать».
Второй, седоватый, которого звали Сверчков, с окающей речью, видимо коренной уралец, был директор знаменитого завода; об этом заводе писали в газетах в связи с приездами фронтовых делегаций артиллеристов и танкистов.
Он, чувствовалось, был большим патриотом Урала, так как часто говорил:
— Мы на Урале уж так привыкли.
Он, видимо, иронически относился к Чепченко, и, когда украинец говорил, тонкая верхняя губа Сверчкова приподнималась и обнажались его жёлтые, обкуренные зубы, а светлые голубые глаза насмешливо щурились.
Рядом с Постоевым сидел маленький плотный человек в генеральском кителе, с медленным взором желтовато-серых глаз; его все называли генералом.
— А ну, что генерал скажет,— говорил кто-нибудь.
У окна сидел с независимым видом, раскачиваясь на стуле, опершись подбородком на спинку, совершенно лысый румяный молодой человек — его все звали «смежник», и Штрум так и не услышал ни разу его фамилии и имени-отчества. На груди у «смежника» было три ордена.
А на длинном диване сидели инженеры — «главинжи» и заводские энергетики, начальники экспериментальных цехов — все сосредоточенные, нахмуренные, с печатью бессменного и бессонного заводского труда.
Один, пожилой, был, видимо, практик из рабочих — голубоглазый, с весёлой, любопытствующей улыбкой, на его тёмном пиджаке блестели два ордена Ленина; рядом с ним сидел молодой человек в очках, напоминавший Штруму одного замученного экзаменами знакомого аспиранта.
Всё это были «тузы» советского качественного металла.
В момент, когда Штрум вошёл в комнату, Андрей Трофимович громко проговорил:
— Кто сказал, что на твоём заводе бронеплиты нельзя выпускать, тебе ведь дали больше, чем всем, почему же твой завод не даёт того, что ты обещал Комитету Обороны?
Тот, кого упрекали, сказал:
— Но, Андрей Трофимович, вы помните…
Андрей Трофимович сердито перебил:
— «Но» я в программу не поставлю, из твоего «но» в немца не выстрелишь, мне «но» не надо — дали тебе металл, дали тебе кокс, дали и мясо, и махорку, и подсолнечное масло, а ты мне «но»…
Штрум, увидя незнакомых людей и услышав такой нешуточный разговор, попятился и хотел уйти, но Постоев задержал его.
Приход Штрума прервал разговор на несколько минут.
— Виктор Павлович, прошу, подождите, у нас уж к концу… Это профессор Штрум,— сказал Постоев.
Штрум удивился тому, что присутствующие знали его. Ему казалось, что его знают лишь профессора, аспиранты да московские студенты старших курсов.
Постоев вполголоса стал объяснять Штруму: утром его просили в наркомат на заседание, он прихворнул — сердце защемило, и вот Андрей Трофимович, человек решительный, не желая терять времени, приехал к нему в гостиницу с участниками совещания. Теперь они разбирают последний вопрос — применение токов высокой частоты при обработке качественной стали.
Постоев сказал заседавшим:
— Виктор Павлович разрабатывал ряд теоретических положений, важных для современной электротехники. Вот случаю угодно привести его в эту комнату как раз к решению вопросов, имеющих отношение к его работе.
Андрей Трофимович сказал:
— Присаживайтесь, мы из вас сейчас извлечём бесплатную консультацию.
А человек в очках, чьё лицо, казалось, напоминало знакомого Штруму аспиранта, сказал:
— Профессор Штрум не подозревает, сколько хлопот мне стоило достать копию его последней работы — специальный человек летал у меня самолётом в Свердловск.
— И пригодилась вам моя работа? — спросил Штрум.
— То есть как? — спросил инженер. Ему и в мысль не пришло, что Штрум задал вопрос, сомневаясь в полезности своей работы для практиков.— Конечно, я попотел над ней,— сказал он и уж совсем стал похож на аспиранта,— но не зря, кое в чём я ошибся и понял, почему ошибся.
— Вот вы и сейчас, когда говорили о программе, ошибались,— сказал без всякой шутливости генерал, совершенно жёлтыми глазами глядя на уральского инженера.— Но я уж не знаю, в какую академию вам полететь, чтобы осознать свою ошибку.
И все занявшиеся было разговором с вновь пришедшим забыли о Штруме, словно он и не входил в комнату.
Говорили инженеры о металле, часто вставляя технические заводские слова, непонятные Штруму.
Инженер в очках увлёкся и с такими подробностями стал рассказывать о результатах своих исследований, что Андрей Трофимович молящим голосом сказал ему:
— Побойтесь бога, вы нам тут целый годовой курс прочтёте, а у нас на всю повестку сорок минут осталось.
Вскоре спор о технических вопросах закончился, и разговор перешёл на практические дела — о программе, рабочей силе, об отношениях заводов с объединением и народным комиссариатом. И этот разговор показался Штруму особенно интересным.
Андрей Трофимович спорил очень резко, и Штрум заметил, что он часто произносил:
— Без объективщины… вы всё получили… тебе лично всё дали… тебе ГОКО{66} всё дал… ты кокса получил больше всех… смотри, почёт дали, почёт и отнять можно…
Сперва казалось странным, что общность дела, тесно связавшая этих людей, была источником споров, резких реплик, недоброжелательности, а подчас жестоких слов и совсем недобрых насмешек.
Но в этом сердитом споре чувствовалась объединявшая людей страсть, влюблённость в дело, которое было для них всех главным в жизни.
Они были совершенно различны — одни из них жаждали новшеств, другие чуждались их; генерал гордился тем, что перевыполнил задание Государственного Комитета Обороны, работая на старинных дедовских печах, построенных мастерами-самоучками; Сверчков прочёл телеграмму, полученную им месяц назад: Москва одобряла смелые новшества — ему удалось на новых агрегатах, построенных с парадоксальной смелостью, добиться выдающегося успеха.
Генерал ссылался на мнение старых мастеров, а Чепченко — на свой личный опыт, «смежник» — на решение директивных органов. Одни были осторожны, другие дерзки, смелы и говорили:
— Мне безразлично, что принято за границей, моё конструкторское бюро своим путём пошло и выше забралось по всем показателям.
Третьи казались основательными до медлительности, четвёртые резки и быстры. Уралец всё задирал Андрея Трофимовича и, видимо, не искал его одобрения. «Смежник» после каждого слова оглядывался и говорил:
— Как полагает Андрей Трофимович?
Когда он сказал, что добился успеха и перевыполнил программу, тонкогубый Сверчков проговорил:
— У меня был твой парторг, рассказывал, я знаю, рабочие у тебя зимой мёрзли в шалашах да в бараках. Ты не перегибай, ты-то, я вижу, ты-то румяный,— и Сверчков ткнул своим длинным костяным пальцем в сторону «смежника».
Но «смежник» сказал ему:
— Я знаю, ты у себя построил молочную детскую кухню с белыми кафельными стенами и с мраморными столами, а в феврале чуть тебе голову не оторвали — не дал фронту металла.
— Неверно,— крикнул Сверчков,— в феврале мне голову отрывали, я ещё только стены клал в кухне, а в июне я получил благодарность ГОКО. Тогда кухня действовала.
Но больше всего занимал Штрума Андрей Трофимович.
— Пожалуйста, рискуй, вместе будем отвечать! — несколько раз повторил он.— А ты попробуй, не бойся, чего бояться,— сказал он одному директору,— ты с директивой считайся, но жизнь ведь тоже директива, директива сегодня одна, а завтра она устареет, вот от тебя и ждут сигнала, ты ведь сталь варишь — вот тебе главная директива! — Он вдруг оглянулся на Штрума и, усмехнувшись, спросил: — Как, товарищ Штрум, по-вашему, верно я говорю?
— Верно говорите,— сказал Штрум.
Андрей Трофимович посмотрел на часы, сокрушённо покачал головой и обратился к Постоеву:
— Леонид Сергеевич, сформулируйте техническую сторону.
Послушав Постоева, Штрум с восхищением подумал: «Ах, какой молодец, какой молодец», и ему показался законным и понятным уверенный, хозяйский жизненный стиль Постоева.
Он говорил легко, просто и в то же время обдуманно; видно было, что ему не стоило труда несколькими словами выразить сложную идею, резко и ясно подчеркнуть пользу богатой технической перспективы и бесплодность меры, приносящей шумный, но пустой, однодневный эффект.
Потом заговорил Андрей Трофимович.
— Чего же тут сомневаться в реальности квартального плана,— сказал он,— помните, в ноябре прошлого года, в самые, можно сказать, тяжёлые дни, когда немец подошёл к Москве, когда вся промышленность западных районов перестала давать продукцию, находилась на колёсах либо, сгруженная, лежала под снегом, многим из нас казалось, что все силы и средства можно вкладывать лишь в то, что завтра, через неделю может дать качественный прокат. А ГОКО предложил именно в эту пору строить новые мощности чёрной металлургии. А вот сегодня, когда введены в строй на Урале, в Сибири, в Казахстане десятки тысяч новых станков, когда производство качественного проката поднялось втрое, чем бы мы загрузили все эти блюминги, станки, прокатные станы, молоты, не будь у нас новых домен и новых мартенов? Вот как надо руководить! Сегодня думать о завтрашнем дне своего завода — это недостаточно. Надо думать о том, что будет через год.— И, видимо, нарочно, чтобы собравшиеся здесь могли поверх забот сегодняшнего дня увидеть всю огромность сделанного ими, Андрей Трофимович сказал: — Да вы вспомните, вспомните октябрь, ноябрь, декабрь прошлого года! Ведь был период — выпускали меньше трёх процентов довоенного цветного проката, около пяти процентов шарикоподшипников. А сегодня?
Он встал, поднял руку. Лицо его потемнело от прилившей крови, и весь он стал вдруг похож на оратора-массовика, выступающего на большом рабочем митинге, а не на председателя технического совещания.
— Вы только подумайте, что мы подняли из-под сибирских, уральских, поволжских снегов! Да ведь это дивизии станков, прессов, молотов, печей! Ведь это армии поднялись! Армии металлорежущих станков, мартены, электропечи, прокат на блюминге броневого листа, новые домны встали — это же линкоры нашей металлургии! Один Урал пустил четыреста новых заводов! Знаете, как говорят: из-под снега цветы вышли, ожили, пробились. Понимаете, какое дело?
Штрум напряжённо слушал Андрея Трофимовича.
Всё прочитанное им в журналах, книгах, стихах, все кадры хроникальных фильмов о великом строительстве соединялись в живом воспоминании, словно виденное и пережитое лично им.
Он рисовал себе картину — задымленные цехи, белые от жара, похожие на пламя вольтовой дуги, разверстые печи, серый, застывший броневой металл и рабочие в облаках дыма, среди бьющих молотов, среди треска и свиста длинных электрических искр. Ему казалось, в эти минуты он ощущал огромность металлической мощи, слившейся с огромностью советского пространства. Эта металлическая мощь осязалась в словах людей, говоривших о миллионах тонн стали и чугуна, о тысячах и десятках тысяч тонн качественного проката, о миллиардах киловатт-часов.
Но, видимо, Андрей Трофимович, хотя и говорил так поэтически о выбившихся из-под снега цветах, не был лёгким, склонным к мечтаниям человеком. Когда один из главных инженеров попросил его обосновать директиву, полученную заводом, он властно оборвал его и угрюмым голосом сказал:
— Обоснования уже были даны, теперь я приказываю! — И при этом приложил ладонь к столу, словно поставил большую государственную печать.
Когда заседание окончилось и все стали прощаться с Постоевым, худой инженер в очках подошёл к Штруму и спросил:
— Вы ничего не слышали о Николае Григорьевиче Крымове?
— О Крымове? — удивлённо спросил Штрум и, сразу поняв, почему длинное, худое лицо инженера показалось ему знакомым, быстро спросил: — Вы родственник?
— Я Семён, младший брат его.
Они пожали друг другу руки.
— Я часто вспоминаю Николая Григорьевича, я его люблю,— сказал Штрум и с горячностью добавил: — Ох, уж эта Женя самая, я на неё очень зол.
— А она здорова?
— Здорова, конечно, здорова,— сердито ответил Штрум, точно это было неприятно ему.
Они вместе вышли в коридор и некоторое время прохаживались, вспоминая Крымова и довоенную жизнь.
— А ведь мне о вас Женя говорила,— сказал Штрум,— вы на Урале быстро выдвинулись, стали заместителем главного инженера.
Семён Крымов ответил:
— Теперь я главный инженер.
Штрум стал расспрашивать его, возможно ли на уральском заводе наладить опытную плавку и выпустить некоторое количество стали, нужной ему для специальной аппаратуры.
Крымов задумался и ответил:
— Сложно, очень сложно, но надо поразмыслить,— и, лукаво улыбнувшись, добавил: — Ведь не только наука помогает производству, бывает наоборот, производство помогает науке.
Штрум пригласил Крымова к себе, но тот замотал головой:
— Что вы, где там, жена просила заехать к родным в Фили, у них телефона нет, и то, видно, не успею. Через час в наркомат, в половине двенадцатого назначен приём в ГОКО, а на рассвете снова вылетаю в Свердловск. Но телефон ваш на всякий случай запишу.
Они простились.
— Приезжайте на Урал, обязательно приезжайте,— сказал Крымов.
Он во многом походил на старшего брата — длинные руки, шаркающая походка, сутулость, только ростом был меньше.
Штрум снова зашёл к Постоеву. Постоева очень утомило заседание, но он был доволен.
— Интересный народ,— сказал он.— Вам повезло всех вместе увидеть, главные тузы, их вызвали в ГОКО.
Он сидел за столом, с салфеткой на коленях; официант убрал окурки и, раскрыв окна, накрывал на стол.
— Обедать будете? — спросил Постоев.— Не отощали на домашних харчах?
— Спасибо, я обедал,— сказал Штрум.
— Упрашивать не стану, не такое нынче время,— сказал Постоев.
Официант усмехнулся и вышел из комнаты. Постоев стал рассказывать:
— По всему судя, многие москвичи как будто не отдают себе отчёта в серьёзности положения. В Казани, хотя она и на тысячу километров восточнее, настроение более нервное. Но там, где я вчера был,— он показал рукой в сторону потолка,— наверху, там охватывают ситуацию во всех связях, широкий общий взгляд на карту главных событий. И должен вам сказать, чувствуется по всему большое напряжение. Я прямо спросил: «Как положение на Дону, тяжёлое?», а мне ответили: «Что Дон, возможен прорыв к Сталинграду и к Волге».— Он посмотрел на Штрума и раздельно произнёс: — Вы понимаете, Виктор Павлович, это уж не обывательские разговоры…— Потом он вдруг сказал: — Хороший народ наши инженеры, а? Замечательный народ!
— Да,— сказал Штрум.— А меня вчера спрашивали: какой способ реэвакуации я считаю более целесообразным — постепенное перетаскивание или единовременный переезд? Без точных сроков, но вот вопрос этот задавался, как вы это свяжете с тем, что сейчас говорили?
Они помолчали.
— По-видимому, разгадка в том,— проговорил Постоев,— что вы сегодня от инженеров моих слышали. Помните, что Сталин сказал в ноябре прошлого года: современная война есть война моторов. Вот наверху и подсчитали, кто их больше сегодня производит — мы или немцы. Ведь силища у нас есть! Знаете, на одного токаря в дореволюционной промышленности — наших шесть, на одного инструментальщика — у нас двенадцать, у царя — один механик, а у нас — в девять раз больше. И так всюду!
— Леонид Сергеевич,— сказал Штрум,— я никогда никому не завидовал. Никогда! А вот сегодня, слушая вас всех, я, кажется, всё бы отдал, чтобы работать там, где рабочие делают танковую сталь, где строят моторы.
Постоев полушутя ответил ему:
— Но-но-но, я вас знаю, вы одержимый, вас оторвёшь на месяц от электронной и квантовой премудрости, вы и захиреете, как дерево без солнца.