За стол уселись к пяти часам. Для почётного гостя поставили плетёное кресло, но Мостовской отказался от почёта и сел рядом с Верой на табуретке; слева от него сидел молодой светлоглазый военный с двумя вишнёвыми кубиками на углах отложного воротника. В кресло посадили Степана Фёдоровича.
— Вы, Степан, должны сидеть здесь, как глава семьи,— сказала Александра Владимировна.
— Папа — главный источник света, тепла и солёных помидоров,— сказала Вера.
— Дядя — начальник семейного ремонтного треста,— добавил Серёжа.
Действительно, Степан Фёдорович заготовил тёще на зиму солёные помидоры и обеспечил её топливом. Он умел всё чинить: электрические утюги, чайники, водопроводные краны, ножки стульев.
Усевшись, он искоса поглядывал на дочку. Русыми волосами, высоким ростом, румяными щеками Вера походила на него. Иногда он вслух сожалел, что дочь не похожа на Марусю. Но в душе он радовался тому, что узнавал в ней черты своих деревенских сестёр и братьев.
Степан Фёдорович Спиридонов вместе с десятками и сотнями тысяч людей прошёл простой путь, который стал настолько обычен, что никто не видел в нём ничего удивительного. Но именно в том, что путь этот стал незаметен, и заключалась его потрясающая человечество новизна.
Степан Фёдорович, главный инженер, а затем управляющий СталГРЭСа, тридцать лет назад пас коз за фабричным посёлком под Наро-Фоминском{3}. И теперь, когда немцы пошли от Харькова на юг, прямо к Сталинграду, он задумался о своей жизненной судьбе, оглянулся на свои прошедшие годы и подивился тому, кем был и кем стал. Он был известен как инженер, наделённый смелым умом. Ему принадлежало несколько изобретений и нововведений в производстве электрической энергии, и даже в толстом руководстве по электротехнике упоминалась его фамилия. Он был руководителем большой ГРЭС, кое-кто считал его слабым администратором — заберётся в цех и сидит там целый день, а в это время секретарь отбивается от телефонных звонков. Однажды он сам просил, чтобы его перевели с административной работы, но в глубине души обрадовался, когда нарком не внял его ходатайству. Степан Фёдорович и в административной работе находил много интересного и приятного для себя. Ему нравилось напряжение директорской работы, он не боялся ответственности. Рабочие относились к нему хорошо, хотя он бывал шумлив, а иногда и крут. Он любил выпить под хорошую закуску, любил ходить в ресторан и обычно тайно от жены хранил сотни две-три рублей, он их называл «подкожные». Но он был хорошим семьянином, очень любил жену, гордился её учёностью и был готов на любой труд ради своей Маруси, дочери и всех близких.
За столом рядом со Спиридоновым сидела Софья Осиповна, пожилая женщина с толстыми плечами, с мясистыми красными щеками, с двумя майорскими «шпалами» на гимнастёрке. Софья Осиповна говорила отрывисто, хмуря брови, и, по рассказам подруг Веры, работавших в том госпитале, где Софья Осиповна заведовала хирургическим отделением, её побаивались не только санитары и сестры, но и врачи. Она и до войны работала хирургом — может быть, вообще характер её подходил для этой профессии, а профессия в свою очередь наложила некоторую печать на характер. Она участвовала в качестве врача во многих экспедициях академии: то на Камчатке, то в Киргизии, два года прожила на Памире.
Софья Осиповна вставляла в разговор киргизские и казахские слова, и Вера и Серёжа за те несколько недель, что она жила у Шапошниковых, переняли у неё эту манеру и вместо «ладно» говорили «хоп», вместо «хорошо» — «джахши».
Она любила музыку и стихи и обычно, придя с суточного дежурства, ложилась на диван, заставляла Серёжу читать Пушкина и Маяковского. Когда она, полузакрыв глаза и дирижируя рукой, тоненько напевала «В храм я вошла смиренно»{4}, лицо её становилось таким смешным, что у Веры надувались щёки от смеха и она выбегала на кухню.
Софья Осиповна любила карточные игры; раза два она играла со Степаном Фёдоровичем в очко, а большей частью — для отдыха, как она говорила, с Верой и Серёжей в подкидного дурака. Во время игры она сердилась, шумела, а потом, вдруг смешав карты, говорила:
— Ох, дети мои, видно, мне в эту ночь не спать, пойду-ка я снова в госпиталь.
Рядом с ней села худая женщина с миловидным, поблёкшим и утомлённым лицом — Тамара Дмитриевна Берёзкина, жена командира, пропавшего в самом начале войны. Глядя на такие тонкие и измученные женские лица с прекрасными, печальными глазами, всякому думается, что для суровой, жестокой жизни такие существа не приспособлены.
Тамара Дмитриевна жила перед войной с мужем на границе. В день объявления войны она выбежала из горящего дома в халате и туфлях на босу ногу, держа на руках маленькую дочь, больную корью; рядом, уцепившись за её халат, бежал сын Слава.
Так, с больной девочкой на руках и с босым мальчуганом, её посадили на грузовик, и она пустилась в тяжкий, долгий путь, добралась до Сталинграда, кое-как устроилась — помог военкомат. Она в горсовете случайно познакомилась с Марией Николаевной, работавшей старшим инспектором отдела народного образования, затем с Александрой Владимировной.
Александра Владимировна отдала Тамаре своё пальто и боты, настояла на том, чтобы Маруся устроила Славу в интернат.
Рядом с Тамарой сидел старик Андреев, важный и хмурый. Это был человек лет шестидесяти пяти, но в его чёрных густых волосах почти не было седины. Худое, длинное лицо старого рабочего казалось замкнутым и холодным.
Александра Владимировна задумчиво сказала, погладив по плечу Тамару Дмитриевну:
— Вот, может быть, и нам суждена эвакуационная горькая чаша. Кто мог только думать, такой глубокий тыл! — Она вдруг ударила по столу ладонью и сказала: — Вот что, Тамара, в случае чего вы поедете с нами. Устроимся у Людмилы в Казани. Что с нами будет, то и с вами.
Тамара сказала:
— Спасибо большое, но для вас ведь обуза ужасная.
— Пустяки,— решительно сказала Александра Владимировна,— не время думать об удобствах.
Маруся шепнула мужу:
— Пусть меня простит бог, но мама определённо живёт вне времени и пространства. У Людмилы в Казани две крошечные комнатки.
Степан Фёдорович добродушно махнул рукой:
— Мамаша — она по себе меряет. Вот мы к ней все ворвались и все себя у неё как дома чувствуем. И кровать свою она тебе уступила, ты и не подумала отказаться.
Степана Фёдоровича всегда восхищало практическое неразумие тёщи. Она обычно вела знакомство с людьми, душевно ей приятными, но в большинстве с такими, которые не только не могли оказаться полезными, но и сами нуждались в помощи. Степану Фёдоровичу нравилась эта черта — и он не гнался за высокими знакомствами, но он понимал практическую ценность людей и, когда нужно было, умел отличить полезного и нужного человека, а Александра Владимировна была в этом отношении, как слепая.
Степан Фёдорович несколько раз заходил на работу к Александре Владимировне, он любил наблюдать уверенность её движений, лёгкость и умелость, с какой обращалась она со сложной химической аппаратурой для титровального и газового анализа. Он, сам мастер на все руки, сердился и раздражался, когда племянник Серёжа не мог сменить перегоревшие пробки либо когда Вера медленно и неловко шила и штопала. Степан Фёдорович не только столярничал, слесарил, мог сложить печь; дома, в часы отдыха, он придумал смешное приспособление, с помощью которого можно было, сидя в кресле, зажигать и тушить свечи на новогодней ёлке, и сконструировал такой занятный звонок к двери, что с Тракторного завода приезжал инженер посмотреть его устройство. Ему ничего не давалось в жизни даром, и он презирал растяп и бездельников.
— Ну как, товарищ лейтенант, не подпустите немцев к Сталинграду? — спросил Степан Фёдорович.
— Наше дело такое,— снисходительно ответил светлоглазый Ковалёв, чувствуя своё превосходство над людьми тыла,— прикажут — будем драться!
— Приказ давно есть, с первого дня войны,— сказал посмеиваясь Степан Фёдорович.
Лейтенант принял слова Степана Фёдоровича на свой счёт.
— В тылу легче рассуждать,— сказал он,— а вот на переднем крае, когда миномёты бьют, сверху пикирует авиация, там другое рассуждение. Да, Толя?
— Да уж точно,— неопределённо сказал Толя.
— Вот теперь я вам скажу,— повышая голос, сказал Степан Фёдорович,— к Сталинграду немец не подойдёт. За Дон они не пройдут. На Дону совершенно неприступная оборона.
— Ну, если вы так уверены, Степан Фёдорович,— сказала Софья Осиповна,— то не надо вам заниматься перевозкой и упаковкой вещей.
— Вы уже забыли, видно! — вскрикнул Серёжа тонким голосом.— Вспомните, как в прошлом году все говорили: «Вот дойдёт до старой границы и там остановится».
— Внимание! Воздушная тревога,— закричала Вера,— внимание, внимание! — и указала в сторону кухонной двери. Женя, сопровождаемая Тамарой Дмитриевной, раскрасневшейся и потому похорошевшей, внесла бледно-голубое блюдо. Тамара Дмитриевна торопливо поправляла на ходу белое полотенце, прикрывавшее пирог.
— Краешек сгорел,— объявила Женя,— я прозевала всё-таки.
— Сгоревший краешек я съем, не беспокойся,— сказала Вера.
— А я вам говорю, что через Дон он не перейдёт, на Дону ему крышка! — проговорил Степан Фёдорович и встал, взмахнув длинным ножом: ему всегда за столом поручались такие ответственные операции, как делёж арбуза или разрезание пирога. Боясь раскрошить пирог и не оправдать доверия, Степан Фёдорович прибавил: — Вообще-то говоря, пирог должен остыть, а потом уж его режут.
— А вы как думаете? — спросил Серёжа, уставившись на Мостовского. Но Мостовской молчал.
— На Дон идёт, Украину всю прошёл, пол-России прошёл,— угрюмо сказал Андреев.
— Что ж вы считаете? — спросил Мостовской.
— Считать не полагается,— сказал Андреев,— что вижу, то и говорю, а считают другие люди, может быть, поумней меня.
— А почему вы уверены, что на Дону ему крышка? — снова с волнением спросил Серёжа.— Где же этот рубеж? Вот и Березина была, и Днепр, а вот Дон, вот Волга, где же рубеж? Иртыш, Аму-Дарья? Где же эта река?
Александра Владимировна внимательно глядела на внука: его обычная молчаливость и застенчивость исчезли. Александра Владимировна объяснила это тем, что Серёжа был взбудоражен присутствием лейтенантов.
Александра Владимировна была права, но тут имелось ещё одно, более простое обстоятельство, ей неизвестное: перед обедом Серёжа хлебнул из фляжки Ковалёва. Голова у него затуманилась, и он сам себе стал казаться необычайно умным, строгим, справедливым, но он не был уверен, ясно ли видят его многочисленные достоинства Мостовской и лейтенанты. Вера наклонилась к нему и спросила:
— Серёжка, ты пьяный?
— Ничего подобного,— сердито ответил он.
— Видите ли, милый мой,— сказал Мостовской, повернувшись к Серёже, и за столом стало тихо, так как всем хотелось услышать, что он скажет.— Вы, конечно, помните, как перед войной, говоря о нашей силе, Сталин привёл миф об Антее: с каждым шагом по земле Антей становится сильней. К этому следует сегодня добавить рассказ об анти-Антее, о фальшивом, противоположном Антею, мнимом богатыре. Когда этот фальшивый богатырь начинает шагать по земле, которую он завоёвывает, то каждый шаг не прибавляет ему силы, как Антею, а убавляет её. Не он питается силами земли, а враждебная ему земля забирает его силы, и он кончает тем, что падает, его валят. В этом различие между истинным богатырём истории Антеем и мнимым, фальшивым лжебогатырём, возникающим, как плесень. А советская сила — огромная сила. И есть у нас партия, чья воля собирает, организует спокойно, разумно и уверенно всю мощь народа.
Серёжа, наморщив лоб, смотрел на Мостовского блестящими тёмными глазами, и тот, рассмеявшись, погладил его по голове.
Мария Николаевна поднялась, взяла со стола бокал с вином и сказала:
— Товарищи, выпьем за победу! За нашу Красную Армию!
Все потянулись чокаться с Толей и Ковалёвым, наперебой желать им успехов и здоровья.
Затем началась церемония разрезания пирога. Этот пышный, румяный пирог мирных времён всех умилил и обрадовал, но одновременно вызвал грусть и воспоминания о прошедшем, всегда кажущемся людям таким хорошим.
Степан Фёдорович сказал жене:
— Помнишь, Маруся, наше студенческое житьё? Вера кричит не своим голосом, тут же пелёнки висят, а мы с тобой гостей принимаем да ещё пирогом угощаем?
— Помню, конечно, помню,— сказала она улыбаясь.
Александра Владимировна, растягивая задумчиво слова, сказала:
— Да, пироги я пекла в Сибири, когда мужа выслали за участие в студенческих волнениях. Напеку пирогов с брусникой, из нельмы, придут товарищи… Ах, боже мой, как далеко это время!
— Хороши пироги с фазанами, я их ела в долине Иссык-Куля,— сказала Софья Осиповна.
— Джахши, джахши,— в один голос сказали Серёжа и Вера.
— Давайте условимся сегодня не говорить о войне,— проговорила Женя,— только о пирогах.
В это время маленькая Люба подошла к Тамаре Дмитриевне и, указывая на Софью Осиповну, сказала восторженно:
— Мама, тётя мне дала во какой ком сахару! — И, разжав пальчики, с торжеством показала кусок пилёного сахару, увлажнённый теплом её одновременно беленького и грязного кулачка.— Видишь, видишь,— сказала она громким шёпотом,— не надо уходить домой, может быть, ещё дадут что-нибудь.
Люба оглянулась на лица, обращённые к ней, потом увидела растерянные глаза матери, спрятала голову у неё в коленях и заплакала.
Софья Осиповна погладила девочку по голове и шумно вздохнула.
Вновь заговорили о том, что терзало всех: об отступлении, о том, что, может быть, придётся ехать на Урал либо в Сибирь.
— А если со стороны Сибири японцы пойдут, что тогда? — спросила Женя.
Степан Фёдорович заговорил о «бывших» людях, которые не собираются уезжать, ждут немцев.
— А вот я слышал о парне,— сказал Серёжа,— которого когда-то не хотели принимать по социальному происхождению в лётную школу, а он всё же добился, окончил школу и вот, рассказывают, погиб, как Гастелло!
— Погляди на детей,— проговорила Александра Владимировна, обращаясь к Софье Осиповне.— Толя, комсомолец, стал взрослый человек, наш защитник, а ведь до войны приезжал к нам совершенно ребёнок. И голос другой, и манеры, и глаза какие-то…
— Ты обрати внимание, как его приятель всё на нашу Женю поглядывает,— тихим басом сказала Софья Осиповна.
— А позапрошлым летом, когда Людмила с Толей гостили у нас, Толя гулять пошёл, а в это время дождь… Людмила схватила плащ, калоши и кинулась к Волге его искать: «мальчик простудится, расположен к ангине»…
А на другом конце стола начался спор.
— Ничего не драп,— сердито говорил Ковалёв Серёже.— Мы бои вели от самой Касторной{5}.
— Так почему же так стремительно отступали?
— Вот ты повоевал бы, так не спрашивал. Я за всех отвечать не могу, а наш полк дрался! Да как дрался!
— А некоторые раненые у нас в госпитале,— сказала Вера,— считают, что всё опять, как в сорок первом.
— Вот на переправах, там тяжело,— сказал Ковалёв,— бомбит день и ночь. Моего друга убило, а меня подранило. Ночью навесит ракеты и бомбит, как зверь.
— Он и нам тут даст,— сказала Вера,— боюсь бомбёжки!
— Это как раз не страшно,— вмешалась в разговор Мария Николаевна,— мы пока в глубоком тылу, у нас кольцо зенитной обороны, говорят, не слабее московской. Если прорвутся, то единичные только!
— Ну, это вы бросьте, знаем мы эти единичные,— снисходительно усмехнулся лейтенант.— Верно, Толька? У него тактика — удар с воздуха, подготовочка, и сразу удар танками.
Этот юноша был здесь самым опытным, уверенным и больше других знал о войне. Говорил он усмехаясь, снисходя к наивности своих собеседников.
Вере Ковалёв напоминал тех лейтенантов, что лежали в госпитале. Они с разгорячёнными лицами яростно спорили между собой о том, что было понятно лишь им одним, насмешливо усмехаясь, поглядывали на сестёр. Этот Ковалёв был, однако, похож и на тех довоенных ребят, что, приходя в гости, играли с ней в подкидного и в домино, участвовали в школьных кружках и брали у неё на два вечера «Как закалялась сталь».
— Пожалуй, пора затемнять окна,— сказала Маруся и, прижав кулаки к вискам, точно превозмогая боль, пробормотала: — Война, война…
— Теперь бы самое время ещё стопочку выпить,— сказал Степан Фёдорович.
— После сладкого, Степан? — спросила Маруся.
Лейтенант снял с пояса фляжку.
— Хотел на дорогу оставить, но ради таких людей… Ну, Анатолий, будь здоров. Я решил не ночевать, сейчас пойду.
Ковалёв разлил желтоватую водку Анатолию, Степану Фёдоровичу, себе и потряс пустой флягой перед Серёжей, в ней постучала пробка.
— Вся.
В полутёмной передней Ковалёв втолковывал Жене:
— Рассуждать можно так и этак. А вот я через пять дней снова буду на передовой. Понятно?
Он смотрел на неё пристальными, одновременно злыми и ласковыми глазами. Да, она понимала — он просил её любви и сочувствия. И сердце сжалось у неё, так ясно видела она простую и суровую судьбу этого юноши.
Степан Фёдорович обнял за плечи лейтенанта, словно собрался уйти вместе с ним. Он выпил лишнего, и Мария Николаевна смотрела на него с таким упрёком, точно эта лишняя стопка водки имеет не меньше значения, чем все трагические события войны.
Стоя в дверях, Ковалёв с внезапным бешенством сказал:
— Рассуждение происходит, почему отступаем? Хорошо рассуждать! Все вы родину защищаете, а наше дело маленькое, мы воюем. А тут — как бывает? Ляжешь отдохнуть в обороне, а он за ночь сорок километров прошёл строго на восток. Что тогда скажешь, а? Я видел бюрократов, в тыл драпают, только ветер свистит. Посмотрел бы я на этих, что пальцами тычут, если б в окружение попали. Тот, кто на передовой, у того душа живёт!
Лицо Ковалёва побледнело, он хлопнул дверью и на лестнице выругался.
Вера сказала:
— Вот, думала сегодня от госпиталя отдохнуть…
Мостовской, когда Женя вернулась из передней в столовую, спросил у неё:
— Вы от Крымова ничего не получаете?
— Нет,— сказала она.— Но я знаю, что он в армии.
— Да, я и забыл,— сказал Мостовской и развёл руками,— я и забыл, что вы расстались… Но должен доложить вам, человек он хороший, я ведь его давно знаю ещё юношей, мальчиком.