Все рассказанное до сих пор свидетельствует о том счастливом и спокойном состоянии, в котором находились страны во время продолжительного мира. Нигде такое прекрасное время не проходит с большею приятностью, чем в городах, которые живут по своим собственным законам, достаточно обширным, чтобы охватить значительную массу горожан, и достаточно хорошо организованным, чтобы обогатить их житье-бытье. Чужестранцы находят выгодным посещать эти города и принуждены приносить доход, чтобы самим получить выгоду. Если эти города и не владеют обширною областью, то тем более они могут обеспечить свое внутреннее благосостояние, так как их внешние связи не обязываю их к участию в дорого стоящих предприятиях.

Так протекли у франкфуртцев несколько счастливых лет в период моего детства. Но едва 28 августа 1756 года мне минуло семь лет, как разразилась та всему миру известная война, которой суждено было иметь большое влияние и на следующие семь лет моей жизни. Фридрих Второй, король прусский, с 60.000-ною армиею вторгся в Саксонию, и вместо предшествующего объявления войны за этим последовал манифест (как говорили, составленный им самим), где излагались причины, побудившие его к такому чудовищному шагу и оправдывающие его. Мир, очутившийся в положении не только зрителя, но и судьи, тотчас же разделился на две партии, и наша семья представляла в малом картину большого целого.

Мой дед, который, в качестве франкфуртского старшины, нес коронационный балдахин над Францем Первым, а от императрицы получил тяжелую золотую цепь с ее портретом, а также некоторые из его зятьев и дочерей -- были сторонниками австрийцев. Отец мой, назначенный имперским советником Карлом Седьмым и принимавший душевное участие в судьбе этого несчастного монарха, вместе с небольшою частью семейства склонялся к Пруссии. Скоро наши семейные собрания по воскресеньям, продолжавшиеся непрерывно в течение нескольких лет, были нарушены. Обычные среди родственников по браку несогласия теперь нашли форму, в которой они могли выразиться. Пошли споры, стычки; присутствующие то угрюмо молчали, то разражались гневом. Дед, прежде веселый, спокойный и покладистый человек, сделался нетерпеливым. Женщины напрасно старались потушить огонь, и после нескольких неприятных сцен отец мой первый покинул общество. С этих пор мы без помехи радовались дома прусским победам, которые обыкновенно возвещались с большим восторгом вышеупомянутою увлекающеюся теткою. Все прочие интересы отступили перед этими, и мы провели остаток года в постоянном возбуждении. Оккупация Дрездена, первоначальная умеренность короля, его медленные, но верные успехи, победа при Ловозице, пленение саксонцев -- все это были триумфы для нашей партии. Все, что можно было привести в пользу противной стороны, отрицалось или преуменьшалось; и так как члены семьи, державшиеся противоположных взглядов, поступали так же, то обе стороны не могли встречаться на улице, чтобы не вступать, в ссоры, как в "Ромео и Джульетте"45).

Итак, я стал пруссаком или, вернее, сторонником Фрица, ибо какое мне было дело до Пруссии. На души наши влияла только личность великого короля. Я вместе с отцом радовался нашим победам, охотно списывал победные песни и чуть ли не еще охотнее насмешливые песенки против враждебной партии, как бы плоски ни были их вирши.

Как старший внук и крестник, я с детства каждое воскресенье обедал у деда и бабушки; это были мои самые приятные часы во всю неделю. Теперь же каждый кусок останавливался у меня в горле, так как мне приходилось выслушивать самые ужасные клеветы на моего героя. Здесь дул иной ветер, звучал совсем иной тон, чем дома. Моя склонность и самое почтение к дедушке и бабушке стали убывать. У родителей я не смел ничего упомянуть об этом; я воздерживался от этого и по собственному чувству и потому, что мать предостерегла меня. Поэтому мне приходилось уйти в самого себя, и как на шестом году, после лисабонского землетрясения, мне сделалась несколько подозрительною благость божия, так теперь из-за Фридриха Второго я начал сомневаться в справедливости публики. Мой душевный склад от природы был склонен к почтительности, нужно было большое потрясение для того, чтобы поколебать мою веру во что-нибудь почтенное. К несчастию, нам внушали добрые нравы и приличное поведение не ради нас самих, а ради людей; "что скажут люди" повторялось нам постоянно, и я думал, что эти люди, должно быть, настоящие люди, которые умеют все оценить как должно. И вот теперь я испытывал противное. Величайшие и очевиднейшие заслуги порицались или встречались враждебно, величайшие подвиги если не отрицались, то, по крайней мере, искажались и умалялись, и такая гнусная несправедливость совершалась по отношению к тому единственному человеку, очевидно стоявшему выше своих современников, который ежедневно показывал и доказывал, что он может совершить. И это происходило не со стороны черни, но со стороны отличнейших людей, за каких я все-таки не мог не считать деда, бабушку и дядей. Что могут существовать партии, что и сам он принадлежал к партии, об этом мальчик не имел еще никакого понятия. Поэтому он с тем большею уверенностью считал себя правым и свои взгляды наилучшими, что он и его единомышленники признавали за Мариею Терезиею красоту и другие хорошие качества, а также не ставили императору Францу в вину его страсть к драгоценностям и деньгам. Если же иногда графа Дауна 46) называли колпаком, то это, по их мнению, было вполне извинительно.

Обдумывая теперь все это точнее, я усматриваю здесь зародыш того неуважения и даже презрения к публике, которое было мне свойственно долгое время моей жизни и которое лишь позднее было уравновешено пониманием и образованием. Как бы то ни было, уже тогда сознание партийной несправедливости было для мальчика очень неприятно и даже вредно, потому что он стал привыкать удаляться от любимых и уважаемых лиц. Постоянно следовавшие друг за другом военные подвиги и события не давали партиям ни отдыху, ни сроку; мы находили раздражающее удовольствие в том, чтобы постоянно освежать и возобновлять воображаемые бедствия и произвольные ссоры; и таким образом мы продолжали мучить друг друга, пока через несколько лет французы не заняли Франкфурта и не внесли в наши дома действительные неудобства.

Хотя большинство из нас видело в этих важных событиях, происходивших где-то далеко, только предмет для страстных разговоров, но были и другие, которые хорошо понимали серьезность времени и опасались, что если Франция примет участие в войне, то театр военных действий распространится и на наши области. Нас, детей, стали более прежнего держать дома и старались различным образом занимать и развлекать. Для этой цели вновь поставили кукольный театр, оставшийся от бабушки, и притом расположили его так, что зрители сидели в моей верхней комнате, а играющие и управляющие лица, как и сам театр, начиная от авансцены, помещались в соседней. Оказывая своим знакомым особую любезность и приглашая в качестве зрителя то того, то другого мальчика, я сначала приобрел себе мною друзей; но свойственное детям беспокойство не позволяло им оставаться долгое время терпеливыми зрителями: они мешали игре, и нам пришлось искать более молодой публики, которую, могли, во всяком случае, держать в порядке няньки и служанки. Главную драму, к которой, собственно, была приспособлена кукольная труппа, мы выучили наизусть и первоначально только ее и исполняли; но вскоре это надоело нам, мы переменили гардероб и декорации и рискнули ставить различные пьесы, которые, правда, были слишком велики для такой маленькой сцены. Хотя этими притязаниями мы испортили и в конце концов даже разрушили то, что мы действительно могли бы дать, но все-таки это детское развлечение и занятие различным образом развило и усовершенствовало мой дар изображения, силу фантазии и известную технику, как этого, может быть, не удалось бы достигнуть никаким иным путем в такое короткое время, в таком тесном пространстве и с такою малою затратою сил.

Я рано научился обходиться с циркулем и линейкою, применяя непосредственно на практике все сведения, полученные мною из геометрии, и работы из папки очень забавляли меня. Я не остановился на геометрических телах, ящичках и т. п., но придумывал настоящие воздушные замки, украшенные пилястрами, наружными лестницами и плоскими крышами, однако осуществлял из этого лишь немногое.

Гораздо настойчивее был я, при помощи одного из наших слуг, портного по профессии, в устройстве рабочей комнаты для наших комедий и трагедий, которые мы захотели представлять сами, так как кукол мы переросли. Мои товарищи-актеры устраивали, правда, и у себя подобные сооружения, считая их такими же хорошими, как и мои, но я не удовлетворялся потребностями одного лица, а мог снабдить нескольких из нашей маленькой рати всевозможною утварью и благодаря этому делался все более и более необходимым в нашем маленьком кругу. Что такая игра сопровождалась делением на партии, драками, ссорами и другими неприятностями, легко себе представить. В этих случаях обыкновенно некоторые из играющих держались постоянно моей стороны, а другие были мне враждебны, хотя иногда партии и менялись. Только один мальчик, которого я назову Пиладом47), лишь однажды, по побуждению других, покинул меня, и то лишь на минуту; дольше он не мог выдержать вражды со мною, -- мы примирились, пролив обильные слезы, и потом долгое время дружно держались вместе.

Этому мальчику и другим дружным со мною детям я доставлял большое удовольствие, рассказывая им сказки. При этом они особенно любили, если я говорил от своего лица, и очень радовались, что со мною, товарищем их игр, случались такие удивительные вещи. В то же время они нисколько не задумывались над тем, как я мог найти время и место для таких приключений, хотя и знали, как я был занят и где я бывал. Равным образом в этих рассказах предполагались местности, если и не из другого мира, то, во всяком случае, из другой страны, а действие происходило сегодня или вчера. Следовательно, я не столько вводил в заблуждение своих слушателей, сколько они обманывали себя сами. И если бы я, сообразно моей природе, не научился мало - по - малу перерабатывать в художественную форму эти воздушные образы и выдумки, то подобная ложь не осталась бы для меня без дурных последствий 48).

Если точнее рассмотреть это стремление к фантастическим повествованиям, то в нем можно различить те притязания, с которыми поэт повелительно высказывает даже самые невероятные вещи, требуя при этом от каждого, чтобы он признавал за действительность то, что представлялось автору вымысла так или иначе истинным.

То, что здесь сказано лишь в общих чертах и в виде соображений, может быть, приятнее и нагляднее разъяснится примером или образчиком. Для этого я приведу здесь одну из таких сказок, которая до сих пор прочно держится в моем воображении и памяти потому, что мне неоднократно приходилось повторять ее товарищам моих игр.

НОВЫЙ ПАРИС 48)

Детская сказка.

Недавно, в ночь перед троицей, мне снилось, что я стою перед зеркалом и занимаюсь своим новым летним платьем, которое мои дорогие родители заказали для меня к празднику. Наряд этот состоял, как вы знаете, из башмаков хорошей кожи с большими серебряными пряжками, из тонких бумажных чулок, панталон из атласной материи и камзола из зеленого сукна с золотыми пуговицами. Жилет к нему, из золотой парчи, был выкроен из свадебного жилета моего отца. Я был завит и напудрен, и локоны торчали на моей голове как крылышки. Однако я никак не мог справиться со своим одеванием, постоянно путая отдельные части костюма; притом первое, что я надевал, сейчас же сваливалось с меня, как только я принимался за второе. Я был очень смущен всем этим; вдруг вошел красивый молодой человек и очень приветливо поклонился мне.

-- А, добро пожаловать, -- сказал я:--мне очень приятно вас видеть.

-- А разве вы знаете меня? -- возразил, улыбаясь, вошедший.

-- Как же, -- отвечал я, тоже улыбаясь: -- вы -- Меркурий, и мне часто приходилось видеть ваше изображение.

-- Да, это я,-- отвечал гость:-- боги послали меня к тебе с важным поручением. Видишь ли ты эти три яблока? -- Он протянул руку и показал мне три яблока, которые я едва мог взять в руку и которые были не только удивительно красивы, но и велики. Одно из них было красного, другое желтого, а третье зеленого цвета. Их можно было бы счесть за драгоценные камни, которым была придана форма плодов. Я хотел взять их, но он отдернул руку и сказал:-- Тебе следует сперва узнать, что они не для тебя. Ты должен отдать их трем красивейшим молодым людям города, которые затем, каждый по своему жребию, получат жен, каких только можно пожелать. Возьми и хорошенько исполни свое дело,-- сказал он прощаясь, и положил яблоки мне в руки, при чем мне показалось, что они сделались еще больше.

Я поднял их вверх, держа против света, и они оказались, совершенно прозрачными. Скоро они вытянулись в длину вверх и превратились в трех очень, очень красивых девушек величиною с небольшую куклу, в платьях того же цвета, какого были яблоки. Они медленно выскользнули у меня из пальцев, и когда я хотел их схватить, чтобы удержать хоть одну из них, улетели высоко и далеко, так что мне оставалось только провожать их глазами. Удивленный, я стоял, точно окаменев, на месте, все еще подняв руки вверх и смотря на свои пальцы, как-будто на них было что видеть. Вдруг я увидел, что на концах моих пальцев танцует прелестная девочка, меньше прежних, но очень хорошенькая и веселая; и так как она не улетала как другие, но оставалась и только перепархивала, танцуя, с одного пальца на другой, то я долго смотрел на нее с удивлением. Так как она мне очень понравилась, то мне захотелось, наконец, поймать ее, и я попытался ловко ее схватить, но в то же мгновение почувствовал удар по голове, так что упал, оглушенный, и очнулся только тогда, когда пора уже было одеться и итти в церковь.

Во время обедни и потом за обедом у дедушки картины эти не раз восставали предо мною. После обеда я хотел посетить некоторых друзей, отчасти для того, чтобы показаться им в своем новом платье со шляпою под мышкой и со шпагой сбоку, отчасти потому, что я был должен им визит. Я не застал никого дома, и так как мне сказали, что они разошлись по садам, то я решился последовать за ними и весело провести вечер. Мой путь лежал через Цвингер, и я проходил через местность, которая справедливо называется "дурной оградой", потому что там никогда не бывает вполне безопасно. Я шел медленно и думал о своих трех богинях, а особенно о маленькой нимфе, и по временам поднимал пальцы вверх, в надежде, что она будет так мила, что снова станет балансировать на них. Продолжая подвигаться вперед с этими мыслями, я увидел слева, в стене, дверцу, которой, как мне помнилось, я прежде не видал. Она казалась низенькою, но арка под нею могла бы пропустить даже очень высокого человека. Арка и боковые стены были очень красиво отделаны лепною работою и скульптурой, но особенно привлекла к себе мое внимание сама дверь. Она была сделана из старого побуревшего дерева и обита широкими, то выдающимися, то углубленными полосами из бронзы в виде ветвей с листьями, среди которых сидели птицы, сделанные так натурально, что я не мог на них надивиться. Что было для меня всего замечательнее, -- нигде не видно было ни замочной скважины, ни ручки, ни дверного молотка, и я подумал, что дверь эта открывается только извнутри. Я не ошибся, потому что, когда я подошел поближе, чтобы ощупать украшения, она отворилась, и в ней появился человек в какой-то длинной, широкой и странной одежде. Почтенная борода покрывала его подборородок, так что я готов был принять его за еврея. Но он, точно угадав мою мысль, перекрестился, давая мне знать этим, что он добрый христианин, католик.

-- Как вы попали сюда, юноша, и что вы здесь делаете, -- сказал он с ласковою улыбкою и приветливым жестом.

-- Я любуюсь на работу этой двери,-- отвечал я; -- ничего подобного я еще не видел, разве лишь мелкими частями в любительских собраниях художественных произведений.

-- Мне очень приятно,-- сказал он,-- что вам нравится такая работа. Внутри дверь еще красивее; войдите, если вам угодно.

Мне при этом стало несколько не по себе: странная одежда привратника, уединенность места и еще что-то, как-будто таившееся в воздухе, удручали меня. Поэтому я медлил под предлогом, что хочу еще хорошенько рассмотреть наружную дверь, и тем временем украдкою заглянул в сад, потому что передо мною открылся сад. Тотчас за дверью я увидел большую тенистую площадку: старые липы, на правильных расстояниях друг от друга, покрывали ее своими перепутавшимися ветвями так, что под ними могло бы прохлаждаться в самые знойные часы дня многочисленное общество. Я уже вступил на порог, и старик все манил меня шаг за шагом далее. Я, собственно, не противился ему, так как слыхал, что принц или султан в подобных случаях никогда не должен спрашивать, не угрожает ли ему опасность. К тому же при мне была шпага, и разве я не справился бы со стариком, если бы он обнаружил какие-либо враждебные намерения?

Итак, я совершенно спокойно вошел; привратник затворил дверь, которая так тихо захлопнулась, что я едва расслышал это. Затем он показал мне внутреннюю сторону, действительно еще более искусной работы, объяснил мне ее и выказал при этом особенную ласковость. Совершенно успокоенный этим, я позволил повести себя под ветвями вдоль стены, которая шла кругом, и нашел многое, чем можно было полюбоваться. Ниши, украшенные раковинами, кораллами и металлическими ступенями, пускали из тритоновых пастей обильную воду в мраморные бассейны; между ними были расставлены птичьи клетки и решетки, за которыми прыгали белки, бегали морские свинки и разные другие хорошенькие твари. Птицы кричали и пели навстречу нам; особенно забавно болтали скворцы: один все кричал "Парис, Парис", а другой "Нарцис, Нарцис", так ясно, как только может выговорить школьник. При этих криках птиц старик серьезно посматривал на меня, но я делал вид, как-будто ничего не замечаю, да и действительно не имел времени, чтобы обращать на него внимание; я заметил, что мы шли по кругу и что это тенистое пространство представляет, собственно, большое кольцо, охватывающее другое, еще более обширное пространство.

Мы действительно снова пришли к дверце, и старик, повивидимому, хотел выпустить меня; но взоры мои направились на золотую решетку, которая, казалось, окружала середину этого удивительного сада и которую я имел возможность достаточно наблюдать во время нашей прогулки, хотя старик старался все время держать меня у стены, т. е. довольно далеко от середины. И вот, когда он подошел к дверце, я с поклоном сказал ему:-- Вы были так чрезвычайно любезны со мною, что раньше, чем проститься, я отваживаюсь еще на одну просьбу. Нельзя ли мне поближе рассмотреть золотую решетку, которая, кажется, широким кругом охватывает внутренность сада?

-- Очень хорошо,-- отвечал он,-- но вы должны тогда подчиниться некоторым условиям.

-- В чем же они состоят?-- поспешно спросил я.

-- Вы должны оставить здесь свою шляпу и шпагу и не выпускать моей руки, когда я буду вас сопровождать.

-- Согласен от всего сердца,-- возразил я и положил шляпу и шпагу на первую попавшуюся каменную скамью.

Тотчас он взял меня правою рукою за мою левую руку, крепко держа ее, и повел меня с некоторым насилием прямо вперед. Когда мы подошли к решетке, мое удивление превратилось в изумление. На высоком мраморном цоколе стояли рядами бесчисленные копья и бердыши, соприкасаясь своими причудливо разукрашенными верхними концами, и образовывали весь круг. Я посмотрел через промежутки и увидел сейчас же позади решетки тихо текущую воду, с обеих сторон обрамленную мрамором; в прозрачной глубине виднелось множество золотых и серебряных рыб, которые плавали то медленно, то быстро, то по одиночке, то стайками. Я охотно заглянул бы и по ту сторону канала, чтобы узнать, какой вид имеет середина сада, но к большему своему огорчению я увидел, что по ту сторону воды находилась другая решетка, поставленная так искусно, что как-раз против каждого промежутка, принимая в расчет все прочие сооружения, нельзя было ни при каком положении ничего видеть насквозь. Притом и старик мешал мне, все время крепко держа меня, так что я не мог свободно двигаться. Однако мое любопытство возрастало все более и более после всего, что я видел, и я решился спросить, нельзя ли войти внутрь.

-- Почему же нет, -- возразил старик, -- но на новых условиях. -- Когда я спросил об этих условиях, то оказалось, что я должен переодеться.

Я был очень доволен этим. Старик повел меня назад к стене в маленькую залу, на стенах которой висели различные одежды, все имевшие более или менее восточный характер. Я быстро переоделся; старик вложил мои напудренные волосы в пеструю сетку, при чем он, к моему ужасу, с силою их вытряс. Посмотревшись в большое зеркало, я нашел себя после этого переодевания очень красивым и понравился сам себе больше, чем в моем стеснительном воскресном платье. Я сделал несколько жестов и прыжков, какие я видел у танцоров в ярмарочном театре. При этом я смотрел в зеркало и случайно увидел в нем отражение находившейся позади меня ниши. На ее белом, фоне висели три зеленых веревочки, каждая запутанная так, что издали трудно было разобрать. Я довольно быстро обернулся к старику и спросил его об этой нише и веревочках. Он любезно снял одну из них и показал мне. Это был зеленый шелковый шнурок умеренной толщины, оба конца которого, перевитые дважды прорезанною зеленою кожею, придавали ему такой вид, как-будто это орудие служило для не очень приятного употребления. Это показалось мне угрожающим, и я спросил старика о значении этих шнурков. Он ответил мне совершенно спокойно и добродушно, что они назначены для тех, кто злоупотребит доверием, которое им готовы оказать. Он снова повесил шнурок на место и тотчас потребовал, чтобы я следовал за ним, но на этот раз он оставил мою руку, и я шел свободно рядом с ним.

Мне теперь особенно любопытно было узнать, где находится дверь и мост для перехода за решетку и через канал, так как нигде до сих пор я не мог заметить ничего подобного. Я подробно рассматривал золотую ограду, к которой мы подходили; вдруг у меня помутилось в глазах: неожиданно копья, дротики, аллебарды, бердыши стали колебаться и трястись, и это странное движение окончилось тем, что все острия наклонились друг против друга, точно два древние полчища, вооруженные пиками, хотели броситься друг на друга. Эта путаница была почти невыносима для глаз, а шум -- для ушей, но необыкновенно поразительно было зрелище, когда они, совсем опустившись, покрыли круг канала и образовали великолепнейший мост, какой только можно себе представить. Предо мною открылся чрезвычайно пестрый цветник сада; он был разделен на извилистые клумбы, которые в своей совокупности представляли целый лабиринт украшений; все они были окаймлены зеленою каймою каких-то низких, пушистых растений, каких я еще никогда не видал, все были усажены цветами различного цвета в каждом отделении, также низкими, причем на земле легко было проследить рисунок, по которому они были рассажены. Это прекрасное зрелище в ярком солнечном освещении приковало к себе мои глаза, но я не знал, куда поставить ногу, потому что извивающиеся дорожки были покрыты чистейшим голубым песком, который образовал на земле как бы второе, более темное небо или, вернее, отражение неба в воде. Таким образом, устремив глаза на землю, я шел долгое время рядом со своим провожатым, пока, наконец, не заметил, что посреди этого круга клумб и цветов находится большой круг кипарисов или похожих на тополя деревьев, сквозь которые ничего не было видно, так как нижние ветви выходили как-будто из земли. Мой спутник, хотя и не заставлял меня итти прямо по соседним дорожкам, повел меня, однако, непосредственно в середину их; и как же я был удивлен, когда, войдя в круг высоких деревьев, я увидел перед собою колоннаду портика превосходного садового строения, которое со всех сторон имело одинаковый вид и входы. Еще более, чем это превосходное архитектурное сооружение, пленила меня небесная музыка, которая доносилась из этого здания. То слышалась как-будто лютня, то арфа, то цитра, то еще какое-то бренчанье, не подходившее ни к одному из этих инструментов.

Дверь, к которой мы подошли, открылась вскоре после легкого прикосновения старика, и как же я был удивлен, когда вышедшая навстречу привратница оказалась совершенно похожею на хорошенькую девочку, которая во сне танцовала у меня на пальцах. Она поклонилась мне так же, как-будто мы были уже знакомы, и попросила войти. Старик отстал, и я пошел с нею по сводчатому, отлично украшенному короткому коридору в среднюю залу, чья великолепная высота, как в соборе, при входе обратила на себя мое внимание и повергла меня в изумление. Но взор мой не мог долго остановиться на этом, отвлеченный еще более очаровательным зрелищем. На ковре, как-раз под серединою купола, сидели треугольником три девушки, одетые в три различные цвета, -- одна в красный, другая в желтый и третья в зеленый; кресла их были позолочены, а ковер был настоящая цветочая клумба. В руках у них были три инструмента, звуки которых я различал извне; при моем входе игра остановилась.

-- Добро пожаловать! -- сказала средняя, именно та, которая сидела лицом к двери, в красном платье: -- Садитесь к Алерте и слушайте, если вы любитель такой музыки.

Тут только я заметил, что внизу стояла поперек довольно длинная скамейка, на которой лежала мандолина. Хорошенькая девушка взяла ее, села и привлекла меня к себе рядом. Теперь я рассмотрел и вторую соседку справа от себя; она была одета в желтое платье и имела в руках цитру. Если игравшая на арфе имела видную фигуру, крупные черты лица и величественные движения, то игравшую на цитре можно было назвать легким, прелестным, светлым существом; это была стройная блондинка, тогда как у первой были очень темные волосы. Разнообразие и гармония их музыки не могли меня удержать от того, чтобы я рассмотрел и третью красавицу в зеленом платье, игра которой на лютне показалась мне особенно трогательною и замечательною. Она из всех трех выказывала ко мне наибольшее внимание и с игрою своей; обращалась ко мне; только я не мог хорошенько понять ее, потому что она казалась то нежною, то капризною, то просто упрямою, смотря по тому, как изменялись ее лицо и игра; то, казалось, она хотела тронуть меня, то дразнила. Но как бы она ни вела себя, она имела у меня мало успеха, потому что я всецело был занят своею маленькою соседкой, с которой я сидел локоть к локтю; и так как те три дамы были совершенно похожи на сильфид моего сна и имели цвета яблок, то я очень хорошо понимал, что мне не стоило стараться удержать их. Я скорее завладел бы хорошенькой малюткой, если бы не помнил так хорошо того удара, который разбудил меня. Она сперва держалась совершенно спокойно со своею мандолиною; когда же ее повелительницы перестали играть, то они приказали ей исполнить несколько веселых вещиц. Едва она пробренчала с возбуждением несколько плясовых мелодий, как вскочила с места; я сделал то же самое. Она играла и танцовала: увлеченный ею, я следовал по ее стопам, и мы исполнили нечто в роде маленького балета, которым дамы были, повидимому, довольны. Как только танец окончился, они велели малютке угостить меня чем-нибудь хорошим, пока придет время ужина. Я, впрочем, совершенно забыл, что на свете существует что-нибудь кроме этого маленького рая.

Алерта тотчас повела меня обратно по коридору, по которому я пришел. С одной стороны его были две хорошо устроенные комнаты; в первой из них, где она жила, она предложила мне апельсины, персики и виноград, и я отведал с большим аппетитом как чужеземных плодов, так и тех, которые должны были появиться только в предстоящие месяцы. Сахарное печенье было в избытке. Она налила также в бокал шлифованного хрусталя пенистого вина, но мне не нужно было питья, так как я достаточно освежился фруктами.

-- Теперь будем играть!-- сказала она и повела меня в другую комнату. Здесь все имело такой вид, как на рождественской ярмарке, но таких дорогих и изящных вещей я не видал еще ни в одной рождественской лавке. Там были всех сортов куклы, кукольные платья и кукольная утварь, кухни, квартиры, магазины и бесчисленные отдельные игрушки. Она провела меня по всем стеклянным шкафам, в которых хранились эти художественные изделия.

Но первые шкафы она скоро закрыла со словами: -- Это не для вас -- я хорошо знаю. А вот здесь,-- прибавила она,-- вы найдете строительные материалы, стены и башни, дома, дворцы, церкви, чтобы составить большой город. Но меня это не занимает; мы выберем что-нибудь другое, одинаково занимательное для нас обоих.

Затем она принесла несколько ящиков, в которых я увидел множество мелких солдатиков, уложенных слоями, и должен был сознаться, что еще никогда не видал ничего столь красивого. Она не дала мне времени подробно рассмотреть их в отдельности, а взяла один ящик под мышку, я же взял другой.

-- Мы пойдем на золотой мост,-- сказала она:-- там лучше всего играть в солдаты; копья указывают направление, в котором можно расставить обе армии друг против друга.

Мы пришли на золотую колеблющуюся почву; я слышал, как подо мной струилась вода и плескались рыбы, когда я стал на колени, чтобы расставить свои ряды. Как я увидел теперь, все это была кавалерия. Она гордо сказала, что у нее королева амазонок предводительствует женским войском; у меня же был Ахилл и прекрасная греческая конница. Оба войска стояли одно против другого, и нельзя было представить себе ничего красивее: то были не плоские оловянные солдатики, как наши, а и лошади и люди были округлены, выпуклы и выработаны до тонкости; трудно было также понять, как они держались в равновесии, потому что подставок у них не было.

Мы оба смотрели с большим самодовольством на наши войска; вдруг она подала знак к атаке. В ящиках наших мы нашли и орудия: это были коробочки с маленькими, хорошо отполированными агатовыми шариками. Ими мы должны были сражаться с некоторого расстояния, при чем, однако, было твердо условлено бросать не сильнее, чем для того, чтобы опрокинуть отдельные фигурки, потому что ни одна не должна была быть повреждена. И вот началась поочередная канонада, и сначала все шло к нашему обоюдному удовольствию. Но когда моя противница заметила, что я целил лучше ее и в конце концов должен был одержать победу, которая зависела от того, у кого останется больше уцелевших на ногах фигур, она подошла поближе, и ее девичье бросание имело тогда желанный успех: она повалила большую часть моих лучших войск. Чем более я протестовал, тем усерднее она бросала. Наконец это рассердило меня, и я объявил, что буду поступать точно так же. И действительно, я не только подошел ближе, но, рассердясь, стал бросать сильнее, и через короткое время несколько ее маленьких женщин - центавров разлетелись в куски. В своем увлечении она этого сразу не заметила: но я окаменел на месте, когда разбитые фигурки сами собою снова сложились -- амазонки и лошади -- и при этом совершенно ожили; они умчались галопом с золотого моста под липы, и, несясь в карьер взад и вперед, наконец скрылись у стены,-- не знаю куда и как. Едва моя прекрасная противница увидела это, как разразилась горьким плачем и воплями; она кричала, что я причинил ей невознаградимую потерю, гораздо большую, чем можно выразить словами. Я же, уже разозленный, радовался, что причинил ей горе, и без оглядки с силою швырнул несколько оставшихся у меня агатовых шариков в ее войско. К несчастью, я попал в королеву, которая до сих пор была исключена из нашей правильной игры. Она разбилась в куски, и ее ближайшие адъютанты также были раздроблены; но вскоре они снова составились и ускакали как и первые; весело прогалопировав вокруг под липами, они скрылись у стены.

Моя противница бранилась и ругалась; а я, расходившись, наклонился, чтобы подобрать несколько агатовых шариков, катавшихся по золотым копьям. В своей ярости я хотел уничтожить все ее войско; но она, не будь плоха, подскочила и дала мне такую оплеуху, что у меня зазвенело в ушах. Так как я всегда слышал, что на удары девочек следует отвечать крепкими поцелуями, то я схватил ее за уши и поцеловал несколько раз. Она подняла такой пронзительный крик, что мне самому стало страшно; я выпустил, ее и это было мое счастье, потому что через минуту я не знал, что со мною делается. Почва подо мною начали колебаться и грохотать; я скоро заметил, что решетка снова пришла в движение, но не имел времени, чтобы сообразить положение, и не знал, на что опереться, чтобы убежать. Ежеминутно я опасался быть проколотым, потому что бердыши и копья, поднимаясь, уже рвали мое платье; словом, я не знаю, что со мною было, я ничего не видел и не слышал и очнулся от своего остолбенения и ужаса у подножия липы, к которой меня отбросила поднявшаяся решетка.

С моим пробуждением проснулась и моя злость, которая еще сильнее возросла, когда я услышал из-за решетки насмешки и хохот моей противницы, которая, на другой стороне, вероятно, несколько удобнее, чем я, выбралась на землю. Поэтому я вскочил и, увидев вокруг себя разбросанное маленькое войско с его предводителем Ахиллом, отброшенное вместе со мною поднявшеюся решеткою, я схватил прежде всего героя, и бросил его о дерево. Его восстановление и бегство понравились мне вдвойне, потому что к моему злорадству присоединилось самое милое зрелище в мире, и я уже готов был послать вслед за ним всех греков, как вдруг со всех сторон, из камней и стен, из земли и ветвей брызнули шипящие струи воды, и, куда я ни поворачивался, перекрестно хлестали меня. Моя легкая одежда в короткое время совершенно промокла; притом она была уже разорвана, и я не замедлил совершенно сорвать ее с себя. Я сбросил туфли и одну часть одежды за другою; в конце концов я нашел даже в этот жаркий день очень приятным испытать обливание таким дождем. Совершенно нагой, я величественно шел среди этих приятных вод, надеясь продлить удовольствие. Мой гнев охладел, и я не желал ничего более, как примирения с моей маленькой противницей. Но в одно мгновение вода остановилась, и я стоял, весь мокрый, на промокшей почве.

Присутствие старика, который неожиданно появился передо мною, было мне вовсе не приятно; я желал бы если не скрыться, то хоть прикрыться чем-нибудь. Стыдясь, дрожа от холода, стремясь хоть как-нибудь прикрыть свое тело, я представлял чрезвычайно жалкую фигуру, а старик воспользовался этим мгновением, чтобы осыпать меня жестокими упреками.

-- Что мешает мне, -- воскликнул он, -- взять один из зеленых шнурков и испытать их, если не на вашей шее, то хоть на вашей спине?

Эта угроза сильно раздражила меня.

-- Берегитесь, -- воскликнул я, -- берегитесь говорить и даже мыслить такие вещи! Иначе вы и ваши повелительницы пропали!

-- Кто ты такой, -- спросил он сердито, -- что смеешь так говорить?

-- Я любимец богов,-- отвечал я: -- от меня зависит, чтобы эти девицы нашли достойных мужей и могли вести счастливую жизнь, или же остались изнывать и стареться в своем волшебном монастыре.

Старик отступил на несколько шагов назад.

-- Кто тебе открыл это? -- спросил он с боязливым удивлением.

-- Три яблока, -- отвечал я,-- три драгоценности.

-- Чего же ты требуешь в награду? -- воскликнул он.

-- Прежде всего, -- возразил я, -- то маленькое создание, которое привело меня в такое проклятое состояние.

Старик бросился передо мною на колени, не обращая внимания на все еще сырую и илистую землю; затем он встал не замочившись, ласково взял меня за руку, повел меня в прежнюю залу, проворно одел меня снова, и скоро я был разряжен и завит, как прежде, по-праздничному. Привратник не сказал более ни слова; но, прежде чем выпустить меня через порог, он удержал меня и указал на некоторые предметы у стены через дорогу, а затем назад на дверцу. Я понял его: он хотел, конечно, чтобы я запомнил предметы, по которым я вернее мог бы найти дверцу. Дверь затем незаметно закрылась за мною.

Теперь я заметил то, что находилось против меня. Над высокою стеною свешивались ветви старых ореховых деревьев м отчасти прикрывали карниз, которым она заканчивалась. Ветви доставали до каменной доски, разукрашенную рамку которой я мог легко узнать, но не мог прочесть бывшей на ней надписи. Доска эта покоилась на кронштейне ниши, в которой художественно устроенный источник изливал воду из раковины в большой бассейн, образовавший маленький пруд, и терялся в земле. Источник, надпись, ореховые деревья -- все это находилось вертикально одно над другим; мне хотелось нарисовать все это так, как я видел.

Легко себе представить, как я провел этот вечер и несколько следующих дней и как часто я повторял себе эти истории, которым сам едва мог поверить. При каждой возможности я снова ходил к "дурной ограде", чтобы, по крайней мере, освежить в своей памяти указанные признаки и посмотреть на драгоценную дверцу; но к моему величайшему удивлению я нашел все изменившимся. Ореховые деревья высовывались из-за стены, но стояли не непосредственно рядом одно с другим; доска так же была вделана в стену, но далеко вправо от деревьев, без украшений и с разборчивой надписью. Ниша с источником находится далеко влево, но источник совсем не похож на тот, который я видел, так что я почти готов верить, что второе приключение, как и первое, было сном; от дверцы же я вообще не нашел ни следа. Единственное, что меня утешает, это -- что три упомянутые предмета как - будто постоянно меняют свое место, ибо, повторяя свои посещения, я заметил, что ореховые деревья несколько сближаются и что доска и источник тоже будто приближаются друг к другу. Вероятно, когда все опять совпадет как было, то снова покажется и дверца, и я сделаю все возможное, чтобы возобновить свое приключение. Не знаю, буду ли я в состоянии рассказать вам, что будет далее, или же это будет мне решительно запрещено.

-----

Эта сказка, в истинности которой мои сверстники страстно старались убедиться, имела большой успех. Каждый в отдельности, не рассказывая этого мне или другим, они посещали указанное место, нашли ореховые деревья, доску и источник, но всегда в отдалении одно от другого, как они, наконец, сознались, потому что в такие годы тайны неохотно сохраняются. Тут начались, однако, споры. Один уверял, что предметы не двигаются с места и остаются постоянно на одинаковом расстоянии один от другого. Другой утверждал, что они двигаются и удаляются друг от друга. Третий был согласен со вторым в первом пункте -- что предметы двигаются, но ему казалось, что ореховые деревья, доска и источник скоре сближаются. По словам четвертого, дело имело еще более замечательный вид: ореховые деревья были посередине, а доска и источник на сторонах, противоположных тем, которые я указал. Показания относительно дверцы также были разноречивы. Таким образом я рано увидел пример того, как люди могут иметь самые противоречивые мнения и утверждения о самых простых и легко разъяснимых вещах. Так как я упорно отказывался продолжать свою сказку, то меня часто просили повторять первую часть ее. Я остерегался делать в ней большие изменения и, однообразно повторяя рассказ, превратил в умах своих слушателей басню в истину.

Впрочем, вообще говоря, я не был склонен ко лжи и притворству и вовсе не был легкомыслен; напротив того, глубокая серьезность, с которою я уже рано стал смотреть на себя и на мир, выражалась и в моей внешности, и я вел себя с известным достоинством, то ласково, то иногда и насмешливо. Хотя у меня и не было недостатка в добрых избранных друзьях, но все-таки мы находились всегда в меньшинстве сравнительно с теми, которые находили удовольствие в грубых нападениях на нас и, конечно, нередко весьма неделикатно пробуждали нас от тех сказочных самодовольных грез, в которые мы так охотно погружались, -- я своими вымыслами, а мои друзья своим участием. Тут мы опять-таки заметили, что вместо того, чтобы предаваться изнеженности и фантастическим удовольствиям, скорее следует стараться закалить себя, чтобы или переносить неизбежные неприятности, или противодействовать им.

К упражнениям в стоицизме, который я поэтому развивал в себе настолько серьезно, насколько это возможно для мальчика, относилось также перенесение физических страданий. Наши учителя нередко обращались с нами очень неласково и неуклюже, награждая нас ударами и пинками, к которым мы привыкли тем более, что всякое сопротивление или борьба были нам строжайше воспрещены50). Очень многие детские игры основаны на состязании в такой выносливости; например, поочередно бьют друг друга двумя пальцами или целою ладонью до полного онемения данной части, или же выдерживают с большею или меньшею твердостью удары, сопряженные с некоторыми играми; или при борьбе и драке не дают ввести себя в заблуждение щипками наполовину побежденного противника; или когда подавляют боль, причиненную, чтобы подразнить, или совершенно равнодушно переносят щипанье и щекотанье, которым так усердно занимаются друг с другом молодые люди, вследствие этого мы ставим себя в очень выгодное положение, которое другим не так легко отнять у нас. Но так как я из этого сопротивления боли сделал как бы профессию, то настойчивость других возрастала; и так как эта безобразная жестость не знает пределов, то и меня умели вывести из границ, расскажу один случай из многих. В один из учебных часов учитель не пришел; пока мы, дети, были все вместе, мы занимались вполне прилично; но когда мои друзья, прождав довольно долго, ушли, и я остался с тремя врагами, то эти последние решили помучить меня, осрамить и выгнать. Они оставили меня на минуту в комнате и возвратились с розгами, взятыми из наскоро раздерганной метлы. Я заметил их намерение, и так как конец урочного часа казался близок, то я сразу решился до звонка не защищаться. Тогда они начали безжалостно хлестать меня по ногам и голеням. Я не двигался, но скоро почувствовал, что я просчитался и что при такой боли минуты кажутся очень долгими. Вместе с терпением росла и моя ярость, и при первом ударе часов я схватил одного из мучителей, который менее всего ожидал этого, за волосы на затылке и моментально бросил его на пол, придавив его коленом в спину; другого, слабейшего и помоложе, напавшего на меня сзади, я притянул за голову под мышку и чуть не задушил его, крепко прижимая к себе. Оставался последний и не самый слабый, а у меня была для защиты только левая рука. Однако я схватил его за платье и, благодаря ловкому повороту с моей стороны, а также его чрезмерной поспешности, наклонил его и толкнул лицом об пол. Они изо всех сил кусались, царапались и лягались; но у меня на уме и во всех движениях была только месть. Находясь теперь в выгодном положении, я несколько раз стукнул их головами друг о друга. Они, наконец, подняли ужасный крик, и вскоре вокруг нас сбежались все домашние. Разбросанные вокруг прутья и мои ноги, с которых я снял чулки, свидетельствовали в мою пользу. Мне только погрозили наказанием и отпустили из дома; но я объявил, что на будущее время при малейшем оскорблении выцарапаю своему обидчику глаза или оборву уши, если не задушу его.

Этот случай, -- хотя, как обыкновенно бывает с детскими поступками, его скоро позабыли и даже смеялись над ним,-- был, однако, причиною того, что совместные уроки сделались реже и, наконец, прекратились совершенно. Таким образом, я снова был, как прежде, преимущественно прикован к своему дому, где я нашел в лице своей сестры Корнелии, бывшей всего на год моложе меня, подругу, общество которой становилось мне все более и более приятным.

Я все-таки не хочу оставить этого предмета, не рассказав еще несколько историй о разных неприятностях, испыт мною от моих сверстников; в этих сообщениях о нравах поучительно то, как человек узнает, что случается с другими, чего он может ожидать от жизни, а также, что он может понять из всего, что бы ни случилось, что это случается с как со всяким человеком, а не как с каким-нибудь особенным счастливцем или несчастливцем. Если такое знание приноситъ мало пользы в смысле предотвращения зла, то оно все-таки полезно в том смысле, что ставит нас в возможность выносить или даже преодолевать его.

Здесь уместно сделать еще одно общее замечание, именно что при воспитании детей из порядочных сословий проявляется большое противоречие. Я говорю о том, что родители и учителя советуют им держаться умеренно, рассудительно, даже разумно, никому не причинять неприятностей из каприза или дерзости и подавлять всякие злобные побуждения, какие могли бы в них возникнуть; а с другой стороны, когда молодые существа следуют этим правилам, им приходится терпеть со стороны других то, за что их самих бранят и что им строго воспрещено. Вследствие этого бедняжки самым жалким образом попадают в тиски между природою и цивилизациею и, смотря по характеру, потерпев некоторое время, делаются или хитрыми, или чрезмерно вспыльчивыми.

Насилие скорее можно подавить насилием; благовоспитанные же дети, склонные к любви и участию, мало способны противиться злой воле. Если я и умел приблизительно отражать выходки своих товарищей, то все же не находился в равных условиях с ними по части разных колкостей и злоречия, потому что в подобных случаях защищающаяся сторона всегда теряет. Такие нападения, если они возбуждали мой гнев, я отражал физическою силою, или они наводили меня на странные размышления, которые не могли остаться без последствий. Между прочими моими преимуществами враги мои ставили мне в вину то, что я гордился отношениями, возникавшими для нашей семьи из сана моего деда, как городского старосты; так как дед был первым между равными, то это не оставалось без влияния и на его родных. Когда я однажды после суда дудочников выразил некоторую гордость тем, что видел своего деда сидящим посреди совета старшин одною ступенью выше других, как бы на троне под портретом императора, то один из мальчиков насмешливо сказал, что мне следовало бы посмотреть, как павлину на свои ноги51), на моего деда с отцовской стороны, который был трактирщиком в Вейденгофе 52) и, конечно, не мог иметь притязаний ни на троны, ни на короны. Я ответил, что ничуть не стыжусь этого, потому что наш родной город тем именно и велик и славен, что в нем все граждане считаются равными и что для каждого его деятельность в своем роде может быть и полезна, и почетна. Я прибавил, что жалею только, что этот добрый человек так давно умер, потому что мне часто хотелось узнать его лично; я много раз рассматривал его портрет, посетил его могилу и рад был, по крайней мере, прочесть надпись на простом памятнике его минувшего существования, которому и я обязан своим бытием. Другой из моих врагов, самый коварный из всех, отвел первого в сторону и шепнул ему что-то на ухо, при чем оба насмешливо посмотрели на меня. Во мне уже начинала кипеть желчь, и я потребовал, чтобы они говорили громко.

-- Ну, что же, -- сказал первый: -- если ты хочешь знать, то он говорит, что тебе долгонько пришлось бы походить и поискать, пока ты нашел бы своего деда.

Я стал грозить им еще более, чтобы они высказались яснее. Тогда они рассказали мне сказку, будто бы подслушанную ими у своих родителей. Мой отец, будто бы, сын одного знатного господина, и тот добрый бюргер (мой дед) согласился внешним образом заступить ему место отца. Они имели бесстыдства приводить всяческие аргументы, например, что наше состояние все происходит от бабушки, что и прочие побочные родственники, живущие во Фридберге и других местах, также не имеют состояния, и еще разные другие доводы, вес которых заключался только в их злобности. Я слушал их спокойнее, чем они ожидали; они каждую минуту готовились убежать, если бы я сделал попытку вцепиться им в волосы. Но я возразил совершенно спокойно, что и это мне совершенно все равно. Жизнь так прекрасна, что можно считать совершенно безразличным, кому ты обязан ею, в конце концов она происходит от бога, перед которым мы все равны. Видя, что они ничего не могут сделать, они на этот раз оставили эту тему, и мы продолжали играть вместе, что у детей всегда остается испытанным средством примирения.

Эти коварные слова все-таки привили мне нечто в роде нравственной болезни, которая в тишине продолжала развиваться; мне вовсе не было неприятно быть внуком знатного господина, хотя бы это произошло и незаконным путем. Мои исследовательские способности направились по этому пути, моя сила воображения была возбуждена, а моя пытливость раздражена. Я начал исследовать задачи, заданные мне теми сплетниками, находил и изобретал доводы и вероятия. Я мало слыхал о своем деде; только портрет его, вместе с портретом бабушки, висел в приемной комнате старого дома, а после постройки нового оба портрета были перенесены в верхнюю комнату. Моя бабушка должна была быть очень красивою женщиной одних лет со своим мужем. Я вспоминаю также, что видел в ее комнате миниатюрный портрет красивого господина в мундире со звездою и орденами; этот портрет, вместе со многими другими мелкими предметами, исчез во время всеобщего переворота, сопровождавшего постройку дома. Я сопоставлял в своем детском уме эти и разные другие вещи и достаточно рано упражнял тот современный поэтический талант, который причудливым сочетанием важных событий человеческой жизни умеет приобрести себе участие всего культурного мира.

Так как, однако, я не решался никому доверить этих мыслей и не смел расспрашивать даже издалека, то я пустил в ход разные тайные уловки, чтобы по возможности ближе подойти к делу. Я слыхал, например, определенные утверждения, что сыновья часто бывают очень похожи на отцов или дедов. Многие из наших друзей, в особенности друг нашего дома советник Шнейдер53), имели деловые сношения со всеми соседними князьями и владетельными лицами, значительное число которых, в лице правителей и их потомства, владели имениями по Рейну и Майну и в промежутке между ними и, желая выразить особое благоволение к своим верным деловым знакомым, дарили свои портреты. Эти-то портреты, которые я с детства много раз видал на стенах, я теперь рассматривал с удвоенным вниманием, стараясь открыть в них сходство с моим отцом или со мною; но это мне удавалось слишком часто для того, чтобы я мог прийти к какому-нибудь достоверному выводу: то глаза одного, то нос другого указывали мне на некоторую родственность. Таким образом признаки обманчиво заводили меня то туда, то сюда. Хотя я вскоре же пришел к заключению, что сделанный мне упрек -- лишь пустая сказка, но впечатление от него все-таки осталось, и я не мог удержаться; чтобы время от времени не рассматривать тайком всех этих господ, портреты которых очень ясно сохранились в моем воображении. Ведь все, что льстит внутреннему самомнению человека, его тайному тщеславию, до такой степени желательно ему, что он даже не расспрашивает, послужит ли это ему к стыду, или к чести. Но вместо того, чтобы вдаваться в серьезные или даже сурово карающие рассуждения, я лучше отвращу теперь свой взор от тех прекрасных времен, ибо кто может достойно рассказать о полноте жизни детства! Мы не можем смотреть на маленькие создания, проходящие перед нами, иначе, как с удовольствием или даже с восхищением; большею частью они обещают больше, чем могут дать, и кажется, как-будто природа, нередко играющая с нами плутовские шутки, и здесь как-раз поставила себе особую цель, чтобы подшутить над нами. Первые органы, которые она дает детям при рождении их на свет, соответствуют ближайшему непосредственному состоянию этих созданий, которые и пользуются ими весьма ловко и в то же время безыскусно и просто для своих ближайших целей. Дитя, рассматриваемое само по себе, вместе с себе подобными и в тех отношениях, которые соизмеримы с его силами, кажется столь рассудительным, столь разумным, что дальше итти некуда; притом оно так уверенно, весело и ловко, что для него, казалось бы, не нужно никакого дальнейшего развития. Если бы дети продолжали расти таким образом и в том же направлении, то мы имели бы сплошь одних только гениев; но рост состоит не в одном только развитии; различные органические системы, составляющие человека, возникают одна из другой, следуют друг за другом, превращаются друг в друга, вытесняют одна другую, даже пожирают друг друга, так что от многих способностей, от многих проявлений силы через некоторое время не остается почти и следа. Хотя человеческие задатки и следуют в общем известному направлению, но даже и величайшему и опытнейшему знатоку трудно заранее предсказать это направление с достоверностью; но впоследствии иногда можно заметить, что указывало на будущее.

Поэтому здесь, в этих первых книгах, я вовсе не намерен вполне закончить истории из моего детства; напротив, я буду и дальше стараться подавать и провести то ту, то другую нить, которая незаметно тянулась через мои первые годы. Но здесь я должен указать, какое все более, и более усиливающееся влияние имели на наше настроение и наш образ жизни военные события.

Мирный гражданин находится в странном отношении к мировым событиям войны. Уже издали они возбуждают и беспокоят его, и, если даже они прямо его не касаются, он не может воздержаться от суждения о них, от участия в них; он легко становится на сторону партии, определяемой его характером или внешними побуждениями. При приближении столь великих решений судьбы, столь значительных перемен, в нем всегда остается, помимо разных внешних неудобств, еще некоторое внутреннее неудовольствие; оно большею частью удваивает и обостряет зло и разрушает возможные еще блага; при этом ему приходится действительно страдать от своих друзей и врагов, от первых нередко даже больше, чем от вторых, и он не знает -- ни куда направить свои симпатии, ни как сохранить и поддержать свои выгоды.

1757-й год, который мы провели еще в полном гражданском спокойствии, был все-таки прожит среди сильных душевных волнений. Победы, великие дела, несчастные случаи, восстановления -- следовали друг за другом, перепутывались и, казалось, взаимно уничтожались; но все-таки вскоре над ними воспряли образ Фридриха, его имя, его слава. Энтузиазм его почитателей становился все больше и оживленнее, ненависть его врагов все обострялась, и различие взглядов даже внутри отдельных семейств немало способствовало тому, что граждане, уже и без того разделенные в разных отношениях, еще более разобщались. В таком городе, как Франкфурт, где три религии разделяют население на три неравных массы54), где правление доступно лишь немногим мужам, даже из господствующего класса, должно быть много состоятельных и осведомленных людей которые уходят сами в себя и создают для себя своими занятиями и забавами личное, обособленное существование. О таких людях и будет речь впоследствии, если мы хотим уяснить себе особенности франкфуртского гражданина того времени.

Мой отец, возвратясь из своих путешествий, согласно своему образу мыслей, и имея в виду применить свои способности на пользу города, задумал взять на себя одну из второстепенных должностей и исполнять ее без вознаграждения, если ее ему дадут без баллотировки. Соответственно своему умственному складу и тому представлению, какое он составил о самом себе, а также в сознании своей доброй воли, он полагал, что заслуживает такого отличия, которое, правда, было и незаконно, и необычно. И вот, когда в его ходатайстве было отказано, он был очень раздосадован и огорчен, и дал клятву никогда не принимать никакого места и, чтобы сделать невозможным принятие его, добыл себе звание имперского советника, которое городской староста и главные старшины носят в качестве особого почетного титула; благодаря этому он сделался равным самым высшим чинам и не мог уже начинать снизу 55). По той же причине он посватался к старшей дочери городского старосты и тем самым и с этой стороны исключил себя из совета. Таким образом он принадлежал к числу удалившихся от дел лиц, которые никогда не вступают в сообщество между собою; они так же изолированы по отношению друг к другу, как и по отношению к целому, тем более, что в этом обособлении своеобразие характеров всегда развивается больше всего. Мой отец, при своих путешествиях, среди виденного им свободного мира, составил себе, вероятно, представления о более изящном и либеральном образе жизни, чем тот, который был обычен среди его сограждан. Конечно, в этом отношении у него были предшественники и единомышленники.

Известно имя Уффенбаха56). Старшина Уффенбах пользовался у нас доброй славой. Он побывал в Италии, в особенности интересовался музыкой, пел приятным тенором, и так как он привез с собою прекрасное собрание музыкальных пьес, то у него давались концерты и оратории. Так как он при этом пел сам и покровительствовал музыкантам, то все это находили не вполне соответственным его достоинству, и приглашенные гости, а также и другие земляки позволяли себе разные шутливые замечания на этот счет.

Далее я вспоминаю некоего барона фон Гекеля 5Т), богатого дворянина, женатого, но бездетного. Он жил на Антониевской улице в красивом доме, снабженном всеми принадлежностями благоустроенной жизни. У него были хорошие картины, гравюры, античные произведения и многое другое, как это обыкновенно совмещается у коллекционеров и любителей. По временам он приглашал разных почетных лиц к обеду и был своеобразным почтенным филантропом; он снабжал в своем доме бедняков одеждою, но удерживал у себя их старые лохмотья и давал им еженедельную милостыню лишь при условии, чтобы они каждый раз представлялись ему в чистом и аккуратном виде в дареных платьях. Я лишь смутно помню его, как ласкового, хорошо образованного человека, но зато хорошо помню его аукцион, на котором я присутствовал с начала до конца и, частью по приказанию моего отца, частью по собственному побуждению, приобрел многое, что теперь находится в моей коллекции.

Еще ранее этого, когда я еще не видал его лично, Иоганн Михаэль фон-Лэн 58) пользовался довольно большим уважением в литературном мире и во Франкфурте. Не будучи уроженцем Франкфурта, он обосновался в нем и женился на сестре моей бабушки Текстор, рожденной Линдгеймер. Будучи знаком с придворным и государственным миром и восстановив свою принадлежность к благородному сословию, он приобрел через это имя, благодаря которому отваживался вмешиваться в различные перемены, происходившие в церкви и государстве. Он писал дидактический роман "Граф фон Ривера", содержание которого видно из его второго заглавия "или честный человек при дворе". Это сочинение встретило широкий прием, потому что оно требовало нравственности и при дворе, где обыкновенно уживается только ум; таким образом работа эта доставила ему успех и влияние. Второму его сочинению суждено было быть более опасным для него. Он написал, под заглавием "Единственная истинная религия", книгу, которая имела целью содействовать терпимости, особенно между лютеранами и кальвинистами. Вследствие этого он ввязался в спор с богословами; особенно резко выступил против него д-р Беннер в Гиссене. Фон-Лэн возражал; спор сделался резким и принял личный характер; возникшие отсюда неприятности побудили автора принять место президента в Лингене, предложенное ему Фридрихом Вторым, который видел в нем просвещенного человека, склонного к нововведениям, уже зашедшим гораздо далее во Франции, и свободного от предрассудков. Его бывшие земляки, которых он покинул с некоторою досадою, утверждали, что он не будет и не может быть доволен этим перемещением, потому что такое местечко, как Линген, никак не может равняться с Франкфуртом. Мой отец также сомневался, чтобы президент чувствовал себя приятно, и уверял, что добрейшему дяде лучше было бы не связываться с королем, потому что вообще опасно сближаться с ним, каким бы необыкновенным господином вы ни были. Достаточно, мол, было видеть, как знаменитый Вольтер59) был арестован во Франкфурте по требованию прусскаго резидента Фрейтага; а ведь он пользовался таким высоким благоволением короля и считался его учителем во французской поэзии. В таких случаях не было недостатка в рассуждениях и примерах, чтобы предостеречь перед жизнью при дворе и у владетельных особ, о которой уроженец Франкфурта едва может составить себе представление.

Здесь я хочу упомянуть лишь имя одного превосходного человека -- доктора Орта 60), так как я не намерен воздвигать здесь памятник достойным франкфуртцам, а упоминаю их лишь настолько, насколько их слава или личность имели на меня некоторое влияние в мои молодые годы. Доктор Орт был богатый человек и принадлежал также к числу тех, которые никогда не принимали участия в городском правлении, хотя по своим знаниям и уму имели бы право на это. Немецкие и в особенности франкфуртские древности обязаны ему весьма многим; он издал "Примечания" к так называемой "франкфуртской реформации", сочинение, в котором собраны статуты имперского города. В свои молодые годы я прилежно изучал исторические главы этого труда.

Фон-Оксенштейн, старший из тех трех братьев, которых я упоминал выше как наших соседей, в течение своей жизни, при своей замкнутности, не проявил себя ничем замечательным; тем замечательнее была его смерть, так как он оставил распоряжение, чтобы его снесли в могилу ремесленники рано утром, в полной тишине, без всяких провожатых и похоронного кортежа. Это было исполнено и произвело в городе, привыкшем к пышным похоронным процессиям, большое впечатление. Все те, кто при подобных случаях получает обычный заработок, поднялись против этого новшества. Но почтенный патриций нашел себе последователей во всех сословиях, и хотя такие случаи называли в насмешку "Оксенлейхами" (бычьими похоронами), но мало-по-малу они одержали верх ко благу многих малосостоятельных семейств, и пышные похороны стали совершаться все реже. Я привожу это обстоятельство потому, что оно указывает на ранние симптомы той наклонности к смирению и равноправию, которое в столь различной форме стало проявляться сверху во второй половине предыдущего столетия и которое повело к таким неожиданным следствиям.

Не было недостатка и в любителях древности. У нас были картиные галлереи, собрания гравюр, а в особенности ревностно разыскивались и выставлялись отечественные достопримечательности. Старые постановления и мандаты имперского города, собрания коих не было сделано, тщательно разыскивались в печатном и письменном виде, распределялись хронологически и почтительно хранились как сокровище отечественных прав и обычаев. Собирались также и портреты франкфуртцев, существовавшие в большом числе, и составили особый отдел галерей.

Таких людей отец мой, повидимому, вообще взял себе за образец. Он обладал всеми качествами, приличествующими хорошему и почтенному гражданину. Построив свой дом, он привел все части своего имущества в порядок. Превосходное собрание ландкарт, входивших в состав географических листов Шенка и других, считавшихся тогда наилучшими, вышеупомянутые постановления и мандаты, портреты, шкаф со старинным оружием, шкаф с замечательною венецианскою стеклянною посудою, кубки и бокалы, естественно-исторические предметы, работы из слоновой кости, бронза и сотни разных других вещей были отобраны и выставлены, и я не упускал случая при аукционах каждый раз испрашивать поручения для умножения этих коллекций.

Я должен упомянуть еще об одном замечательном семействе, о котором в самой ранней своей молодости слышал много странного и с некоторыми из членов которого пережил много удивительного: это была семья Зенкенбергов. Отец, о котором я знал очень мало, был человек состоятельный. У него было трое сыновей, которых уже в их молодые годы почти все называли чудаками. В замкнутом городе, где никто не должен особенно выдаваться ни в дурном, ни в хорошем смысле, такие вещи не особенно одобряются. Насмешливые прозвища и странные, долго удерживающиеся в памяти сказки большею частью являются плодом таких странностей. Отец жил на углу Заячьей улицы (Хазенгассе), которая получила свое название от домового знака, изображающего одного, если не трех зайцев. Поэтому трех братьев Зенкенбергов называли просто тремя зайцами, произвище, от которого они долгое время не могли избавиться. Однако, как нередко крупные преимущества обнаруживаются в юности разными причудами и нелепостями, так случилось и в данном случае. Старший из них впоследствии сделался прославленным имперским гофратом фон Зенкенбергом. Второй был принят в магистрат и обнаружил прекрасные таланты, которыми он впоследствии крючкотворским и даже гнусным образом злоупотребил ко вреду если не своего родного города, то, по крайней мере, своих коллег. Третий брат, врач и очень порядочный человек, который, однако, практиковал мало, и то только в знатных домах, до глубокой старости сохранил несколько причудливую внешность. Он всегда был очень изящно одет и показывался на улицу не иначе, как в башмаках, чулках и сильно напудренном парике с локонами, со шляпою под мышкой. Он ходил быстро, но со странными колебаниями, переходя постоянно с одной стороны улицы на другую, так что всегда двигался зигзагом. Насмешники говорили, что этою странною походкою он старается избежать душ умерших, которые по прямой линии стали бы его преследовать, и что он подражает тем, которые боятся крокодила. Но все эти шутки и разные пересуды в конце концов превратились в почтение перед ним, когда он отдал свой обширный дом с двором, садом и всеми принадлежностями на Эшенгеймеровской улице под медицинский институт, в котором, рядом с госпиталем, назначенным лишь для франкфуртских граждан, были ботанический сад, анатомический театр, химическая лаборатория, обширная библиотека и квартира для директора, так что любая академия не постыдилась бы подобного учреждения 61).

Другой превосходный человек, который имел на меня большое влияние не столько своею личностью, сколько своими действиями в округе и своими сочинениями, был Карл Фридрих фон Мозер 62), имя которого часто произносилось в наших местах по причине его деятельности. У него также был основательный нравственный характер, который даже заставил его примкнуть к так называемым "благочестивым", потому что слабости человеческой природы доставляли ему много забот. Как фон Лэн хотел облагородить жизнь при дворе, так Мозер стремился сделать деловую жизнь более добросовестною. Большое число мелких немецких дворов представляло множество господ и слуг, из коих первые требовали безусловного повиновения, а другие большею частью хотели действовать и служить лишь согласно своим убеждениям. Возникали вечные конфликты, быстрые перемены и взрывы, так как следствия чересчур прямолинейных поступков в малом обнаруживаются и вредят гораздо скорее, чем в большом. Многие дома были в долгах, и над ними были назначены императорские долговые комиссии; другие двигались медленнее или быстрее по тому же пути, потому что слуги или бессовестно извлекали выгоды, или добросовестно делали себя неприятными и ненавистными. Мозер пожелал действовать как государственный и деловой человек, и здесь его наследственный талант, выработанный до степени ремесла, доставил ему решительные результаты; но он желал также действовать как человек и гражданин, по возможности меньше жертвуя своим нравственным достоинством. Его сочинения: "Господин и слуга", "Даниил во рву львином", "Реликвии" отлично изображают положение, в котором он часто чувствовал себя если не измученным, то сильно стесненным. Все они указывают на нестерпимость положения, в котором нельзя примириться с известными отношениями и в то же время невозможно избавиться от них. При таком образе мыслей и чувств ему, конечно, не раз приходилось искать другой службы, в которой он умел проявить свое большое искусство. Я вспоминаю, его, как приятного, подвижного и притом деликатного человека.

Уже и тогда имя Клопштока, хотя и издали, сильно влияло на нас. Сначала мы удивлялись, как такой превосходный человек мог носить столь странное имя; но скоро мы привыкли к этому и более не думали о значении этих слогов. В библиотеке моего отца я находил до сих пор только прежних поэтов, в особенности тех, которые постепенно появлялись и прославлялись в его время. Все они писали рифмованными стихами, и мой отец считал рифму непременным условием для поэтических произведений. Каниц, Гагедорн, Дроллингер, Геллерт, Крейц, Галлер63) стояли рядом в прекрасных кожаных переплетах. К ним присоединились "Телемак" Нейкирха, "Освобожденный Иерусалим" Коппена и другие переводы. Все эти томы я в детстве усердно перечитал и отчасти запомнил, вследствие чего меня часто вызывали, чтобы занять гостей. Зато для моего отца настала досадная эпоха, когда с появлением "Мессии" Клопштока сделались предметом всеобщего восхищения такие стихи, которые он даже не считал стихами 64). Сам он остерегался приобресть это сочинение, но наш друг дома, советник Шнейдер, провел его контрабандой и всучил матери и детям.

На этого занятого делами и мало читавшего человека "Мессия" сейчас же при своем появлении произвел могущественное впечатление. Естественно выраженные и в то же время столь облагороженные чувства, приятный язык, хотя бы его считали только за гармоничную прозу, до такой степени понравились этому вообще сухому деловому человеку, что он считал первые десять, песен (о них, собственно, только и идет речь) за самую великолепную поучительную книгу и ежегодно в тишине перечитывал их в страстную неделю, когда он освобождался от всех дел. Сначала он думал сообщить свои ощущения своему старому другу, но был чрезвычайно поражен, встретив неодолимое отвращение к сочинению такого драгоценного содержания из-за внешней его формы, которая казалась ему безразличною. Как можно было ожидать, разговор об этом предмете не раз возобновлялся, но обе стороны все больше удалялись друг от друга, происходили резкие сцены, и уступчивый Шнейдер согласился, наконец, молчать о своем любимом сочинении, чтобы не потерять одновременно друга юности и хорошего супа по воскресеньям.

Приобрести прозелитов -- естественное желание каждого человека; и как был втайне вознагражден наш друг, когда в остальных членах семейства он встретил души, открытые навстречу его святому. Экземпляр, который нужен был ему ежегодно только на одну неделю, был отдан нам на все остальное время. Мать держала его втайне, а мы с сестрою завладевали им, когда могли, чтобы в свободные часы, спрятавшись где-нибудь в уголку, выучить наизусть выдающиеся места, и особенно старались как можно скорее запомнить самые нежные и самые сильные из них.

Сон Порции мы декламировали поочереди, а дикую, отчаянную беседу между Сатаною и Адрамелехом, брошенными в Мертвое море, поделили между собою. Первая роль, как более сильная, выпала на мою долю, а другую, более жалобную, взяла на себя сестра. Взаимные страшные, но благозвучные проклятия сами собою текли из наших уст, и мы пользовались каждым случаем приветствовать друг друга этими адскими речами.

Был как-то субботний вечер зимою. Отец всегда брился при огне с вечера, чтобы рано утром с удобством одеться в церковь. Мы сидели на скамеечке за печкой и довольно тихо бормотали наши обычные проклятия, пока цирульник намыливал воду. Адрамелех должен был схватить Сатану железными руками; сестра с силою вцепилась в меня и продекламировала, хотя и довольно тихо, но с возрастающею страстностью:

-- "О помоги! Умоляю, молюсь тебе, если ты хочешь,

Злое чудовище, гнусный, отверженный, черный преступник!

О помоги! Я страдаю от вечной и мстительной смерти!

Раньше тебя ненавидеть я мог горячо и свирепо,--

Ныне того не могу,-- для меня это -- страшное горе 65)!"

До этого места все шло сносно; но затем она громко выкрикнула страшным голосом следующие слова:

"О, как я сокрушен!""

Добрейший брадобрей испугался и вылил весь тазик с мыльною водою отцу на грудь. Произошла большая суматоха, и сделано было строгое расследование, в особенности в виду возможного несчастия, если бы началось уже бритье. Чтобы избежать всякого подозрения в шалости, мы признались в своих дьявольских ролях. Несчастье, причиненное гекзаметрами, было слишком очевидно, чтобы они не были снова осуждены и изгнаны.

Так-то дети и народ превращают великое и возвышенное в игру, даже в потеху; да и как они могли бы иначе выдерживать и выносить это!