I. ЗАЛ КОНВЕНТА

Мы приближаемся к вершине.

Вот Конвент. Такая тишина невольно приковывает взор. Никогда на человеческом горизонте не появлялось ничего более высокого. Конвент -- это тот же Гималайский хребет. Конвент -- это, быть может, кульминационный пункт истории.

Пока был жив Конвент, -- ведь и собрание людей может жить, -- никто не отдавал себе ясного отчета в том, что такое был Конвент. От современников ускользало из виду именно его величие; все были слишком испуганы для того, чтобы быть ослепленными. Все великое имеет свойство внушать священный ужас. Любоваться холмами и пригорками не трудно; но все слишком высокое, все равно -- гений ли или гора, собрание или образцовое произведение искусства, если на них смотреть с близкого расстояния, пугают. Любая вершина кажется неестественно огромной; подниматься вверх -- утомительно. Человек задыхается при подъеме, скользит при спуске, ушибается о неровности, как бы ни были они красивы; пенящиеся потоки указывают на пропасти, облака скрывают вершины; подъем пугает не менее, чем опасность падения. Вследствие всего этого чувство страха пересиливает чувство восторга. Человек испытывает странное ощущение -- отвращение к великому. Он видит пропасти, но не видит красот; он видит чудовище, но не видит чуда. Именно так и смотрели сначала на Конвент. Он создан был для того, чтобы на него взирали орлы, а его разглядывала близорукая публика.

Теперь он представляется нам в перспективе и обрисовывает на глубоком небе, в ясной, но трагической дали, громадный профиль Великой французской революции.

II

14 июля освободило. -- 10 августа поразило. -- 21 сентября произвело слияние.

21 сентября -- день осеннего равноденствия, под зодиакальным знаком Весов. Как справедливо заметил Ромм, республика была провозглашена под этим знаком равенства и справедливости. Счастливое астрологическое предзнаменование.

Конвент, это было первое воплощение Вишну для народов. Конвент открыл собой новую страницу истории, с него началась летопись будущего.

Всякая идея требует себе соответствующей оболочки, всякий принцип требует себе соответствующего помещения, всякий догмат требует себе храма. Церковь -- это Бог в четырех стенах. Когда создавался Конвент, пришлось решить первую задачу, где его разместить?

Сначала для этого выбрали Манеж, затем -- Тюильрийский дворец. Поставили раму, декорацию, расписанную Давидом светлыми и темными красками, несколько рядов скамеек, четырехугольную трибуну, идущие параллельно четырехугольные колонны, цоколи, напоминавшие собою плахи, длинные, прямолинейные балюстрады, прямоугольные клетушки, в которых теснилась публика и которые носили громкое название общественных трибун, римский театральный шатер, греческой драпировки, и среди этих прямых линий и прямых углов поместили Конвент. В геометрические чертежи втиснули бурю. Фригийский колпак, изображенный над трибуной, был выкрашен в серую краску. Началось с того, что роялисты принялись смеяться над этой серой "красной шапкой", над этим неуклюжим залом, над этим карточным сооружением, над этим святилищем из папье-маше, над этим грязным и уродливым пантеоном. Да и мог ли он долго продержаться? Колонны сделаны были из прогнивших досок, своды -- из дранок, барельефы -- из мастики, карнизы -- из елового дерева, статуи -- из глины, выбеленной под мрамор, стены -- из холста. И в этом-то олицетворении временного и преходящего Франция создала вечное.

Стены Манежа, когда Конвент открыл в нем свои заседания, были покрыты афишами, которыми кишел Париж в эпоху насильственного возвращения короля из Варенна. На одной из них можно было прочесть: "Король возвращается! Палки тому, кто будет ему рукоплескать, виселица, кто его оскорбит". На другой: "Смирно! Не снимать шляп! Он сейчас предстанет пред судьями". На третьей: "Король целился в народ, но промахнулся. Теперь очередь стрелять за народом". На четвертой: "Закон! Закон!"

В этих самых стенах Конвент судил Людовика XVI.

В Тюильрийском дворце, куда Конвент перенес свои заседания 10 мая 1793 года и который был назван "Народным дворцом", зал заседаний занимал все пространство между павильоном Часов, названным павильоном Единства, и павильоном Марсан, названным павильоном Равенства. В зал заседаний поднимались по большой лестнице Жана Бюллана. Собрание занимало весь второй этаж этой части дворца, а нижний этаж был превращен в большую кордегардию, заставленную кроватями и составленными в козла ружьями солдат, принадлежавших ко всем родам оружия и составлявших охрану Конвента. У Собрания была своя почетная стража, называвшаяся "гренадерами Конвента".

Трехцветная лента отделяла дворец, в котором заседал Конвент, от сада, по которому прогуливался народ.

III

Теперь представим описание самого зала заседаний.

В этом грозном месте все полно интереса.

Прежде всего при входе в зал бросалась в глаза громадная статуя Свободы, стоявшая между окнами. Сам зал, бывший прежде королевским театром и ставший впоследствии театром революции, имел сорок два метра в длину, десять метров в ширину и одиннадцать метров в высоту. Изящный и великолепный зал, выстроенный Вигарани для придворных развлечений, исчезал под грубой плотницкой работой, выполненной в 93 году для того, чтобы зал мог вынести тяжесть народа. Вся эта работа, имевшая целью создание публичных трибун, имела -- довольно любопытная подробность -- единственной точкой опоры громадный столб, десяти метров в окружности и составлявший одно целое. Немногим кариатидам приходилось нести на себе такую тяжесть, как этому столбу; на нем держалась, можно сказать, в течение нескольких лет вся тяжесть революции; он с честью выдерживал и восторги, и брань, и шум, и весь хаос гнева, и даже бунты, -- и все же он не прогнулся и не сломался. После Конвента он держал Совет старейшин и только после 18 брюмера был удален. Персье заменил деревянный столб мраморной колонной, которая, однако, просуществовала не так долго.

Идеалы, к которым стремятся архитекторы, часто бывают весьма странного свойства. Архитектор, прокладывавший улицу Риволи, поставил себе идеалом траекторию пушечного ядра; архитектор, составлявший план города Карлсруэ, имел идеалом раскрытый веер. Громадный комодный ящик -- вот, по-видимому, каков был идеал архитектора при устройства зала, в котором Конвент открыл свои заседания 10 мая 1793 года: длинный, широкий и плоский -- вот каков был этот зал. Позади одной из длинных сторон этого параллелограмма был устроен полукруг; здесь стояли амфитеатром скамьи депутатов, без столиков или пюпитров. Гаран-Кулону, имевшему привычку много записывать, приходилось писать на своем колене. Напротив скамеек стояла ораторская трибуна; перед трибуной -- бюст Лепеллетье де Сен-Фаржо; позади трибуны -- президентское кресло. Голова бюста несколько возвышалась над краем трибуны, из-за чего его впоследствии отсюда убрали.

Амфитеатр состоял из девятнадцати полукруглых скамеек, слегка возвышавшихся одна над другой; скамьи стояли также и в обоих углах, вправо и влево от амфитеатра. Внизу, у подножия трибуны, сидели и стояли приставы собрания.

По другую сторону трибуны, в раме из черного дерева, висел на стене громадный картон, девяти футов высотой, на котором в два столбца, разделенных подобием скипетра, начертаны были так называемые "права человека"; по другую сторону было пустое пространство, которое впоследствии было занято такою же картонною доскою, с начертанною на ней, также двумя столбцами, разделенных мечом, конституцией II года. Над трибуной, то есть над самой головой ораторов, развевались на больших шестах, прикрепленных к переполненным народом трибунам, три громадных трехцветных флага, свешивавшихся концами над чем-то вроде алтаря, на котором было начертано слово: "закон". Позади этого алтаря возвышался, в виде стража свободного слова, громадный пук ликторских прутьев, высотой с добрую колонну. Вдоль стен стояли громадные статуи, обращенные лицом к народным представителям. Направо от президента стояла статуя Ликурга, налево -- статуя Солона. Над местами, занимаемыми "горой", виднелась статуя Платона. Пьедесталами для этих статуй служили простые кубы, положенные на длинный выступ стены, тянувшийся вдоль всего зала и отделявший публику от собрания. Зрители облокачивались на этот выступ.

Рамка из черного дерева, в которую вставлены были "права человека", доходила до карниза и отчасти закрывала надкарнизные фрески, нарушая прямую линию карниза, что приводило в негодование Шабо и заставляло его говорить на ухо соседу своему Вадье: "Как это безобразно!" Над головами статуй вперемежку были размещены дубовые и лавровые венки.

Зеленый занавес, на котором намалеваны были более темно-зеленой краской такие же венки, спускался крупными прямыми складками с бокового карниза и закрывал всю нижнюю часть зала, занятого собранием. Стена над этим занавесом была голой и белой. В эту стену углублялись выдолбленные, точно резаком, без всяких украшений и завитушек, два яруса трибун для публики, внизу -- четырехугольные, вверху -- круглые; согласно существовавшей тогда моде, архивольты были помещены над архитравами. В каждой из обеих длинных стен зала было по десяти трибун, а на каждой из двух их оконечностей -- по громадной ложе; итого -- двадцать четыре ложи. Тут-то и толпилась публика.

Зрители нижних трибун взлезали на балюстрады и на все архитектурные выступы. Длинная железная полоса, крепко вделанная в стену на высоте половины человеческого роста, служила перилами для верхней галереи и защищала зрителей от падения вниз, в случае напора толпы. Один раз, однако, кто-то из зрителей свалился-таки вниз и упал прямо на епископа из Бовэ Моссье. Так как он не убился, то воскликнул: "Вот и епископ на что-нибудь пригодился!"

Зал Конвента мог вместить в себя до двух тысяч человек, а при некоторой тесноте -- и до трех тысяч.

Конвент заседал два раза в сутки: днем и вечером

Спинка президентского кресла была круглая, с позолоченными гвоздями. Ножки его стола были сделаны в виде четырех крылатых чудовищ, которые точно вышли из Апокалипсиса для того, чтобы присутствовать при революции; они как будто выпряжены были из колесницы Иезекииля для того, чтобы тащить телегу палача Сансона. На президентском столе стояли большой колокольчик, размером почти с колокол, громадная бронзовая чернильница и лежала большая, переплетенная в пергамент книга -- протоколы заседаний. На этом же столе виднелись пятна крови; накапавшие сюда из принесенных в заседание на пиках отрубленных голов.

К ораторской трибуне вели девять довольно неудобных ступеней. Однажды, поднимаясь по ним, Жансонне споткнулся и воскликнул:

-- Да ведь это настоящая лестница на эшафот!

-- Учись и тренируйся! -- крикнул ему Каррье.

Там, где стены казались слишком голыми, преимущественно в углах зала, архитектор поместил, в виде украшения, пуки прутьев с высовывавшимися секирами. Направо и налево от ораторской трибуны на цоколях стояли громадные канделябры в двенадцать футов высоты, на двадцать свечей каждый. В каждой из трибун для публики было по такому же канделябру. На цоколях были высечены круги, которые народ называл "ошейниками гильотины".

Скамьи собрания возвышались амфитеатром почти до самых карнизов трибун, так что народные представители и зрители могли удобно беседовать между собой. Выходы из трибун вели в целый лабиринт коридоров, в которых обыкновенно стоял невообразимый гул.

Конвент не только занимал весь дворец, но волны его доходили даже до соседних домов -- Лонгвилля и Куаньи. В последний из этих домов, если верить письму лорда Брэдфорда, после 10 августа перенесена была королевская мебель. Потребовалось целых два месяца для того, чтобы очистить от нее Тюильри.

Различные комиссии Конвента разместились в окрестностях зала заседаний: в павильоне Равенства -- комиссии законодательная, земледельческая и торговая; в павильоне Свободы -- комиссии морская, финансовая, колониальная, ассигнационная и Комитет общественного спасения; в павильоне Единства -- военная комиссия. Комитет общественной безопасности сообщался прямо с Комитетом общественного спасения темным коридором, в котором день и ночь горел фонарь и в котором постоянно толкались шпионы различных партий, переговаривавшиеся шепотом.

Скамьи, на которых заседали члены исполнительной власти, неоднократно перемещались. Обычно они стояли справа от президентского кресла. На обоих концах зала были невысокие двери, в которые входили и выходили члены Конвента.

Этот зал, днем скудно освещаемый узкими окнами, а вечером и того хуже -- слабым светом свечей, имел чрезвычайно мрачный вид. Дневные и, в особенности, ночные заседания носили в себе какой-то зловещий характер. Депутаты, сидевшее направо и налево, не могли разглядеть друг друга и впотьмах перебрасывались оскорблениями. Даже сталкиваясь лицом к лицу, они часто не узнавали друг друга.

Однажды Леньело, спеша к трибуне, сталкивается с кем-то в проходе.

-- Извини, Робеспьер, -- говорит он.

-- За кого ты меня принимаешь? -- отвечает хриплый голос.

-- Ах, извини, Марат, -- поправляется Леньело.

Внизу, направо и налево от председателя, находились две привилегированные трибуны. Как оно ни странно, даже в таком архидемократическом учреждении, как Конвент, бывали привилегированные посетители. Только эти трибуны украшены были драпировкой, перехваченной посредине позолоченными шнурами с кисточками. Трибуны для народа были без всяких украшений.

Вообще вся эта обстановка носила на себе характер чего-то сурового, свирепого, аскетического. Суровость в свирепости, -- таков, впрочем, и был характер революции. Зал Конвента представлял собою лучший образец того, что художники с тех пор называли "архитектурой месяца мессидора". Все было массивно и в то же время хрупко; строители той эпохи принимали симметричность за красоту. Последнее слово стиля "ренессанс" сказано было при Людовике XV, и с тех пор наступила реакция. Благородство стиля доведено было до приторности, а его чистота -- до скуки. И архитектуре свойственна суровая неприступность. После ослепительных оргий форм и красок восемнадцатого века искусство как бы наложило на себя пост и не отступало от прямых линий. Такого рода прогресс ведет в конце концов к безобразию, и произведение искусства превращается в скелет. Избыток трезвости и сдержанности тоже имеет свои неудобства: стиль становится до того скромным, что дурнеет. Отрешившись от политических страстей и глядя только на архитектуру этого здания, нельзя было не чувствовать некоторого трепета. Невольно вспоминался прежний театр, разукрашенные гирляндами ложи, потолок, расписанный золотом по синему фону, граненые люстры, жирандоли с алмазными переливами, сизые драпировки цвета голубиного горла, вся эта масса амуров и нимф на занавесе и на драпировках, вся эта королевская любовная идиллия, расписанная, позолоченная и разнообразная, озарявшая своей улыбкой это место, сделавшееся теперь таким суровым -- и затем взор переносился к торчавшим всюду прямым углам, холодным и режущим, как сталь. Это было изящное произведение истинного художника Буше, обезглавленное бездарным Давидом.

IV

Но тот, кто всматривался в собравшихся здесь людей, забывал о зале; тот, кто смотрел драму, забывал о театре. Ничто не могло быть и безобразнее, и возвышеннее: одновременно и сборище героев, и стадо трусов, дикие звери лесов и гады болот. Здесь толкались, разговаривали, перебранивались, угрожали друг другу, боролись и жили все эти борцы, ставшие теперь призраками. Титанический список.

Направо -- "жиронда", легион мыслителей; налево -- "гора", группа атлетов. С одной стороны Бриссо, которому переданы были ключи Бастилии; Барбару, которому безусловно повиновались марсельцы; Кервелеган, начальник брестского батальона, расположенного в казармах Сен-Марсо; Жансонне, установивший надзор народных представителей над командирами отдельных воинских частей; мрачный Гадэ, которому однажды ночью королева показывала в Тюильрийском дворце спящего дофина, причем Гадэ поцеловал ребенка в лоб, а вскоре после того подал голос за казнь его отца; Салль, подававший вымышленные доносы на сношения "горы" с Австрией; Силлери, хромой правой стороны, подобно тому, как Кутон был калекой левой; Лоз-Дюперре, который, когда его назвал "негодяем" один журналист, пригласил последнего обедать, говоря: "Я знаю, что под словом "негодяй" следует просто подразумевать человека, думающего не так, как мы"; Рабо Сент-Этьенн, начавший свой альманах за 1790 год словами: "Революция окончена"; Кинетт, один из тех, которые низвергли Людовика XVI; янсенист Камюс, составлявший гражданский устав для духовенства, веривший в чудеса парижского архидиакона и каждую ночь падавший ниц перед семифутовым распятием, висевшим в его комнате; патер Фоше, вызвавший вместе с Камиллом Демуленом восстание 14 июля; Инар, имевший неосторожность сказать: "Париж будет разрушен", в то самое время, когда герцог Брауншвейгский говорил: "Париж будет сожжен"; Жак Дюпон, который первый воскликнул: "Я атеист", и которому Робеспьер заметил: "атеизм -- это учреждение аристократическое"; Ланжюине -- сметливый, храбрый и упрямый бретонец; Дюкос -- эвриал Буайе-Фонфреда; Ребекки, Пилад своего Ореста -- Барбару, подавший в отставку потому, что Робеспьер не был еще казнен; Ришо, ратовавший против несменяемости начальников отделов; Ласурс, которому принадлежало изречение: "горе благородным народам" и которому, у ступеней эшафота, пришлось самому себе противоречить следующими гордыми словами, брошенными в лицо членам "горы": "Мы умираем потому, что народ спит, а вы умрете оттого, что народ проснется!" Бирото, который, настояв на отмене закона о неприкосновенности народных представителей, сам накликал на свою голову нож гильотины; Шарль Вильет, который успокоил свою совесть следующим протестом: "Я не желаю подавать голос под ножом"; Лувэ, автор "Фоблаза", окончивший свою жизнь книготорговцем в Пале-Рояле, Мерсье, автор "Парижских силуэтов", воскликнувший: "Все короли почувствовали на своих затылках двадцать первое января"; журналист Kappa, который, входя на эшафот, сказал палачу: "Не хочется умирать, я бы желал видеть продолжение"; Виже, который ввиду ропота, доносившегося с трибун для публики, воскликнул: "Я требую, чтобы, в случае возобновления ропота на трибунах, мы все удалились отсюда и направились в Версаль с саблей в руке"; Бюзо, которому впоследствии пришлось умереть голодной смертью; Валазе, заколовшийся некоторое время спустя кинжалом; Кондорсе, умерший в Бург-ла-Рене (переименованном в Бург-Эгалите) с Горацием в руках; Петюн, идол толпы в 1792 году и загрызенный волками в 1794 году; Марбоз, Лидон, Сен-Мартен, Дюссо, переводчик Ювенала, участвовавший в ганноверской кампании, Буало, Бертран, Лестерп-Бове, Лесаж, Гомэр, Гардьен, Мэнвьель, Дюплантье, Лаказ, Антибуль и, наконец, Барнав, по прозванию Верньо.

На другой стороне -- Антуан-Луи-Леон-Флорель де Сен-Жюст, бледный, низколобый, с правильным профилем, с печальным выражением лица, молодой человек двадцати трех лет; Мерлен де Тионвилль, которого немцы называли "огненным чертом"; другой Мерлен де Дуэ, предложивший и проведший закон о подозрительных; Сурбани, которого парижская чернь после разрушения Бастилии требовала себе в генералы; бывший священник Лебон, променявший кропило на саблю; Билло-Варенн, пересоздатель французской магистратуры; Фабр д'Эглантин, составивший республиканский календарь; этого человека раз в жизни посетило вдохновение, как оно посетило Руже де Лиля, создавшего "Марсельезу". Ни к тому ни к другому больше оно не возвращалось. Манюэль, прокурор Коммуны, которому принадлежало выражение: "Мертвый король -- это несколько больше, чем сошедший со сцены человек"; Гужон, взявший Шпейер и Нейштадт и обративший в бегство прусскую армию; Лакруа, из адвокатов превратившийся в генерала и ставший кавалером ордена Святого Людовика за шесть дней до 10 августа; Фрерон-Терсит, сын Фрерона-Зоила; Рюль, впоследствии лишивший себя жизни в тот день, когда пала республика; Фуше с лицом трупа и душой дьявола; Камбулас, друг Дюшена; Жаго, который в ответ на жалобы арестованных, что их плохо содержат, говорил: "Темница -- это каменная одежда"; Жавог, перерывший королевские гробницы в Сен-Дени; Осселен, требовавший изгнания всех аристократов, сам скрывший, однако, у себя маркизу Шарри; Бентабаль, который, председательствуя на заседаниях, сигналом заставлял трибуны рукоплескать или шикать; журналист Робери, муж госпожи Кералио, ненавидевший Робеспьера и Марата; Гаран-Кулон, потребовавший, чтобы палата не допустила чтения письма испанского короля, ходатайствовавшего за Людовика XVI; аббат Грегуар, напоминавший епископов первых времен христианства, но впоследствии при Империи превратившийся в графа Грегуара; Амар, сказавший: "Вся земля осудила Людовика XVI. К кому же теперь апеллировать? Только к звездам". Руйе, который протестовал против того, чтобы во время казни Людовика XVI палили из пушек, доказывая, что из-за королевской головы не следует производить больше шуму, чем из-за головы простого смертного; Шенье, брат известного поэта; Водье, клавший перед собой пистолет, когда он всходил на трибуну; Танис, безуспешно хлопотавший о том, чтобы примирить Марата и Робеспьера; Лежандр, мясник по ремеслу; Колло-д'Эрбуа, бывший актер, требовавший смертной казни Робеспьера и перенесения тела Марата в Пантеон; Жениссье, требовавший смертной казни для всякого, кто будет носить медаль в память Людовика XVI; учитель Леонард Бурдон, моряк Топсан, адвокат Гупильо, купец Лоран-Лекуантр, врач Дюгем, скульптор Сержант, живописец Давид, бывший принц Жозеф Эгалите; Лекуант-Пюираво, требовавший, чтобы Марат был объявлен сумасшедшим; Робер Лендэ, покрывший Францию сетью двадцати одной тысячи революционных комитетов; Томас Пэн, американец по происхождению; Анахарсис Клоц, немецкий барон, миллионер и атеист; Ровер, отличавшийся своею злостью; Шарлье, требовавший, чтобы аристократам говорили вы; Тальен, свирепый автор элегий, один из главных виновников 9 термидора; Камбасерес, бьюший прокурор, впоследствии князь; Каррье, прокурор-тигр; Тюрио, требовавший открытой подачи голосов членами революционного судилища; Бурдон, который донес на Пэна и на которого, в свою очередь, донес Гебер; Файо, требовавший образования в Вандее "армии поджигателей"; Таво, тщетно старавшийся примирить "гору" с жирондистами; Верньо, требовавший, чтобы вожаки жирондистов и вожаки "горы" были отправлены в армию простыми солдатами; Ревбель, защитник Майнца; Бурбо, под которым была убита лошадь при взятии Сомюра; Генберто, делегат при Шербургской армии; Жар-Панвилье, делегат при Ла-Рошельской армии; Лекарпантье, делегат при Канкальской эскадре; Робержо, попавший в ловушку в Раштадте; Левассер, Ревершон, Мор, Бернар де Сент, Шарль Ришар, Лекинио и, наконец, Дантон.

В стороне от обоих этих лагерей стоял совершенно особняком Робеспьер, державший, однако, в повиновении и правую и левую стороны.

V

Кроме жирондистов и "горы" в собрании была еще третья группа, называвшаяся "равнина". К этой группе принадлежали колеблющиеся, нерешительные, высматривающие и выжидающие. "Равнина", -- это была толпа. Самым выдающимся человеком среди нее был Сийес, который остановился на третьем сословии и не в состоянии был подняться до народа. Некоторые люди так созданы, что они всегда останавливаются на полдороге. Сийес называл Робеспьера тигром, а тот называл его кротом. Этот метафизик был скорее осторожен, чем умен; он скорее ухаживал за революцией, чем служил ей; он заискивал к толпе, но та относилась к нему подозрительно; он советовал быть энергичным, но сам лишен был энергии; он приглашал жирондистов вооружиться, но сам не подавал тому примера. Иные мыслители бывают в то же время и борцами: таковы были Кондорсе, Верньо, Камилл Демулен, Дантон; иные же бывают эпикурейцами: таков был Сийес.

В самом лучшем вине бывают подонки: такими подонками в Конвенте 1793 года было так называемое "болото", группа безумных эгоистов и трусов, бесчестных и бесстыдных, злых и раболепных, циников и подлецов, не имевших никаких твердых убеждений и склонявшихся лишь на сторону победителя; они выдали Людовика XVI Верньо, Верньо -- Дантону, Дантона -- Робеспьеру, Робеспьера -- Тальену; они выставляли к позорному столбу Марата живого и боготворили Марата мертвого; завтра они ниспровергали то, чему поклонялись сегодня; они любили наносить удар ослиным копытом умирающему льву; в их глазах колебаться значило совершать измену. Они были сильны числом, но слабы характером. Они играли видную роль и 31 мая, и 11 жерминаля, и 9 термидора, -- в этих трагедиях, созданных гигантами, но разыгранных карликами.

VI

За людьми страстными следовали мечтатели. Утопия принимала у них самые разнообразные формы: и воинственную, допускавшую эшафот, и гуманную, отменявшую смертную казнь; для трона она являлась страшным призраком, для народа -- добрым ангелом. Одни из них только и думали, что о войне, другие -- о мире. Карно создал четырнадцать армий; Жан Дебри мечтал о всемирной демократической федерации. Тут были и пылкие ораторы и люди молчаливые. Лаканаль молчал и обдумывал свой план всеобщего народного образования; Лантенас молчал и создавал первоначальные школы; Ревельер-Лепо молчал и мечтал о возведении философии в религию. Другие занимались второстепенными практическими вопросами: Гюитон-Морво занимался оздоровлением госпиталей, Мэр -- вопросом об отмене натуральных повинностей, Жан Бон-Сент-Андре -- вопросом об отмене ареста за долги, Дюбоэ -- приведением в порядок архивов, Ромм -- созданием нового календаря, Корен-Фюстье -- созданием анатомического кабинета и естественно-исторического музея, Гюйомар -- устройством речного судоходства и строительством плотин на Шельде. И у искусства явились свои фанатики и даже одержимые. 21 января, в то самое время, когда голова Людовика XVI скатывалась на площади Революции, народный представитель Безар отправлялся рассматривать картину Рубенса, обнаруженную на одном чердаке на улице Сен-Лазар. Артисты, ораторы, проповедники, колоссы, в роде Дантона, взрослые дети, в роде Клотца, актеры и философы -- все они шли к одной цели -- к прогрессу. Ничто их не смущало. Конвент тем и был велик, что искал возможно большего количества реальности в том, что люди называют невозможностью. С одной стороны его -- Робеспьер, не сводивший глаз со справедливости; с другой -- Кондорсе, не спускавший глаз с долга.

Кондорсе был светлая голова и мечтатель; Робеспьер был человек дела; а иногда, в моменты серьезных кризисов для состарившихся обществ, дело бывает почти равносильно истреблению. Революции похожи на высокие горы, часто на очень незначительном расстоянии присутствуют все климатические пояса, начиная со льда и кончая цветами. Каждая полоса производит здесь именно тех людей, которые наиболее подходят к ее климату.

VII

Здесь можно было видеть то место в углу коридора, где Робеспьер сказал на ухо Гарашу, другу Клавьера, это ужасное слово: "Для Клавьера заговоры столь же необходимы, как и воздух, которым он дышит". В этом же углу, удобном для беседы вполголоса, Фабр-д'Эглантин упрекал Ромма в том, что тот недостаточно умело составил свой республиканский календарь. Здесь показывали друг другу то место, где когда-то сидели рядом семеро представителей Гаронны, при поименном голосовании первые подавшие голоса за казнь Людовика XVI; словно эхо доносилось с занимаемых ими скамей ужасное слово: "смерть", "смерть", "смерть". Указывали и на других депутатов, участвовавших в этом полном трагизма голосовании. Паганель сказал: "Смерть. Король может быть полезен только своей смертью". Мильо сказал: "В данном случае, если бы смерти не существовало, следовало бы ее изобрести"; старик Раффрон дю Трулье воскликнул: "Смерть, да только поскорее"; Гупильо тоже крикнул: "Сейчас же на плаху; смерть не терпит промедления"; Сиэс лаконично ответил: "Смерть"; Тюрю, восставший против обращения к народу, предложенного Бюзо, и сказавший при этом: "К чему столько разговоров! К чему сорок тысяч судов! К чему эти бесконечные процессы! Этак голова Людовика XVI успеет поседеть, прежде чем свалится!" Огюстен Бон-Робеспьер воскликнул вслед за своим братом: "Я не признаю такого человеколюбия, которое душит народ и прощает деспотизм. Смерть! Требовать отсрочки, -- это значит обращаться, вместо суда народного, к суду тиранов"; Фусседуар, заместитель Бернардена де Сен-Пьера: "Я враг пролития человеческой крови; но кровь тирана не есть человеческая кровь. Смерть!" Жан Бон-Сент-Андре, сказавший: "Свобода народа немыслима без смерти тирана". Лавиконтери, выступивший со следующей формулой: "Пока дышит тиран, задыхается свобода"; Шатонеф-Рандон, воскликнувший: "Я требую смерти Людовика последнего"; Гюйарден, выразивший желание, чтобы Людовика казнили на опрокинутом троне; Телье, потребовавший, чтобы голову Людовика XVI сожгли и чтобы ее пеплом зарядили пушки, направленные против неприятеля. Тут были и более мягкие депутаты, например: Жантиль, требовавший для Людовика, вместо смертной казни, пожизненного тюремного заточения, так как, утверждал он, после Карла I непременно явится Кромвель; Банкаль, требовавший изгнания Людовика и говоривший при этом: "Пусть же хоть один монарх в мире научится сам добывать себе хлеб". Альбуис, также требовавший изгнания для того, "чтоб этот живой призрак отправился бродить вокруг тронов"; Занджиакоми, требовавший тюремного заключения: "Пусть, -- говорил он, -- Людовик Капет остается жить, как вечное пугало"; Шальон, тоже желавший, чтобы королю сохранена была жизнь, "так как в случае его смерти Рим сделает из него святого". Пока в собрании высказывались все эти как беспощадные так и более мягкие мнения и делались достоянием истории, сидевшие на трибунах нарядные и декольтированные женщины, держа в руках списки депутатов и булавки, отмечали последней в списке -- жизнь или смерть королю. Даже в трагедии есть место состраданию и жалости.

История Конвента неразрывно связана с историей осуждения Людовика XVI. Легенда 21 января, так сказать, отсвечивалась во всех его действиях; до сих пор еще в этом собрании чувствовалось то страшное дуновение, которое в начале 1793 года задуло старый монархический факел, горевший в течение почти восемнадцати веков; суд над бывшим королем являлся как бы исходной точкой борьбы нового общества против старых преданий; на любом заседании Конвента виднелась бросаемая с эшафота тень Людовика XVI. И еще до сих пор зрители передают друг другу, как после осуждения короля Керсэн и Ролан тут же, на заседании, сложили с себя свои полномочия, и как представитель Севрского департамента Дюшатель, будучи болен, велел принести себя на заседание на своей кровати и, умирая, подал голос за сохранение жизни Людовика, что заставило Марата громко расхохотаться; наконец зрители искали глазами того депутата, имя которого не запечатлела история, который после 37-часового заседания уснул от изнеможения на своем месте, и, будучи разбужен приставом для того, чтобы подать голос, открыл глаза, произнес слово "смерть" и тотчас же снова уснул.

В ту минуту, когда произносился смертный приговор над Людовиком XVI, Робеспьеру оставалось еще жить восемнадцать месяцев, Дантону -- пятнадцать, Верньо -- девять, Марату -- пять месяцев и три недели, Лепельтье де Сен Фаржо -- всего один день. Краткое и ужасное дыхание человеческих уст!

VIII

У народа было свое окошко, сквозь которое он смотрел на то, что происходило в Конвенте: это были публичные трибуны; а когда этого окна оказывалось недостаточно, он отворял дверь, и улица вторгалась через нее в собрание. Подобного рода вторжения толпы в собрание своих правителей представляют собой интересные исторические явления. Обычно они имели весьма миролюбивый характер, и улица по-братски относилась к курульному креслу. Но подобные панибратские отношения народной толпы, захватившей в один день, в несколько часов, сорок тысяч ружей и сотни пушек, все-таки представляли собой нечто страшное. Ежеминутно какое-нибудь новое вторжение прерывало заседание: то приходилось принимать депутации, то поздравления, то изъявления благодарности, то требования. Сент-Антуанские женщины принесли сюда воткнутую на копье голову Людовика XVI; англичане предлагали двадцать тысяч башмаков для босоногих солдат республики. "Гражданин Арну, -- сообщал "Монитер", -- обоньянский священник, командующий дромским батальоном, просит, чтоб его отправили на границу, но чтобы за ним был сохранен его приход". Делегаты отдельных парижских округов прибывали сюда с блюдами, чашами, кубками, ковчежцами, грудами золота, серебра и драгоценных камней, предлагаемыми отечеству этой оборванною толпою и требуя, в виде награды, лишь позволения сплясать "карманьолу" перед Конвентом. Шенар, Нарбон и Вальер приходили сюда петь куплеты в честь депутатов "горы". Округ Мон-Блана принес бюст Лепелетье, а какая-то женщина надела красную шапку на голову президента, который за это публично ее поцеловал; другие "гражданки" осыпали цветами "законодателей"; "воспитанники отечества" являлись с музыкой благодарить Конвент за то, что он подготовил "благополучие века"; женщины отдела "стражей Франции" предлагали розы; женщины квартала "Елисейских Полей" предлагали дубовый венок; женщины Тампльского отдела клялись пред Конвентом в том, что будут любить только истинных республиканцев; квартал Мольера представил франклиновскую медаль, которая, силой декрета, была прицеплена к статуе Свободы; подкидыши, объявленные "детьми республики", проходили мимо Конвента, одетые в национальные мундиры; молодые девушки из квартала "Девяносто второго года" являлись сюда, одетые в белые платья, и на следующий день в "Монитер" было напечатано: "Президент получил букет из невинных рук молодой красавицы". Ораторы, всходя на трибуны, кланялись толпе, порой льстили ей, уверяли ее, что она непогрешима, безупречна, возвышенна; в толпе бывает много ребяческого: она любит сладости. Иногда бунт, как ураган, налетал на собрание, врывался в него разъяренный и выходил успокоившимся, подобно тому, как Рона, вливаясь в Женевское озеро мутными волнами, а выходит из него волнами лазуревого цвета. Но, впрочем, не всегда все обходилось миролюбиво, и начальнику национальной гвардии Анрио не раз приходилось ставить перед Тюильрийским дворцом жаровни для раскаливания ядер.

IX

Направляя революцию, собрание заботилось также о распространении цивилизации. Это было пекло, но в то же время и кузница. В этом котле, в котором кипятился террор, зарождался и прогресс. Из этого хаоса теней и из этих быстро бегущих по горизонту облаков выходили порой яркие снопы света, подобие вечных законов; и эти снопы света навсегда остались на горизонте, они навеки блестят на небе народов. Их имена: справедливость, терпимость, доброта, разум, истина, любовь. Конвент высказал следующую великую аксиому: "Свобода каждого гражданина оканчивается там, где начинается свобода другого гражданина", то есть, другими словами, в двух строках подытожил всю науку о взаимном существовании людей. Он объявлял бедность священной, глухоту, немоту и слепоту -- священными, стоящими под особым покровительством государства; материнство, в лице незамужней женщины, -- священным; он старался поднять и утешить девушку-мать, он устанавливал усыновление сирот отечеством, он предписывал, чтоб оказавшийся невинным, несправедливо обвинявшийся подсудимый получал вознаграждение от государства. Он преследовал торговлю невольниками и освобождал рабов. Он ввел бесплатное образование, организовал национальное образование учреждением Нормальной Школы в Париже, центральных школ -- в крупнейших городах и элементарных школ -- в каждой общине. Он учреждал консерватории и музеи. Он ввел единство уголовного и гражданского кодексов, единство мер и весов, единство счисления путем введения десятичной системы. Он воссоздал французские финансы и заменил монархическое банкротство общественным кредитом. Он сделал пользование воздушным телеграфом общим достоянием, он устроил богадельни для стариков, хорошие больницы -- для больных, политехническую школу -- для юношества, обсерваторию -- для астрономов, академию -- для человеческого гения. Будучи национальным, Конвент был в то же время и космополитическим. Из числа одиннадцати тысяч двухсот десяти декретов, изданных Конвентом, одна треть имела в виду цель политическую, две трети -- цели гуманитарные. Он объявлял публичную мораль -- основой общества и общественную совесть -- основой закона. И все это -- отмену рабства, провозглашение братства, покровительство гуманизму, направление на должный путь человеческой совести, превращение законов о труде в право на труд, превращение их из тягостных в полезные, упрочение народного богатства, призрение и просвещение отрочества, покровительство наукам и литературе, свет, зажженный на всех вершинах, помощь, оказанная всякой нужде, провозглашение самых возвышенных принципов -- все это Конвент успел совершить, имея во внутренностях своих такую гидру, как Вандея, и чувствуя на своих плечах такие тигровые когти, как монархическая коалиция.

X

В этом многочисленном собрании можно было встретить всевозможные типы -- человеческие, нечеловеческие и сверхчеловеческие. Это было какое-то сборище противоположностей. Тут был и Гильотен, избегавший Давида, и Базир, оскорблявший Шабо, и Гюаде, смеявшийся над Сен-Жюстом, и Верньо, презиравший Дантона, и Луве, нападавший на Робеспьера, и Бюзо, доносивший на Филиппа Эгалите, и Шамбон, клеймивший Паша, и все ненавидевшие Марата. И сколько бы еще пришлось перечислять других имен! Армонвилль, прозванный "Красным Колпаком", потому что являлся в заседание не иначе, как в красном фригийском колпаке на голове, друг Робеспьера, желавший, однако, "ради равновесия" отправить после Людовика XVI на эшафот Робеспьера; Массье, друг и двойник епископа Ламуретта; Легарди, из Морбигана, клеймивший бретонских патеров; Барер, председательствовавший в Конвенте во время суда над Людовиком XVI; каноник Дану, только и твердивший, что "нужно выиграть время"; Дюбуа-Крансе, с которым любил шептаться Марат; маркиз де Шатонеф, Лакло, Геро де Сешель, отступавший перед Анрю со словами: "Канониры, по местам"; Жюльен, сравнивший "гору" с Фермопилами; Гамон, требовавший, чтоб одна из трибун была отведена исключительно для женщин; Лалуа, предложивший Конвенту публично поблагодарить епископа Гобеля, который на заседании снял со своей головы митру и надел красный колпак; Леконт, требовавший расстрижения всех священников; Феро, отрубленной голове которого вскоре после того низко поклонился Буасси д'Англа; два брата Дюпра, один жирондист, другой член "горы", ненавидевшие друг друга не меньше, чем два брата Шенье.

С этой трибуны произнесено было немало головокружительных слов, которые часто, даже помимо воли тех, кто их произносит, тяжело падают на весы революции, будят дремлющие страсти и вызывают неожиданные катастрофы, подобно тому, как достаточно бывает самого обыкновенного звука, чтобы с горы скатилась лавина. Часто одно лишнее слово вызывает крушение; если бы оно не было произнесено, крушения не случилось бы; сами факты порой как будто приходят в гнев и раздражение; так вследствие одного неверно понятого слова пала голова принцессы Елизаветы, сестры Людовика XVI.

В Конвенте невоздержность в словах была очень в ходу. Угрозы летали по воздуху, точно головни во время сильного пожара. Например: Петюн: "К делу, Робеспьер!" Робеспьер: "Дело -- это вы, Петюн, и я до вас доберусь". Голос: "Смерть Марату!" Марат: "В тот день, когда умрет Марат, не будет более Парижа, а в тот день, когда погибнет Париж, не будет более революции". Бильо-Варенн встает и говорит: "Мы желаем"... Барер прерывает его: "Ты говоришь точно король". Филиппо: "Один из членов обнажил против меня шпагу". Одуэн: "Господин председатель, призовите убийцу к порядку". Председатель: "Подождите". Панис: "Ну, так я вас призываю к порядку, господин председатель".

В Конвенте было также немало смеха и шуток. Например: Лекуантр: "Священник Шан-Дебу жалуется на то, что его епископ Фоше запрещает ему жениться". Голос: "Я не возьму в толк, почему Фоше, имеющий сам любовниц, желает мешать другим иметь жен". Другой голос: "Ну, так и ты возьми себе любовницу, поп!" Публика, наполнявшая галереи, также вмешивалась в разговоры, обращаясь к депутатам на "ты". Однажды депутат Рюан входит на ораторскую трибуну, он был кривобок, кто-то из публики крикнул ему: "Повернись толстой щекой направо!" Вообще толпа позволяла себе большие вольности с Конвентом. Впрочем, однажды, во время бурной сцены 11 апреля 1793 года, председатель велел арестовать одного из крикунов.

Однажды Робеспьер говорил целых два часа, все время глядя на Дантона то прямо ему в глаза, что не предвещало ничего хорошего, то исподлобья, что было еще хуже. Он закончил свою речь следующими зловещими словами: "Интриганы, взяточники, изменники -- известны; они в этом собрании. Они слышат нас, мы видим их, мы не спускаем с них глаз. Пусть они поднимут глаза кверху, и они увидят над собою меч правосудия; пусть они заглянут в свою совесть, и они увидят там свой позор. Пускай они остерегаются". Когда Робеспьер закончил, Дантон, прищурив глаза, откинувшись головою назад и глядя на потолок, стал напевать сквозь зубы.

Руссель прекрасно речи говорит,Но еще лучше, если он молчит.

По собранию то и дело проносились слова: "Заговорщик!", "Убийца!", "Негодяй!", "Изменник!", "Умеренный!" Иные доносили друг на друга, обращаясь к стоявшему тут же бюсту Брута, бросая вокруг себя свирепые взгляды, грозя кулаками, вынимая из карманов пистолеты, выхватывая из ножен кинжалы. Слово "гильотина" слышалось каждую минуту. Страсти были накалены до крайности; в собрании было не меньше восемнадцати священников, подавших голоса за казнь короля. Словом, собрание напоминало собою клубы дыма, подхватываемые и разносимые по воздуху ураганом.

XI

Да, умы уносились ветром, но то был ветер, способный творить чудеса. Быть членом Конвента значило быть одной из волн океана. В Конвенте чувствовалось присутствие чьей-то воли, но воля эта была ничья. Этой волей была идея -- идея неукротимая и безграничная, дувшая в потемках словно из зенита. Эта-то идея и называется революцией. Проносясь над собранием, она валила с ног одного и поднимала в воздух другого; она уносила одного в брызгах пены и разбивала другого об утесы. Эта идея знала, куда она катится, и гнала перед собою все и всех. Приписывать революцию людям -- это все равно, что приписывать прилив волнам.

Революция -- это проявление деятельности неизвестного. Назовите это проявление хорошим или дурным, смотря по тому, обращаете ли вы ваши взоры к будущему или к прошлому, но не приписывайте ее тому, кто ее произвел. Она -- общее дело великих событий и великих личностей, но в большей мере первых, чем последних. События тратят, люди расплачиваются; события предписывают, люди -- подписывают. 14 июля подписано Камиллом Демуленом, 10 августа подписано Дантоном, 2 сентября подписано Маратом, 21 сентября подписано аббатом Грегуаром, 21 января подписано Робеспьером; но и Демулен, и Дантон, и Марат, и Грегуар, и Робеспьер во всех данных случаях являются только простыми секретарями; имя же автора, написавшего эти великие страницы истории, -- "Рок". Революция является одной из форм того охватывающего нас со всех сторон явления, которое мы называем "Неизбежностью".

Ввиду этого таинственного сочетания благотворных и вредных явлений возникает извечный вопрос истории: "почему?", на что возможен только один ответ: "потому". Эти периодические катастрофы, приносящие с собой разрушение, но в то же время и оживляющие цивилизацию, неудобно рассматривать в подробностях. Порицать или хвалить людей за результаты -- это почти то же, что порицать или хвалить цифры слагаемых за полученную в итоге сумму. То, что должно проходить, -- проходит, то, что должно дуть, -- дует. После бури небо снова проясняется. Истина и справедливость остаются поверх революции, подобно тому как звездное небо остается раскинутым над бурей.

XII

Таков был этот Конвент, этот укрепленный лагерь рода людского, против которого разом ополчились все поборники тьмы, этот сторожевой огонь, зажженный для освещения осажденных идей, этот громадный бивуак гениев, разбитый над пропастью. В истории невозможно найти ничего подобного этой группе людей, одновременно законодателей и черни, трибунала и улицы, ареопага и рынка, судей и подсудимых.

И теперь, по прошествии восьмидесяти лет, каждый раз, когда уму человека, кто бы он ни был, историк или философ, представляется Конвент, человек этот останавливается и размышляет. Да и невозможно не остановиться с полным вниманием пред этой громадной процессией теней.

XIII. МАРАТ НА СЦЕНЕ

На следующий день после свидания в кофейне Марат отправился в Конвент.

В числе членов Конвента был маркиз-якобинец Луи де Монто, который впоследствии подарил Конвенту стенные часы, украшенные бюстом Марата. В то время, когда Марат входил в зал, Шабо подошел к Монто и сказал ему: "Бывший".

-- На каком основании ты называешь меня бывшим? -- спросил Монто.

-- Да разве ты не был маркизом?

-- Никогда! Отец мой был солдатом, дед мой был ткачом.

-- Ну, рассказывай нам сказки, Монто!

-- Моя фамилия вовсе не Монто, а Марибон!

-- Ну, Марибон так Марибон! Для меня все равно.

И он пробормотал сквозь зубы:

-- Удивительно, как нынче все стали открещиваться от титула маркиза!

Марат остановился в левом проходе, глядя на Монто и Шабо. Каждый раз, когда Марат входил в Конвент, поднимался гул, напоминающий отдаленный шум моря; вблизи же его все молчало. Марат не обращал внимания на этот шум, презрительно относясь к "кваканью болота".

В полутьме нижних скамеек указывали друг другу на него пальцами Конпэ из Уаза, Прюнель, епископ Виллар, впоследствии ставший членом Французской Академии, Бутру, Пети, Плэшар, Боннэ, Тибодо, Вальдрюш.

-- Гляди-ка -- Марат!

-- Он, значит, не болен?

-- Конечно, болен, если он явился сюда в халате!

-- Неужели в халате?

-- Да конечно же!

-- Чего только он себе не позволяет!

-- В таком виде являться в палату!

-- Отчего бы и нет? Если он мог явиться сюда, увенчанный лаврами, то может же он являться и в халате.

-- Бронзовое лицо и зубы словно из начищенной меди.

-- Халат-то, кажется, у него новый.

-- Из чего он сделан?

-- Из репса.

-- Полосатого?

-- Посмотри-ка на лацканы!

-- Они, кажется, сделаны из тигровой шкуры.

-- Неть, из горностая.

-- Должно быть, не из настоящего.

-- И на нем чулки.

-- Это странно!

-- И башмаки с пряжками.

-- Серебряными!

-- Ну, этого не простит ему Камбулас, носящий деревянные башмаки.

На других скамьях делали вид, будто не замечают Марата, и разговаривали на другие темы. Сантонакс обратился к Дюссо с вопросом:

-- Слышали, Дюссо? Бывший граф Бриенн...

-- Тот самый, который сидел в тюрьме с бывшим герцогом Вильруа? Я знавал их обоих. Ну, что ж?

-- Они так перетрусили, что кланялись каждому тюремному сторожу и однажды отказались сыграть партию в пикет, потому что в поданной им колоде карт были короли и королевы.

-- Знаю. Ну, так что ж?

-- Их обоих вчера казнили.

-- А вообще как они держали себя в тюрьме?

-- Довольно униженно. Но зато на эшафоте они выказали немалое мужество.

-- Да, да, -- воскликнул Дюссо, -- умирать легче, чем жить!

Барер читал только что полученное донесение из Вандеи. Из Морбигана девятьсот человек и несколько орудий отправились на выручку Нанта. Крестьяне угрожали Редону. Была произведена атака на Пенбеф. Перед Мендрэном крейсировала эскадра для того, чтобы помешать высадке. Начиная с Энгранда до Мора весь берег был уставлен роялистскими батареями. Три тысячи крестьян овладели Порником с возгласами: "Да здравствуют англичане!" Одно письмо Сантерра в Конвент, прочитанное Барером, оканчивалось следующими словами: "Семь тысяч крестьян атаковали Ванн. Мы отбили их нападение, и они оставили в руках наших четыре орудия"...

-- А сколько пленных? -- перебил чей-то голос. Барер продолжал:

-- Вот приписка к письму: "Пленных ни одного, потому что мы отказываемся их брать".

Марат сидел неподвижно и не слушал, очевидно, чем-то сильно озабоченный. Он держал в руках и нервно мял какую-то бумагу, на которой тот, кто развернул бы ее, мог бы прочесть следующие строки, написанные рукою Моморо и, по всей видимости, заключавшие в себе ответ на сделанный Маратом вопрос: "Ничего не поделаешь против всемогущества уполномоченных комиссаров, в особенности против делегатов Комитета общественной безопасности. Хотя Жениссье и сказал в заседании 6 марта: "Каждый член комитета тот же король", но это неверно: они гораздо могущественнее королей; они имеют неограниченное право казнить и миловать. Массад в Анжере, Трюльар -- в Сент-Аманде, Нюн -- при генерале Марсэ, Паррен -- при Сабльской армии, Мильер -- при Нюрской армии -- все они всемогущи. Клуб якобинцев назначил даже Паррена бригадным генералом. Обстоятельства все изменяют. Комиссар Комитета общественной безопасности держит в своих руках главнокомандующего" .

Марат смял бумагу, сунул ее в карман и медленными шагами подошел к Монто и Шабо, продолжавшим болтать и не заметившим, как он вошел в зал.

-- Слушай, Монто или Марибон, -- говорил Шабо, -- я выхожу из Комитета общественной безопасности.

-- Почему? Чем ты недоволен?

-- Помилуй! Там священнику поручают наблюдать за дворянином...

-- А!

-- За дворянином, как ты...

-- Я не дворянин, -- сказал Монто.

-- Попу...

-- Вроде тебя...

-- Я не поп, -- заметил Шабо.

Оба расхохотались.

-- Ну, расскажи подробнее, в чем же дело? -- продолжал Монто.

-- А вот в чем. Какой-то поп, по имени Симурдэн, назначен состоять уполномоченным комиссаром при каком-то виконте, по фамилии Говэн; виконт этот командует экспедиционным отрядом, выделенным из армии, охраняющей морское побережье. Теперь дело в том, чтобы не позволить дворянину вести двойную игру, а попу -- изменить делу республики.

-- Это очень просто, -- возразил Монто. -- Следует только пустить в ход смерть.

-- И я того же мнения, -- проговорил приблизившийся к ним Марат.

Оба собеседника подняли головы.

-- А, здравствуй, Марат, -- сказал Шабо. -- Тебя что-то редко стало видно на наших заседаниях.

-- Мой доктор предписывает мне брать ванны, -- ответил Марат.

-- Нужно быть осторожным с ваннами, -- заметил Шабо: -- Сенека умер в ванне.

-- Не беспокойся, Шабо, -- сказал Марат, улыбаясь, -- здесь нет Нерона.

-- Да, но зато здесь ты, -- проговорил грубый голос. Это был Дантон, пробиравшийся к своему месту.

Марат даже не обернулся и сказал, наклоняясь к Монто и Шабо:

-- Послушайте! Я пришел сообщить вам нечто важное. Нужно, чтобы кто-нибудь из нас троих внес сегодня в Конвент проект одного декрета.

-- Только не я, -- проговорил Монто. -- Меня не слушают, потому что я маркиз.

-- И меня тоже не слушают, потому что я капуцин, -- заметил Шабо.

-- И меня не слушают, потому что я Марат, -- проговорил Марат.

Все они замолчали: Из Марата нелегко было вытянуть ответ. Однако Монто решился спросить его:

-- Так какого же декрета ты хочешь, Марат?

-- Я желаю казни каждого военачальника, который позволит убежать пленному бунтовщику.

-- Да ведь такой декрет существует, -- заметил Шабо. -- Он был принят еще в конце апреля.

-- Но на деле он не применяется, -- возразил Марат. -- По всей Вандее, все только и делают, что позволяют пленным бежать, и все совершенно безнаказанно дают им убежище.

-- Ну, значит, Марат, декрет этот не исполняется.

-- Значит, Шабо, нужно предложить Конвенту, чтоб он заставил исполнять его.

-- Да при чем же тут Конвент, Марат? Это дело касается Комитета общественной безопасности.

-- Цель могла бы быть достигнута, -- добавил Марат, -- если бы Комитет повелел вывесить этот декрет во всех вандейских общинах и показал бы два-три примера.

-- На крупных личностях, -- добавил Шабо: -- на командирах отдельных частей.

-- Да, этого, пожалуй, было бы достаточно, -- пробормотал Марат сквозь зубы.

-- Ну, так за чем же дело стало? -- спросил Шабо. -- Предложи это сам Комитету, Марат.

Марат пристально посмотрел ему в глаза, что заставило смутиться даже Шабо.

-- Комитет общественной безопасности, Шабо, -- проговорил он, -- это -- Робеспьер; а я не желаю иметь с ним дела.

-- Ну, хорошо, я поговорю с ним, -- объявил Шабо.

На следующий же день было разослано предписание Комитета общественной безопасности, обязывающее объявить во всех городах и общинах Вандеи о неукоснительном исполнении декрета, назначающего смертную казнь за всякое содействие бегству пленных "разбойников" и инсургентов.

Декрет этот являлся лишь первым шагом. Вскоре Конвент пошел еще дальше. Несколько месяцев спустя, а именно 11 брюмера II года (в ноябре 1793 года), когда город Лаваль открыл свои ворота перед вандейскими беглецами, он издал декрет, в силу которого всякий город, который даст у себя убежище бунтовщикам, подлежал уничтожению и срытию.

Со своей стороны европейские монархи объявили в манифесте герцога Брауншвейгского, составленном эмигрантами и управляющим делами герцога Орлеанского, Линноном, что всякий француз, схваченный с оружием в руках, будет расстрелян, и что если хоть один волос упадет с головы короля Франции, то Париж будет стерт с лица земли.