I. Очерк развития стеклярусной промышленности

Но где же была эта мать, покинувшая, по мнению жителей Монфермейля, своего ребенка? Куда она девалась? Что делала? Оставив дочь у Тенардье, она продолжала свой путь в Монрейль. Если читатель не забыл, это происходило в 1818 году. Фантина не была на родине лет десять. Монрейль успел измениться за этот период. В то время как Фантина медленно опускалась все ниже и ниже по ступеням нищеты, ее родной город поднимался в гору. Года два тому назад в его промышленной жизни произошел один из тех переворотов, которые служат великими событиями для целого края.

Этот эпизод заслуживает внимания, и мы считаем необходимым не только упомянуть о нем, но и описать его.

С незапамятных времен специальным промыслом Монрейля были имитация изделий из английского гагата и подражание стеклярусному производству Германии. Промысел этот всегда стоял на низкой степени развития вследствие дороговизны сырья, отражавшейся на заработной плате. В момент возвращения Фантины в Монрейле произошла необыкновенная перемена в отрасли производства "черного стекла". В конце 1815 года в городе поселился неизвестный человек, которому пришла в голову мысль заменить аравийскую камедь гумилаком и сцеплять отдельные части браслетов проволокой вместо прежних спаек. Эта незначительная перемена стала настоящим переворотом. Незначительная перемена сразу удешевила материал и позволяла, во-первых, поднять заработную плату работникам, что было благодеянием для целого края, во-вторых, усовершенствовать сами изделия, что было выгодно для потребителей, и наконец отпускать дешевле товар, выручая в то же время тройной барыш против прежнего -- что было благом для фабриканта. Итак, одна идея дала три хороших результата.

Через три года изобретатель разбогател сам, что очень хорошо, и обогатил весь край, что было еще лучше. Он был чужой в департаменте. Происхождение его не было известно, о прошлом его знали тоже мало.

Говорили, что он пришел в город не более как с несколькими сотнями франков в кармане.

Этот-то ничтожный капитал, употребленный на осуществление счастливой идеи, лег в основание его обогащения и процветания целого края.

По приезде в Монрейль он по виду, одежде и манерам походил на простого рабочего.

В день его прибытия в маленький городок Монрейль, куда он пришел пешком с палкой в руках и с сумкой за плечами, пожар уничтожил ратушу.

Этот человек отважно бросился в пламя и спас двух детей, оказавшихся детьми жандармского капитана. Вследствие этого случая никто не спросил у него паспорта. Имя его узнали позднее. Звали его дядюшка Мадлен.

II. Мадлен

По виду это был человек лет пятидесяти, с добрым и задумчивым лицом. Больше о нем нельзя было ничего сказать.

Благодаря быстрым успехам преобразованной им отрасли промышленности, Монрейль стал центром значительной торговли. Испания, потребляющая в огромных размерах стеклярусные изделия, делала ежегодно большие заказы. Монрейль стал почти конкурентом Лондона и Берлина в этой отрасли производства. Доходы дядюшки Мадлена были настолько велики, что на второй год он смог выстроить большую фабрику с двумя обширными мастерскими -- одной для мужчин, другой для женщин. Всякий нуждавшийся мог прийти туда, с уверенностью получить работу и хлеб. Дядюшка Мадлен требовал от мужчин старательности, от женщин доброй нравственности, от всех -- честности. Он устроил отдельные мастерские, чтобы таким разделением полов дать возможность женщинам и девушкам сохранить свою нравственность. Он был неумолим насчет нравственности. Это единственный предмет, в котором он выказывал нетерпимость. Он имел тем более причин настаивать на этом, что Монрейль был гарнизонный город, и случаи разврата были нередки. Впрочем, приезд его был благодеянием для населения, и присутствие его -- источником общего благосостояния. До появления дядюшки Мадлена край перебивался кое-как, теперь в нем все цвело здоровой жизнью труда. Все кипело деятельностью, и повсюду ощущался подъем духа. Безработица и нищета исчезли. Не было ни одного кармана, куда бы не перепало нескольких грошей; не было того убогого крова, куда не заглянул бы луч радости.

Дядюшка Мадлен обеспечивал всех работой. Его требования ограничивались одним: будь честным человеком! Будь честной девушкой!

Как мы уже сказали, посреди этого общего благоденствия, источником и рычагом которого был дядюшка Мадлен, он нажил большое состояние, но -- явление, странное в коммерческом человеке, -- это не составляло, по-видимому, главной его цели. Он, казалось, думал много о других и мало о себе. В 1820 году знали, что у него положен у Лаффитта капитал в шестьсот тридцать тысяч франков, но, раньше чем отложить эту сумму для себя, он израсходовал более миллиона на городские нужды и бедных.

Городская больница была бедна -- он устроил в ней десять кроватей. Монрейль состоит из двух частей: верхнего и нижнего города. В нижнем городе, где он жил, была всего одна школа, помещавшаяся в несчастном полуразвалившемся доме. Он построил две школы: одну для мальчиков, другую для девочек. Учителям обеих школ он назначил жалованье из собственного кармана, превышавшее вдвое скудный казенный оклад, и однажды ответил кому-то удивлявшемуся такой щедрости: "Важнейшие слуги государства: кормилица и школьный учитель". Он устроил, опять-таки за собственный счет, детский приют, в то время когда они были почти неизвестны во Франции, и вспомогательный фонд для престарелых и убогих работников. Его фабрика была центром; она создала новый квартал, заселившийся быстро бедным рабочим людом, и дядя Мадлен устроил там бесплатную аптеку.

В первое время его деятельности добрые люди говорили: "Вот человек, стремящийся к богатству". Когда увидели, что он заботится об обогащении края более, чем о собственном кармане, добрые люди стали поговаривать: "Это честолюбец". Последнее казалось тем более вероятным, что он был религиозен и даже до некоторой степени набожен, что в ту эпоху создавало человеку благонамеренную репутацию. Он каждое воскресенье ходил к обедне. Местный депутат, видевший всюду соперников, не замедлил встревожиться такой набожностью. Этот депутат, бывший член законодательного корпуса при Империи, разделял религиозные убеждения патера Оратории, известного под именем Фуше*, герцога Отрантского, креатурой и другом которого он был. В дружеских беседах он подшучивал над религией. Но, увидев, что богатый фабрикант ходит к утренней обедне, и сообразив, что он может составить ему опасную конкуренцию, он тотчас решил превзойти его. Он взял в духовники иезуита и стал усердно посещать обедню и вечерню. В то время честолюбие принимало охотно форму набожности. Бедным тоже, как и религии, оказалась выгода от честолюбия депутата: он тоже учредил в госпитале две кровати, и таким образом их там стало двенадцать.

В 1819 году разнесся слух, что на основании представления префекта и ввиду услуг, оказанных господином Мадленом краю, король хочет назначить его мэром города Монрейля. Все, угадывавшие в пришельце честолюбца, с радостью ухватились за этот случай, от которого, между прочим, никто из кричавших не отказался бы и сам, и все заголосили хором: "А что мы говорили?" Весь Монрейль был в волнении. Слух оказался верным. Через несколько дней назначение появилось в официальной газете. Дядюшка Мадлен на следующий день послал отказ.

В том же 1819 году стеклярусные изделия, изготовленные по новому способу, изобретенному дядюшкой Мадленом, фигурировали на промышленной выставке. По решению жюри, король пожаловал изобретателю орден Почетного легиона. Новые толки в городе: "Он добивался креста!" Дядюшка Мадлен отказался от креста.

Положительно, этот человек был живой загадкой. Добрые люди разрешили затруднение, провозгласив: "Он, в конце концов, какой-нибудь авантюрист". Как мы видели, край был обязан ему многим, бедные были обязаны всем. Он был настолько полезен, что поневоле вызывал уважение, и был до того добр, что заставлял поневоле любить себя; в особенности любили его рабочие, и он принимал это обожание с какой-то грустной серьезностью. Когда его богатство стало несомненным фактом, "люди хорошего общества" начали кланяться ему при встрече и в городе стали звать его: "мсье Мадлен". Рабочие и дети продолжали называть его "дядюшка Мадлен", и это вызывало у него самую приветливую улыбку. По мере того как он возвышался, ему посыпались приглашения. "Общество" предъявило на него свои права. Чопорные гостиные Монрейля, несомненно захлопнувшие бы свои двери перед работником, распахивались настежь перед миллионером. Ему делали всевозможные авансы. Он уклонялся. И на этот раз добрые люди нашли что сказать. "Это невежда и неуч. Бог знает, откуда он вылез. Он бы не сумел даже держать себя в гостиной. Неизвестно еще, умеет ли он читать".

Когда видели, что он богатеет, говорили: "Это торгаш". -- Когда увидели, что он сорит деньгами, сказали: "Это честолюбец". -- Когда он отказался от почестей, сказали: "Это авантюрист". Когда он отказался от любезностей света, решили, что "он неуч".

В 1820 году, пять лет спустя по приезде его в Монрейль, услуги его краю были до того очевидны, желание всего населения так единодушно, что король вторично назначил его мэром города. Он отказался во второй раз, но префект не принял его отказа, все нотабли явились просить его, и народ на улицах упрашивал его не отказываться. Просьбы были так настойчивы, что он уступил. Было замечено, что, по-видимому, сильнее всего на него подействовал сердитый упрек одной старухи, закричавшей ему со своего порога: "Добрый мэр вещь хорошая. Разве позволительно отказываться делать добро, когда можешь?"

Это была третья фаза его возвышения. Дядюшка Мадлен сначала превратился в мсье Мадлена. Мсье Мадлен превратился в господина мэра.

III. Капитал, помещенный у Лаффитта

Впрочем, он остался все таким же простым, каким был сначала. Загорелый цвет лица работника, серьезные глаза, седые волосы, задумчивое выражение философа, шляпа с широкими полями и длинное пальто из толстого сукна, застегнутое на все пуговицы. Он исполнял свои обязанности мэра, но не изменил отшельнический образ жизни. Он разговаривал с весьма немногими. Уклонялся от любезностей, кланялся бочком и старался как можно скорее уходить от людей. Он улыбался во избежание разговора и раскошеливался во избежание необходимости улыбаться. Женщины говорили о нем: "Какой добрый медведь!" Он любил уходить на далекие прогулки в поля.

Он обедал всегда один и во время еды читал развернутую на столе книгу. У него была хорошо подобранная небольшая библиотека, но составленная с выбором. Он любил книги; книги верные, хотя и холодные друзья.

По мере того как богатство предоставило ему досуг, он, по-видимому, пользовался последним для развития своего ума. С тех пор как он поселился в Монрейле, его речь заметно сгладилась, сделалась более цивилизованной и утонченной.

Он охотно брал с собой во время прогулок ружье, нередко пускал его в дело. Когда он изредка стрелял, то отличался изумительной меткостью. Он никогда не убивал безвредных животных. Никогда не стрелял в пташек.

Хотя он не был молод, о силе его рассказывали чудеса. Он никогда не отказывался помочь при случае: поднимал упавшую лошадь, сдвигал завязшее колесо, хватал за рога вырвавшегося быка. Выходя из дому, он всегда набивал карманы деньгами и возвращался с пустыми руками. Когда он заходил в окрестные деревни, оборванные ребятишки окружали его и льнули, как стая мошек.

Многие строили догадки, что он прежде жил в деревне, на том основании, что у него был большой запас полезных секретов, которые он сообщал крестьянам. Он учил их истреблять хлебную моль, поливая пол амбара и опрыскивая стены раствором поваренной соли, и удалять долгоносиков, развешивая на домах, заборах и грядах пучки полевого шалфея в цвету. У него были рецепты, как выводить с полей спорынью, вику, хвощ, куколь и все сорные травы, заглушающие хлеба. Он отваживал крыс от кроличьего садка одним запахом морской свинки, которую сажал в него.

Однажды он увидел, как крестьяне выпалывают крапиву; он поглядел на кучу вырванной и увядшей травы и сказал:

-- Сколько добра губится даром. Лист молодой крапивы -- вкусный овощ. В старой крапиве образуются длинные волокна, как у льна, крапивное полотно не уступает полотну из конопли. Рубленая крапива -- хороший корм для птицы, толченая -- здоровый корм для рогатого скота. Примесь крапивного семени к сену придает глянцевитость шерсти животных, а из смеси крапивного корня и соли получается превосходная желтая краска. К тому же это отличное сено, которое можно косить два раза в лето. И что же нужно под крапиву? Немного земли, никакого ухода. Только семена осыпаются по мере созревания, и их трудно собирать. Вот и все. При небольшом труде крапива могла бы оказывать пользу, между тем как теперь она только приносит вред. И за это ее уничтожают. Многие люди похожи на крапиву.

Немного помолчав, он продолжал:

-- Друзья мои, не забывайте одного: нет ни дурных трав, ни дурных людей. Есть только плохие полеводы и воспитатели!

Дети любили его за то, что он умел мастерить прелестные вещицы из соломы и скорлупы кокосовых орехов.

Когда он видел черную драпировку на церковной двери, он шел непременно взглянуть на похороны, как другие ходят смотреть на крестины. Чужое горе привлекало его своей трогательностью, и он присоединялся к траурному кортежу, к плачущей семье и к священникам, молитвословящим вокруг гроба.

Ему, по-видимому, нравились размышления на тему похоронных молитв, полных напоминаний о другой жизни. Глядя на небо, он вслушивался с каким-то стремлением проникнуть в загробные тайны, в печальные псалмы, раздающиеся на краю бездны.

Он делал массу добрых дел, таясь, как другие скрывают дурные поступки. Он украдкой в сумерках входил в дома, поднимался по лестницам. Вернувшись домой, иной бедняк видел, что в его отсутствие кто-то входил в его комнату, иногда даже взломав дверь. Несчастный восклицал: "Сюда приходил вор!" Но, войдя, он находил золотую монету, забытую на столе. Вор, входивший украдкой, был не кто иной, как дядюшка Мадлен.

Он был приветлив, но грустен. Народ говорил: "Вот богатый человек, но не гордый, человек удачливый, но несчастливый". Некоторые уверяли, что это таинственная личность, что он никого не впускает в свою комнату, убранную, как келья пустынника, мертвыми головами и костями, сложенными крест-накрест над песочными часами.

Об этом толковали так упорно, что несколько молодых и смелых щеголих из общества Монрейля явились к нему однажды с просьбой: "Позвольте нам взглянуть на вашу комнату: говорят, что вы в ней устроили пещеру". Он улыбнулся и тотчас ввел их в эту комнату-пещеру. Дамы были наказаны за свое любопытство. Комната оказалась самая простая, убранная мебелью из красного дерева, довольно некрасивого фасона, какой почти всегда бывает у подобной мебели, и оклеенная дешевыми обоями. Они заметили на камине только два старомодных подсвечника: должно быть, настоящие серебряные, так как на них были клейма с пробой. Замечание, вполне достойное наблюдательности провинциального городка.

Несмотря на этот визит, комната его продолжала слыть за келью отшельника, пещеру, берлогу и могилу. Шушукались также, что у него лежат несметные капиталы у Лаффитта, с условием, чтобы они всегда находились налицо, так что в любое время мсье Мадлен мог явиться, расписаться и получить в какие-нибудь десять минут из конторы свои два или три миллиона. В действительности же эти два или три миллиона сводились к шестистам тридцати или сорока тысячам франков.

IV. Мсье Мадлен в трауре

В начале 1821 года в газетах появилось известие о кончине господина Мириеля, диньского епископа, прозванного "преосвященным Бьенвеню" и умершего смертью праведника восьмидесяти двух лет от роду.

Пополняя газетные сообщения, скажем, что диньский епископ ослеп за несколько лет до смерти и радовался своей слепоте, потому что сестра его была неотлучно при нем.

Скажем мимоходом, что быть слепым и любимым -- одна из форм высшего счастья на земле, где нет ничего совершенного. Иметь постоянно около себя жену, дочь, сестру, одну из этих чудесных существ, не покидающих вас ни на мгновение, потому что они могут вам быть полезны, а они без вас жить не могут, чувствовать такую свою необходимость для дорогого существа, иметь возможность постоянно измерять сумму внушаемой привязанности количеством посвящаемого нам времени и говорить себе: "Она отдает мне все свое время, потому что все сердце ее принадлежит мне", читать все мысли существа, чьего лица не можешь видеть, констатировать преданность живой души, когда от вас ушел весь мир, воспринимать шелест платья, словно шелест крыльев, слышать шаги, голос, пение и знать, что вы центр этих шагов, слов и пения, ощущать ежечасно свою собственную привлекательность и осознавать свое могущество по мере усиления своей немощи; благодаря лишению света и вследствие погружения во мрак стать лучезарным светилом, к которому тяготеет ангел, -- с таким счастьем едва ли может сравниться что-либо на земле. Высшее счастье в жизни человека -- сознавать себя любимым, -- любимым просто потому, что ты есть и, скажем, вопреки самому себе. Такое сознание достается слепому. Для беспомощного услуга равняется ласке. Чего же может недоставать ему? -- Ничего. Нельзя назвать лишенным света человека, обладающего такой любовью. И еще какой? Любовью чистой и добродетельной! Там, где есть уверенность, не может существовать слепоты. Душа ощупью ищет другую душу и находит ее. А эта обретенная и испытанная душа -- душа женщины. Вас поддерживает рука -- это ее рука; вашего чела касаются уста -- это ее уста; вы чувствуете подле себя дыхание -- это дыхание ее. Получать от нее все: поклонение и жалость, никогда не быть покинутым, находить защиту в этой слабости, опираться на этот несокрушимый тростник, осязать свое провидение и иметь возможность прижать его к сердцу. Осязать божество -- какое блаженство может быть поставлено выше этого? Сердце, -- этот небесный и таинственный цветок, -- вступает в полный расцвет. Подобным мраком не поступишься и за весь мир. Ангельская душа неразлучна с вами: если она и удаляется, то лишь для того, чтобы возвратиться снова; она исчезает, как сон, и появляется опять, как действительность. Чувствуешь на себе согревающий луч -- это приближается она: счастье, радость, веселье осеняют вас -- вы сияете среди ночи. И сколько бесконечных мелких проявлений внимания! Мелочи принимают гигантские размеры в пустыне. Самые гармоничные оттенки женского голоса нежат вас и заменяют вам затмившийся мир. Вас ласкают душой. Ничего не видишь, но чувствуешь себя боготворимым. Это рай во мраке.

Из этого-то рая преосвященный Бьенвеню переселился в другой.

Сообщение о его кончине перепечатала и местная газета Монрейля. На следующий день мсье Мадлен появился весь в черном и с траурным крепом на шляпе.

В городе этот траур был замечен и возбудил толки. Это казалось лучом света, брошенным на происхождение господина Мадлена. Из этого заключили, что он состоял в родстве с почтенным епископом.

"Он носит траур о епископе", -- говорили в салонах. Это подняло значительно господина Мадлена в общественном мнении и доставило ему сразу известную долю уважения. В аристократическом мирке Монрейля местное миниатюрное Сен-Жерменское предместье приняло меры к прекращению карантина господина Мадлена, родственника диньского епископа. Дядюшка Мадлен догадался о своем повышении по более глубоким поклонам старух и по участившимся улыбкам молодых. В один прекрасный вечер одна из дуэний этого микроскопического большого света полюбопытствовала, по праву старшинства, обратиться к нему с вопросом:

-- По всей вероятности, господин мэр приходится кузеном покойному диньскому епископу?

-- Нет, милостивая государыня, -- ответил он.

-- Однако вы носите по нему траур?

-- В молодости я служил лакеем в его семействе, -- ответил мэр.

Замечен был еще другой факт. Всякий раз, как через город проходил молодой савояр, предлагая услуги для чистки труб, господин мэр приказывал позвать его к себе, спрашивал, как его зовут, и дарил ему денег. Савояры передавали это друг другу, и потому их заходило в город очень много.

V. Гроза вдали

Мало-помалу время сломило оппозицию. Вначале, в силу общего закона, которому подчинены все возвышающиеся люди, против господина Мадлена распространяли различные сплетни и гнусности, затем о нем стали только злословить, позднее злословие перешло в шуточки, а под конец прекратились и последние. Общее уважение к нему стало единодушно, безусловно и искренно, и наступила минута, около 1821 года, когда слова "господин мэр" произносились в Монрейле почти с тем же чувством почтения, с каким в 1815 году в городе Динь упоминали имя преосвященного Бьенвеню. К господину Мадлену приходили за советами за десять лье в окружности. Он решал споры, устранял тяжбы и мирил врагов. Каждый искал в нем защитника своей правоты, словно в душе его был начертан кодекс естественного права. Эта была настоящая эпидемия почтения, заражавшая всех поголовно и, наконец, охватившая весь округ.

Один человек во всем округе устоял от этой заразы и, несмотря на все поступки господина Мадлена, противился общему увлечению, как будто в нем бодрствовал безошибочный и неподкупный инстинкт. Можно предположить, действительно, что иные люди одарены чисто животным инстинктом, прямым и верным, как все инстинктивное, инстинктом, создающим симпатию и антипатию и роковым образом отталкивающим одного человека от другого, инстинктом, не знающим ни колебаний, ни сомнений, никогда не дремлющим, не ошибающимся, ясным и неумолимым, при всей его необходимости упорно противоречащим всем доводам рассудка и всем доказательствам размышления, инстинктом, который, как бы ни слагались обстоятельства, тайно предупреждает человека-собаку о присутствии человека-кошки и человека-лисицу о близости человека-льва.

Случалось часто, что, когда господин Мадлен шел по улице спокойный, приветливый, напутствуемый общими благословениями, человек высокого роста, одетый в темно-серое пальто, вооруженный толстой тростью и в круглой шляпе, нахлобученной на лоб, останавливался за его спиной и долго провожал его глазами, скрестив руки, медленно покачивая головой и подбирая верхнюю губу к самому носу, что составляет мимику переводимую следующими словами:

-- Однако что же это за человек? Где я встречал его раньше? Во всяком случае, меня-то он не проведет!

Этот суровый, чуть ли не грозный человек принадлежал к числу людей, бросающихся в глаза наблюдателю даже при самой мимолетной встрече.

Звали его Жавер, и служил он в полиции.

В Монрейле он исполнял тяжелую, но полезную обязанность полицейского инспектора. Начало деятельности господина Мадлена в городе происходило до его назначения. Жавер получил занимаемый им пост благодаря покровительству господина Шабулье, секретаря члена государственного совета графа д'Англэ, бывшего в то время полицейским префектом Парижа. Когда Жавер приехал в Монрейль, состояние фабриканта было уже нажито, и дядюшка Мадлен был уже городским мэром. Некоторые полицейские агенты отличаются специфичным лицом, имеющим печать одновременно подобострастия и какой-то самоуверенности. Лицо Жавера принадлежало к той же категории, за исключением заискивающего выражения.

Мы уверены, что если бы людские души можно было видеть простым глазом, то все увидели бы ясно тот странный факт, что каждый экземпляр человеческого рода соответствует непременно одному из видов животного царства. И все бы убедились в истине, о которой лишь отчасти догадываются мыслители, что от устрицы до орла, от свиньи до тигра, -- все звери совмещаются в человеке и, вдобавок, что каждая порода зверей имеет свое специальное воплощение между людьми.

Животные не что иное, как олицетворение наших добродетелей и пороков, изображения наших душевных свойств, доступные зрению. Господь являет их нам с целью вразумить нас. И так как животные не более как подобие наше, Господь не одарил их восприимчивостью к воспитанию, в полном значении этого слова. Это было бы лишним. Зато души людей, как существа реальные, имеющие конечную цель, получили от Бога рассудок, то есть возможность развиваться посредством воспитания. Правильное общественное воспитание всегда может извлечь из каждой души всю пользу, к какой она способна.

Мы говорим последнее только относительно видимой, земной жизни, нимало не предрешая важного вопроса будущей жизни существ, переставших быть людьми. Видимое "я" вовсе не уполномочивает мыслителя отрицать существование вечного, одухотворенного "я". Сделав это замечание, вернемся к нашему предмету.

Допуская наше положение о существовании в каждом человеке свойств одного или нескольких животных, читатель облегчит повествователю задачу объяснить характер полицейского агента Жавера.

Астурийские крестьяне убеждены, что в каждом помете волчицы находится по одному псу, убиваемому матерью, без чего этот пес, выросши, загрыз бы всех своих братьев.

Придайте человеческий образ этому псу, рожденному от волчицы, и вы получите представление о Жавере.

Жавер родился в тюрьме от гадальщицы, муж которой был сослан на галеры. Он рос с мыслью, что он выброшен из общества; и отчаялся когда-либо вернуться в него. Он примечал, что общество упорно отворачивается от двух классов людей -- от тех, кто на него нападает, и от тех, кто охраняет его. Он мог выбирать только между тем или другим классом; в душе же у него была прочная закваска аккуратности, честности и строгости, заставлявшая его чувствовать непобедимое отвращение к той беспутной цыганской среде, из которой он вышел. Он поступил на службу в полицию и служил исправно. В сорок лет дослужился до звания инспектора.

В молодости он был надсмотрщиком на галерах. Прежде чем идти далее, опять вернемся к определению того, что мы назвали человеческим образом Жавера.

Этот человеческий образ состоял из вздернутого носа с широко вырезанными ноздрями, к которым поднимались с обеих сторон густые бакенбарды. Увидя в первый раз эти два леса и эти две пещеры, на душе становилось жутко. Когда Жавер смеялся, что было редко и страшно, то его тонкие губы раскрывались, обнажая не только все зубы, но и десны, и все скуластое лицо его сморщивалось глубокими складками около носа, придавая всему лицу вид морды хищного зверя. Жавер в серьезном настроении был похож на собаку; когда он смеялся -- перед вами был тигр. Череп его был развит слабо в отличие от сильно развитой челюсти; волосы закрывали лоб и ниспадали до бровей, а между глаз лежала постоянная складка, словно клеймо гнева; взгляд был сумрачный, рот сжатый и злой и общий вид повелительный и жесткий.

Этот человек весь состоял из двух очень простых и, в сущности, очень хороших чувств, которые, вследствие доведения до крайности, становились в нем почти пороком: уважения к авторитетам и ненависти к бунту. В его глазах воровство, убийство и все преступления были только различными видами бунта. Он питал слепое и глубокое доверие ко всем официальным лицам в государстве, начиная с министра и кончая лесным сторожем. Он презирал, ненавидел и брезговал всеми, кто переступил хоть раз в жизни за черту законности. Он не допускал ни смягчений, ни исключений. Об одних он говорил: "Власть не может ошибаться. Вина не может быть на стороне административного лица". Другим же, напротив, выносил приговор: "Это люди окончательно погибшие. Ничего хорошего от них исходить не может". Он вполне разделял мнение крайних умов, приписывающих человеческим законам право создавать или, вернее говоря, отмечать отверженных и предполагающих, что на окраинах общества должен существовать Стикс*. Он был стоиком, серьезным и суровым; постоянно печальный и задумчивый, он в одно и то же время был скромен и надменен, как все фанатики. Взгляд его пронизывал словно шилом -- он колол и леденил. Вся жизнь его суммировалась в двух словах: бодрствовать и надзирать. Он вносил прямоту в самую окольную вещь в мире. Он сознавал пользу своей деятельности, относился к своим обязанностям с религиозным почтением и шпионил, как другие священнодействуют. Горе тому, кто попадал в его лапы! Он задержал бы родного отца, если бы тот бежал с каторги, и донес бы на собственную мать, если бы поймал ее с поличным. И он сделал бы это с тем чувством внутреннего самодовольства, которым сопровождается сознание своей добродетели. При этом он вел жизнь, полную лишений, уединенную, целомудренную, не позволяя себе ни малейшего развлечения. Он был воплощением неподкупного долга, смотрел на полицию теми же глазами, какими спартанец глядел на Спарту: это был недремлющий охранитель, суровый и честный -- шпион, вылитый из стали, Видок* со стойкостью Брута.

Все существо Жавера выражали прислушивание и стушевывание. Мистическая школа Жозефа де Местра*, в ту эпоху приправлявшая ультрамонтанские издания высшими космогоническими теориями, не преминула бы видеть в Жавере символическое явление. У него не было видно лба, исчезавшего под шляпой, не было видно глаз, исчезавших под бровями, не было видно подбородка, прятавшегося в галстук, не было видно рук, прятавшихся под длинные рукава, не было видно палки, прикрытой складками пальто. Но лишь только подворачивался случай, внезапно, как из засады, из этой тени появлялись разом узкий угловатый лоб, свирепый взгляд, твердый подбородок, громадные ручищи и гигантская дубина.

В минуты досуга, случавшиеся редко, несмотря на всю свою ненависть к книгам, он читал, благодаря чему не был абсолютно безграмотным. Это, впрочем, было видно по некоторой вычурности его речи. Пороков за ним не было никаких. Только когда он бывал доволен собой, он награждал себя понюшкой табаку. В этом одном сказывалась его общечеловеческая слабость.

Понятно, что Жавер был грозой всего того класса людей, который означается в статистических ежегодных отчетах министерства юстиции рубрикой: "Не имеющие профессий".

Одно имя Жавера служило для них пугалом, а его появление повергало их в оцепенение страха.

Таков был этот человек-страшилище.

Жавер был недремлющим оком, не терявшим из вида господина Мадлена. Он смотрел на него с недоверием и выжиданием. Господин Мадлен под конец заметил это, но, по-видимому, оставался к этому вполне равнодушным.

Он даже не задал Жаверу ни одного вопроса, не избегал его, хотя и не старался попадаться ему на глаза, а относился, по-видимому, совершенно безразлично к этому стеснительному и даже назойливому надзору. Обращался он с Жавером, как со всеми, приветливо и спокойно. По некоторым словам Жавера можно было догадаться, что он тщательно разыскивал следы прошлого господина Мадлена, с рвением, свойственным легавой собаке и столько же вытекающим из инстинкта, как из воли. Он намекал иногда смутно, что кто-то собирал сведения в одном отдаленном крае о каком-то семействе, пропавшем без вести.

Ему однажды случилось сказать вслух самому себе:

-- Наконец-то я изловил его!

Но вслед за тем он три дня не раскрывал рта и был сумрачен. Очевидно, нить, которую он считал уже отысканной, порвалась в его руке.

Впрочем, следует сказать в опровержение тех нескольких слов, которым можно придать чересчур абсолютный смысл, что ни одного человека нельзя считать непогрешимым и что инстинкту свойственно сбиваться, терять след и запутываться. Иначе инстинкт надо было бы поставить выше рассудка и допустить, что животное одарено более верным руководством, чем человек.

Жавер, очевидно, был несколько смущен невозмутимыми естественностью и спокойствием, встреченными им в господине Мадлене.

Однако же его странное поведение в одном случае произвело впечатление и на мэра.

Случай этот произошел в следующем порядке.

VI. Дядюшка Фошлеван

Однажды утром господин Мадлен шел по одному из немощеных переулков Монрейля, когда увидел на некотором расстоянии перед собой собравшуюся кучку народа. Он подошел. Упала телега с лошадью и тяжестью своей придавила шедшего рядом извозчика, старика дядюшку Фошлевана. Этот старик принадлежал к числу немногих врагов, оставшихся в городе у Мадлена. Когда он прибыл в страну, Фошлеван, грамотный крестьянин, бывший сельский нотариус, занимался торговлей, но дела его шли плохо. Фошлеван видел, как Мадлен, этот простой работник, богател на его глазах, между тем как он сам разорялся. Это зажгло в нем зависть, и он в свое время сделал все зависящее от него, чтобы повредить Мадлену. Это не спасло его от банкротства, и старик, не имевший, впрочем, ни семьи, ни детей, сохранив только телегу с лошадью, стал извозчиком. Лошадь сломала себе при падении два ребра и не могла встать.

Старик попал между колес. Но, к несчастью, телега, свалившись набок, всей тяжестью навалилась ему на грудь. Телега была довольно тяжело нагружена. Дядя Фошлеван жалобно стонал и задыхался. Его старались высвободить, но тщетно. Какое-нибудь неловкое усилие, неправильный толчок или бестолковое усердие могли разом убить его на месте. Освободить его было невозможно иначе, как приподняв телегу снизу. Жавер, прибывший на место происшествия, послал за воротом.

Когда подошел Мадлен, толпа почтительно расступилась перед ним.

-- Помогите, -- молил старый Фошлеван. -- Неужели не найдется между вами доброй души, чтобы спасти старика?

Господин Мадлен обернулся к присутствующим с вопросом:

-- Есть ли ворот?

~~ За ним пошли, -- ответил кто-то из крестьян.

-- А далеко ли за ним побежали?

-- В ближайшее место, в поселок Флашо, где есть кузница. Но все равно раньше четверти часа оттуда нельзя поспеть.

-- Раньше четверти часа! -- воскликнул Мадлен.

Накануне шел дождь, почва была рыхлая, телега с каждой минутой все глубже и глубже уходила в землю и все сильнее давила на грудь старого извозчика. Было очевидно, что через каких-нибудь пять минут ребра его будут сломаны.

-- Ждать четверть часа нельзя, -- сказал господин Мадлен окружавшим его крестьянам.

-- Приходится ждать.

-- Но тогда будет уже поздно; разве вы не видите, что телега оседает все глубже?

-- Ничего не поделаешь!

-- Послушайте, -- продолжал Мадлен, -- под телегой еще достаточно места для того, чтобы пролезть человеку и приподнять ее на себе. Дело одной минуты, и человек спасен. Есть ли здесь кто-нибудь сильный и смелый? Предлагаю пять золотых в награду.

Никто в толпе не шевельнулся.

-- Даю десять золотых, -- сказал Мадлен. Присутствующие стояли, опустив глаза. Один из них прошептал:

-- Для этого была бы нужна дьявольская сила. К тому же рискуешь и сам искалечиться.

-- Ну, ребята, -- еще раз возгласил господин Мадлен, -- кто хочет получить двадцать золотых?

Опять то же молчание.

-- Их нерешительность происходит не от недостатка доброй воли, -- произнес голос.

Господин Мадлен обернулся и узнал Жавера. Он не заметил его раньше.

-- У них не хватает силы, -- продолжал Жавер. -- Надо быть страшным силачом, чтобы приподнять телегу на спине.

Затем, глядя в упор на господина Мадлена, он продолжал, подчеркивая каждое слово:

-- Господин Мадлен, я в жизни моей видел только одного человека, способного сделать то, чего вы требуете.

Господин Мадлен вздрогнул.

Жавер прибавил равнодушным тоном, но не спуская глаз с господина Мадлена:

-- Это был каторжник.

-- В самом деле! -- отозвался господин Мадлен.

-- Каторжник на тулонских галерах.

Господин Мадлен побледнел. Между тем телега опускалась все глубже; Фошлеван захрипел и проговорил с усилием:

-- Задыхаюсь! Ребра трещат! Поторопитесь! Тащите скорее ворот, подсуньте хоть что-нибудь!

Господин Мадлен озирался кругом.

-- Так здесь нет никого, кто бы хотел заработать двадцать золотых и спасти старика?

Никто не двигался.

-- Я знал только одного человека, который мог заменить ворот -- того каторжника.

-- Ах, теперь уж совсем задавило, -- простонал извозчик. Мадлен поднял голову, встретил устремленный на его взгляд Жавера, поглядел на неподвижно стоявших крестьян и горько улыбнулся. Затем, не говоря ни слова, припал на колени и, прежде чем толпа успела ахнуть, очутился под телегой.

Наступило ужасное мгновение ожидания и тишины.

Все видели, как Мадлен, распростертый почти плашмя, сделал два или три тщетных усилия свести колени с локтями. Ему кричали: "Дядюшка Мадлен, полезайте назад!" Сам Фошлеван говорил:

-- Уйдите, господин Мадлен! Видно, мне уже суждено умереть! Оставьте! Еще добьетесь, что вас раздавит вместе со мной!

Мадлен не ответил.

У всех присутствующих замер дух. Колеса продолжали вязнуть, и уже не оставалось, по-видимому, возможности вылезти и самому Мадлену

Вдруг вся масса колыхнулась, телега медленно приподнялась, и колеса выступили над колеями. Раздался сдавленный голос: "Поторопитесь! Подсобите, ребята!" Это кричал Мадлен, напрягавшийся из последних сил.

Все кинулись разом. Самоотверженность одного придала силы и храбрости всем. Телегу подхватило разом двадцать рук. Старик Фошлеван был спасен.

Мадлен поднялся. Он был бледнее полотна, хотя пот струился по лицу Ручьями. Платье было все изорвано и перепачкано грязью. Все плакали. Старик обнимал его колени и называл спасителем. А на его лице было выражение какого-то блаженного, неземного страдания, и он спокойно остановил свой взгляд на Жавере, продолжавшем не сводить с него глаз.

VII. Фошлеван получает место садовника в Париже

Фошлеван при падении вывихнул чашку в коленке. Дядюшка Мадлен распорядился перенести его в больницу, устроенную им для фаРичных рабочих в самом здании его фабрики и находившуюся в заведовании двух сестер милосердия. На другой день утром старик нашел на столике, возле своей кровати, билет в тысячу франков и записку от дяди Мадлена: "Я покупаю вашу лошадь с телегой". Телега была разбита вдребезги, а лошадь околела. Фошлеван поправился, но нога у него перестала сгибаться. Господин Мадлен с помощью рекомендательных писем от сестер и кюре выхлопотал старику место садовника в одном парижском женском монастыре в квартале Сент-Антуан.

Немного спустя господин Мадлен был назначен мэром. В первый раз, как Жавер увидел господина Мадлена в шарфе, подчинявшем его власти целый город, он почувствовал то волнение, какое должна ощущать собака, чующая волка, нарядившегося в платье ее хозяина. С этой минуты Жавер стал избегать встречи с ним, насколько мог. Когда дела службы требовали этого и он не мог уклониться от необходимости видеться с господином мэром, он говорил с ним не иначе, как с полной почтительностью.

Благосостояние Монрейля, созданное дядюшкой Мадленом, кроме видимых признаков, о которых мы говорили, выражалось еще одним симптомом, не менее ясным, хотя и не столь осязательным, но симптомом вполне несомненным. Если население терпит нужду, если существует недостаток в работе, и торговля в застое, налогоплательщик не платит повинностей по бедности и просрочивает все рассрочки; при этом государство вынуждено тратить много денег на взыскания и понудительные меры. Наоборот, если край процветает, если работа в избытке -- налоги платятся легко и взимание их ничего не стоит государству, можно сказать, что расходы государства по сбору налогов служат вернейшим барометром для определения бедности или богатства страны.

В семилетний период расходы по сбору налога сократились на две трети в округе Монрейля, благодаря чему на этот округ часто указывал господин Виллель, бывший в то время министром финансов, как на образцовую местность по своей исправности.

Таково было положение края, когда Фантина возвратилась на родину. Ее там никто уже не помнил. По счастью, фабрика господина Мадлена приветливо отворила перед ней свои двери. Она пришла туда и была принята в женское отделение. Производство стекляруса было совершенно незнакомым делом для Фантины, и она не могла отличаться особенной ловкостью в работе, следовательно, много зарабатывать поденно она не могла, но во всяком случае ей было чем жить, что уже решало главную задачу: от голодной смерти она была защищена.

VIII. Мадам Виктурниен тратит тридцать шесть франков во имя нравственности

Когда Фантина увидела, что источник для существования найден, она на минуту просияла. Жить честно своим трудом -- великое благословение Божие! Мало-помалу она втягивалась в работу. Она купила зеркальце; ей доставляло удовольствие любоваться на свое молодое лицо, на свои великолепные волосы и зубы; пережитое постепенно забывалось, и думалось ей только о Козетте, о светлом будущем; она чувствовала себя почти счастливой. Наняла себе она комнатку и меблировала ее в кредит в счет будущих заработков: это был остаток привычек, уцелевших еще от беспорядочного образа жизни.

Не имея возможности выдать себя за замужнюю женщину, она, как мы уже говорили ранее, остерегалась говорить кому бы то ни было, что у нее есть маленькая дочь.

Вначале, как уже известно читателю, она аккуратно платила Тенардье. Не умея писать, она была вынуждена писать письма через писаря.

Писала она часто, и это заметили. Начали шушукать в женской мастерской, что Фантина "пишет письма" и что у нее "странные повадки".

Никто так не подсматривает за поступками других, как люди, которым нет до них никакого дела. Почему такой-то приходит только в сумерки? Почему другой никогда не оставляет своего ключа у привратника по четвергам? Почему такая-то всегда рассчитывается с извозчиком, не доезжая до подъезда? Почему она посылает покупать тетрадку почтовой бумаги, когда у нее битком набито этой бумаги? и проч. и проч. Существуют люди, которые готовы потратить на разъяснение подобных загадок более денег, времени и труда, чем нужно было бы на десять добрых дел, и все это даром, удовольствия ради, не ожидая от своих хлопот другого вознаграждения, кроме удовлетворения любопытства. Они целыми днями будут следить за тем-то или за той-то, целыми часами готовы простоять на карауле на углу улицы или под воротами, в дождь, холод, станут подкупать комиссионера, поить лакеев и кучеров, предлагать деньги горничной или портье. Зачем? Без всякой цели. Из чистого зуда все узнать, выведать, пронюхать. Из одного зуда поболтать. А разоблачение подобных тайн, подобных секретов, эти разгадки, сообщенные во всеуслышание, часто приводят к катастрофам, к дуэлям, банкротствам, разорению семей, коверкают чью-нибудь жизнь, к великой радости "разоблачителей", открывших все без всякой корысти, чисто в угоду инстинкта. Явление это печальное.

Некоторые люди злословят ради потребности почесать язык. Их разговор -- салонная болтовня или лакейское судачество, похожее на печь, потребляющую много дров: им только подавай топлива, -- а этим топливом служат ближние.

Итак, за Фантиной учредили надзор.

Вдобавок многие завидовали ее великолепным волосам и ее белым зубкам.

Подметили, что нередко, работая, она отворачивается, чтобы утереть украдкой слезу. Это случалось с ней в минуты, когда она думала о своей малютке, а быть может, и о человеке, когда-то любимом ею.

Порывать с прошлым всегда очень мучительно.

Узнали, что она пишет куда-то заказные письма раза два в месяц, всегда по одному и тому же адресу. Добыли адрес: "Господину Тенардье, содержателю трактира в Монфермейле". Угостили в кабаке писаря-старичка, не умевшего наполнить себе желудок красным вином без того, чтобы не выложить всех секретов из-за пазухи. Слово за слово, узнали наконец, что у Фантины ребенок. "Очевидно, она особа известного поведения". Нашлась кумушка разведчиком в Монфермейль и привезшая оттуда следующее известие: "Я недаром потратила тридцать шесть франков кровных моих денежек, я видела своими глазами девочку".

Кумушка, совершившая этот подвиг, была некая мадам Виктурниен, дракон, охранявший совесть и честь своих ближних. Госпоже Виктурниен было пятьдесят шесть лет, облекавших ее в двойную маску безобразия и старости. Голос ее дребезжал, ум фальшивил. Удивительно, что и эта ведьма была когда-то тоже молодой. В молодости, в 93 году, она вышла замуж за монаха, бежавшего из монастыря в красной фригийской шапке* и перешедшего из бернардинцев в якобинцы. Женщина она была сухая, черствая, сердитая, шероховатая и почти ядовитая, хотя еще не забыла своего покойничка, гнувшего ее в три дуги. Это была крапива, хранившая еще след помявшего ее клобука. При Реставрации она сделалась ханжой и проявила такую ревность в своем обращении, что попы простили ей монаха. У нее было небольшое имение, которое она хвастливо прочила оставить по завещанию одной духовной конгрегации. Она была на хорошем счету в арраском епископском дворце. И вот эта-то госпожа Виктурниен поехала в Монфермейль и вернулась с известием: "Я видела девочку".

На все это понадобилось немало времени. Фантина работала на фабрике уже около года, когда в одно прекрасное утро надзирательница мастерской передала ей от имени господина мэра пятьдесят франков, объявив, что она уволена из мастерской и что господин мэр советует ей переселиться куда-нибудь из их местности подальше.

Это случилось как раз в тот месяц, когда Тенардье, потребовавшие вместо шести франков двенадцать, вторично попросили прибавки с двенадцати на пятнадцать франков в месяц.

Фантина была ошеломлена. Она не могла покинуть Монрейль, задолжав за квартиру и мебель. Пятьюдесятью франками, врученными ей, она не могла покрыть этих долгов.

Она пробормотала несколько жалобных слов, но надзирательница резко приказала ей оставить немедленно мастерскую. Фантина, впрочем, была не из лучших мастериц. Она ушла из мастерской, подавленная стыдом еще более, чем отчаянием, и поспешила в свою каморку.

Теперь все узнают ее вину!

Она была не в состоянии говорить. Ей советовали пойти к мэру, она не посмела. Мэр дал ей пятьдесят франков по великодушию, но выгнал ее по справедливости. Она подчинилась этому приговору.

IX. Триумф госпожи Виктурниен

Вдова монаха совершила похвальный подвиг. Впрочем, сам мэр не знал обо всей этой истории. Жизнь переполнена таким сплетением обстоятельств. Господин Мадлен не имел привычки заходить в женскую мастерскую.

Он поручил эту мастерскую надзору одной старой девы, рекомендованной ему кюре; он вполне полагался на надзирательницу, в сущности добрую и почтенную особу, твердую, справедливую, честную, великодушную в смысле готовности подать ближнему милостыню, но лишенную великодушия, состоящего в понимании и прощении. Господин Мадлен полностью доверил ей женскую мастерскую. Лучшие люди бывают вынуждены передавать свою власть уполномоченным. На основании этих полномочий и с полным убеждением в правильности своего поступка надзирательница обсудила дело, вынесла приговор и казнила Фантину.

Что касается до пятидесяти франков, то она выдала их из суммы, предоставленной ей господином Мадленом для пособий и подарков работницам и находившейся у нее в безотчетном распоряжении.

Фантина стала искать места служанки -- ходила из дома в дом предлагать свои услуги. Никто не захотел нанять ее. Из города уйти она не могла. Торговец, поставивший ей мебель, -- надо знать, что это была за жалкая мебель, -- пригрозил ей, что, если она выедет из города, он распорядится арестовать ее, как воровку! Домохозяин, которому она задолжала за квартиру, сказал ей: "Вы молоды и красивы, найдете чем уплатить!" Она разделила пятьдесят франков между домохозяином и торговцем старой мебелью, возвратила последнему две трети вещей, сохранила только необходимое и осталась без работы, без ремесла, с одной кроватью и с долгом в сто франков на руках.

Она принялась шить толстые рубахи для гарнизонных солдат и зарабатывала по двенадцать су в день. Дочь ей обходилась по десять су ежедневно, и тогда-то она и стала неаккуратно высылать деньги Тенардье.

Одна старушка-соседка, к которой она заходила зажечь свечу, когда возвращалась домой по вечерам, научила ее искусству жить в нищете.

Вслед за утешением жить малым есть еще наука жить ничем. Это две комнаты, стоящие рядом: в одной темно, но в другой не видать ни зги.

Фантина научилась обходиться зимой без огня, научилась отказывать себе в удовольствии держать птичку, съедающую на лиар проса в двое суток, научилась превращать юбку в одеяло и одеяло в юбку, научилась экономить свечи, обедая при свете окна противоположного дома. Никому в голову не может прийти все, что умеют извлечь из одного су некоторые жалкие существа, состарившиеся в нищете и честности. Умение изворачиваться доходит у них до таланта. Фантина приобрела этот талант и несколько приободрилась. В это время она сказала одной из своих соседок:

-- Вот видите, я говорю самой себе, что, кладя на сон по пяти часов в сутки и остальное время проводя за шитьем, я могу заработать себе на хлеб. Человеку, когда невесело на душе, плохо естся. Следовательно, с лишениями, заботами и коркой хлеба с одной стороны и моим горем -- с другой, я буду сыта.

Иметь ребенка при себе в ее горе было бы большим утешением. Она даже подумывала взять ее. Но как же заставить малютку разделять ее лишения? Кроме того, она была должна Тенардье! С ними ей нечем было расквитаться. А дорога? На какие деньги ей отправиться?

Старушка, преподававшая ей то, что можно назвать наукой лишений, была святая личность; звали ее Маргаритой; она была набожна хорошей набожностью; неимущая сама, она была милосердна к бедным и даже к богатым, была грамотна настолько, что могла подписать свое имя, и веровала в Бога, то есть обладала истинным знанием.

Такой добродетели много внизу -- когда-нибудь она попадет наверх. У земной жизни, к счастью, есть завтрашний день.

В первое время Фантина была так подавлена стыдом, что не смела выходить из дома.

На улице она чувствовала, что на нее оборачиваются прохожие и что за спиной показывают на нее пальцем; все смотрели на нее, и никто ей не кланялся. Едкое и холодное презрение прохожих пронизывало ее тело и душу, как струя пронзительного холодного ветра.

В маленьких городах павшую девушку словно раздевают донага насмешливые и любопытные взоры толпы. В Париже, по крайней мере, никто не знает тебя, и эта неизвестность заменяет плащ. С какой радостью Фантина возвратилась бы в Париж. Но это было невозможно.

Пришлось привыкать к презрению, как она уже привыкла к нищете. Мало-помалу она и с этим освоилась. После двух или трех месяцев она стряхнула с себя чувство стыда и начала ходить по улицам как ни в чем не бывало. "Ах, не все ли мне равно?" -- говорила она.

Она показывалась на улице подняв голову, с горькой улыбкой на губах, чувствуя, что становится наглой.

Госпожа Виктурниен видела иногда из своего окошка проходившую мимо Фантину, замечала бедность "этой твари", которой, по ее милости, "показали надлежащее ей место", и торжествовала. И у злых бывают минуты черной радости.

Избыток работы утомлял Фантину, и ее кашель усилился. Она иногда говорила своей соседке Маргарите: "Пощупайте мои руки, как они горят!" Тем не менее по утрам, когда она расчесывала обломком старого гребня свои роскошные волосы, блестевшие, как шелк, у Фантины бывали минуты счастливого кокетства.

X. Последствия триумфа добродетели

Ей отказали в конце зимы; прошло лето, но зима вернулась. Наступили короткие дни и недостаток работы. Зимой нет ни тепла, ни света, вечер и утро сливаются в туман, в потемки, за окном серо, ничего не видать. Небо словно свинцовый свод. Весь день сидишь, как в погребе. Солнце выглядит нищим. Ужасное время года! Зима превращает падающую с неба воду и человеческое сердце в камень. Кредиторы преследовали Фантину.

Заработки ее были слишком скудны -- долги росли. Тенардье, недовольные ее неаккуратностью, шпиговали ее письмами, приводившими ее в отчаяние своим содержанием и разорявшими ее на почтовые расходы. Однажды они написали ей, что ее маленькая Козетта совсем обносилась, что ей нужно купить в эти холода хотя бы теплую юбку и что матери следует выслать на эту покупку десять франков. Фантина, получив это письмо, целый день комкала его в руках. Вечером она вошла к цирюльнику, магазин которого находился на углу их улицы, и вытащила гребень. Чудесные, белокурые ее волосы рассыпались до колен.

-- Какие прекрасные волосы! -- воскликнул цирюльник.

-- Сколько вы за них дадите?

-- Десять франков.

-- Стригите.

Она купила теплую юбочку и послала ее Тенардье. Эта юбка привела Тенардье в ярость. Они отдали ее Эпонине. А бедный Жаворонок продолжал дрожать.

Фантина думала: "Моей крошке тепло, я одела ее своими волосами". Она прикрывала остриженную голову кисейными круглыми чепцами и в этом наряде все еще была миловидна. Но в сердце Фантины происходила тяжелая перемена. С тех пор как ей нельзя уже стало расчесывать красивой косы, ей все опостылело на свете. Она долгое время наряду со всеми, чтила дядюшку Мадлена; но, повторяя себе, что он, выгнав ее, был причиной ее несчастья, она возненавидела его, его в особенности. Проходя мимо фабрики в те часы, когда рабочие отдыхают у ворот, она насильно смеялась или распевала.

Одна старая работница, услышав однажды этот смех и это пение, сказала: "Вот девушка, которая кончит плохо".

Она взяла любовника, первого подвернувшегося мужчину, не любя его, чисто из бравады и с отчаянием в душе. Это был негодяй, какой-то странствующий музыкант, праздношатающийся лентяй, который бил ее и расстался с ней с тем же чувством отвращения, с каким она сошлась с ним.

Зато она обожала свою малютку.

Чем более она опускалась, чем более сгущался вокруг нее мрак, тем ярче разгоралось ее чувство к этому ангелочку. Она говорила себе: "Как только разбогатею, возьму к себе мою Козетту", и эта мысль заставляла ее улыбаться. Она не переставала кашлять и временами чувствовала испарину вдоль спины.

И вдруг она получила от Тенардье письмо следующего содержания: "Козетта заболела болезнью, которая не минует здесь никого. Называют эту болезнь сыпной лихорадкой. Нужны дорогие лекарства. Для нас это разорительно, и мы не можем тратиться. Если вы не пришлете нам сорока франков в течение недели, то дочь ваша умрет". Прочитав письмо, она расхохоталась и сказала старой соседке:

-- Хороши, нечего сказать! Подавай им сорок франков! Такую безделицу! Ведь это два наполеондора! Откуда я их возьму? Как глупы эти крестьяне!

Однако она вышла на лестницу и перечла там письмо у окна. Затем сбежала с лестницы вприпрыжку и продолжала хохотать. Кто-то, повстречавшись с ней, спросил:

-- Что с вами случилось, что вы такая веселая?

-- Я получила глупое письмо из деревни, -- ответила она. -- У меня требуют сорок франков. Эдакое дурачье!

Проходя по площади, она увидела много народа, собравшегося вокруг странного экипажа, на крыше которого стоял, ораторствуя, человек, одетый с ног до головы в красное. Это был странствующий шарлатан-дантист, предлагавший публике вставные челюсти, мази, порошки и эликсиры.

Фантина вмешалась в толпу и принялась хохотать вместе с остальными над речью шарлатана, пересыпанной жаргоном для забавы черни и изысканными выражениями по адресу чистой публики. Зубодер заметил смеявшуюся красивую девушку и воскликнул:

-- У вас славные зубы, девушка-хохотушка. Если вы согласитесь продать мне ваши резцы, я заплачу за каждый по наполеондору.

-- Это что значит, мои резцы? -- спросила Фантина.

-- Резцами называются два верхних передних зуба, -- ответил дантист.

-- Ах, какие вы говорите гадости! -- воскликнула Фантина.

-- Два наполеондора! -- проворчала беззубая старуха. -- Вот счастливица, подумаешь!

Фантина убежала, зажимая себе уши, чтобы не слышать хриплого голоса шарлатана, горланившего ей вслед:

-- Подумайте, красавица! Два золотых вещь полезная. Если надумаете, приходите сегодня вечером в гостиницу "Серебряная Палуба", я буду там.

Фантина возвратилась домой в негодовании и рассказала приключение старухе Маргарите.

-- Подумайте, какая гадость! Вот мерзавец! Как это позволяют подобному негодяю разгуливать по стране! Предлагает вырвать мне передние зубы! Хороша я буду без зубов! Волосы вырастают, не то, что зубы! Ах он чучело! Я предпочла бы броситься вниз головой с пятого этажа! А он вздумал еще говорить, чтобы я приходила вечером в гостиницу "Серебряная Палуба".

-- А сколько он давал? -- спросила Маргарита.

-- Два наполеондора.

-- Это составит сорок франков.

-- Да, -- вздохнула Фантина, -- это составляет сорок франков.

Она задумалась и принялась за шитье. Через четверть часа она бросила работу и вышла перечесть письмо Тенардье на лестницу.

Возвратившись на место, она уселась подле Маргариты, пришедшей к ней с работой.

-- Не знаете ли вы, что за штука сыпная лихорадка?

-- Знаю, -- ответила старуха, -- это болезнь.

-- И на нее нужно много лекарств?

-- Еще бы! Кучу лекарств.

-- Ну а в чем же, собственно, состоит болезнь?

-- Да как вам сказать, человека вдруг совсем скрутит.

-- И это привязывается к детям?

-- В особенности к детям.

-- И умирают от этого?

-- Очень часто, -- отвечала Маргарита. Фантина вышла еще раз за дверь и перечла письмо.

Вечером она ушла из дому и отправилась на Парижскую улицу, где находились гостиницы.

На следующее утро Маргарита, войдя в комнату Фантины до рассвета, -- они работали постоянно вместе, чтобы не зажигать двух свечей, -- застала Фантину, сидящую на постели, бледную и дрожащую, как в лихорадке. Она так и не ложилась. Чепец свалился с головы. Свеча прогорела всю ночь и почти что догорала.

Маргарита присела на пороге при виде такого беспорядка.

-- Господи! Свечу-то сожгла почти всю! Да что же случилось такое? -- спросила она в ужасе, а потом уже взглянула на Фантину, повернувшую к ней свою остриженную голову.

В одну ночь Фантина постарела на десять лет.

-- Господи Иисусе! -- ахнула Маргарита. -- Что с вами, Фантина?

-- Ничего, -- отвечала она. -- Напротив. Теперь моя девочка не умрет от этой страшной болезни за недостатком помощи. Я очень рада этому.

При этих словах она показала старухе два червонца, лежащих на столике.

-- Боже ты мой! -- воскликнула Маргарита. -- Откуда вы взяли такое богатство?

-- Я их добыла, -- пояснила Фантина и улыбнулась. Свеча освещала ее лицо. Улыбающиеся ее губы были в крови. Красноватая слюна показалась в углах рта, а во рту были две черные дыры на месте двух передних резцов.

Фантина отправила два наполеондора в Монфермейль. Впрочем, это была просто хитрость Тенардье, для того чтобы выманить денег. Козетта и не думала болеть.

Фантина выбросила свое зеркало за окно. Уже давно она переехала из комнатки, нанятой ею во втором этаже, в мансарду под самой крышей, запиравшуюся на щеколду. Это был род чулана, с потолком, скошенным углом до пола так, что беспрестанно рискуешь стукнуться головой. Бедному нельзя дойти до конца своего жилья, как до конца своего существования, иначе, как все ниже и ниже опуская голову. У нее не было уже постели, была тряпица, величаемая ею именем "одеяла", и на полу лежал матрас. Кроме того, в чуланчике был развалившийся соломенный стул. В углу стоял горшок с высохшим розаном. В другом углу -- горшок из-под масла, заменявший умывальник; зимой вода замерзала в нем, оставляя надолго кружки льда в горлышке, по мере понижения уровня воды. Фантина, утратившая сначала стыд, утратила затем и кокетство. Это окончательный симптом падения. Она выходила на улицу в грязных чепцах. За недостатком ли времени или просто по неряшливости, она перестала штопать свое белье. По мере того как снашивались пятки, она стаскивала чулки в башмаки. Это было заметно по поперечным складкам. Чинила она свой корсет старыми лоскутьями коленкора, расползавшимися при малейшем движении. Ее кредиторы устраивали ей сцены и не давали ей покоя. Они преследовали ее на улице, поджидали на лестнице. Она проводила ночи в слезах и раздумье. Глаза ее блестели, и она чувствовала постоянную боль в одной точке, в плече под левой лопаткой. Она шила по семнадцать часов в сутки. Но вдруг один подрядчик, поставлявший арестантское белье, раздал заказ по сбавленной цене женщинам, содержащимся в тюрьмах, и снизил заработную плату вольных швей до девяти су в день. Семнадцать рабочих часов с платой до девяти су! Кредиторы стали еще неумолимее. Торговец старой мебелью, взявший у нее почти всю мебель обратно, твердил на каждом шагу: "Да когда же ты заплатишь мне, обманщица!" Господи, чего от нее хотят все эти люди. Она видела, что ее травят со всех сторон, и в ней развивалось что-то похожее на чувство дикого зверя. В это-то время Тенардье написал ей, что они уж слишком снисходительно ждут на ней накопившиеся долги и чтобы она непременно высылала сто франков, без чего они вытолкают за дверь выздоравливающую Козетту, не поглядев на стужу, и пусть она себе хоть околевает на дороге, им что за дело!

-- Сто франков, -- думала Фантина. -- Откуда мне взять такие деньги в один день?

-- Нечего делать, -- рассудила она, -- продам остальное. Несчастная сделалась публичной женщиной.

XI. Christus nos liberavit1

1 Христос наш спаситель (лат.).

Какой истинный смысл истории Фантины? Тот, что общество купило рабыню.

У кого? У нищеты.

Купило у голода, холода, одиночества, у нищеты и беспомощности. Печальный торг. Душа в обмен за кусок хлеба. Нищета предлагает -- общество покупает.

Святой закон Евангелия господствует над нашей цивилизацией, но еще не проник в нее. Говорят, что рабство исчезло из европейской цивилизации. Это заблуждение. Рабство все еще продолжает существовать, но оно тяготеет теперь над одной женщиной и называется проституцией. Оно тяготеет над женщиной, то есть над слабостью, грацией, красотой, над материнством. Это не из последних позоров мужчины. В тяжелую минуту драмы, до которой достиг наш рассказ, от прежней Фантины не уцелело ничего. Упав в грязь, она закаменела. Прикосновение ее обдавало холодом. Она скользнет мимо, вытерпит вас, но игнорируя вас. В ее облике разврат является с суровым лицом. Жизнь и общественный строй сказали ей последнее слово. Она уже испытала все, что можно испытать. Она перечувствовала, вынесла, выстрадала все -- все оплакала и все потеряла. Она покорилась той покорностью, которая походит на равнодушие, как смерть походит на сон. Она уже не сторонится ни от чего. Ничего не боится. Пусть над ней разразится вся туча и заливает ее хоть весь океан. Ей все равно! Она как губка, насыщенная водой. По крайней мере, она так думает; но заблуждение думать, что можно исчерпать всю злую судьбу свою и что человек может в чем бы то ни было испить чашу до дна.

Увы! Зачем волнуются все эти сломленные и перепутанные судьбы? Куда стремятся они? Почему они таковы?

Тот, кто ведает это, видит мрак до дна.

И знает это Он Единый -- Тот, Кого мы называем Бог.

XII. Развлечения господина Баматабуа

Во всех провинциальных городишках, а следовательно, и в Монрейле, существовал и существует, как и везде, особенный класс молодых людей, проматывающих по пятидесяти тысяч франков годового дохода совершенно тем же способом, каким их столичные собратья проживают по двести тысяч франков. Это существа, принадлежащие к многочисленной породе людей, так называемых "ни рыба ни мясо" -- умственные кастраты, паразиты, нули, в которых есть щепотка грязи, Щепотка глупости и щепотка остроумия, имеющие в салоне вид мужланов и мнящие себя аристократами в кабаках. Это молокососы, твердящие о своих лугах, своих лесах, своих крестьянах, освистывающие актеров в театре, чтобы показать, что они люди со вкусом, завязывающие ссоры с гарнизонными офицерами, чтобы показать, что они храбры. Они охотятся, курят, зевают, прокопчены табачным дымом, играют на бильярде, глазеют на приезжающих во время прихода дилижансов, живут в кофейне, обедают в трактире, держат собаку, обгладывающую кости под столом, и любовницу, ставящую блюда на стол, дрожат над копейкой, преувеличивают моды, любят трагедии, презирают женщин, изнашивают сапоги, подражая Лондону в Париже и Парижу в Понт-Муссон, кончают жизнь в идиотизме, не работают, ни к чему не годны, но, вообще говоря, ничему не мешают.

Если бы Феликс Толомьес не покидал своей провинции и не видел Парижа, он принадлежал бы к этому разряду людей.

Когда они богаты, их называют щеголями, когда они победнее, называют дармоедами. Это просто праздные люди. Эти праздные люди делятся на скучных, мечтательных и негодных субъектов.

В эпоху, о которой мы повествуем, элегантный щеголь состоял из большущего воротника, большущего галстука, часов с брелками, трех разноцветных жилеток разных размеров, одетых одна на другую, но непременно так, чтобы красный и синий жилет приходились снизу, затем шел далее фрак оливкового цвета, с короткой талией и длинными заостренными фалдами, украшенный двойным рядом тесно насаженных серебряных пуговиц, доходивших до плеч, потом шли панталоны оливкового цвета, но посветлее фрака, с бесконечным множеством лампасов по швам, всегда нечетных, от одного до одиннадцати, но за эту границу считали невозможным заходить. Прибавьте к этому короткие сапожки с железными скобками на каблуках, высокую шляпу с узким бортом, волосы копной, громадную трость и разговор, пересыпанный каламбурами Потье. В заключение шпоры и усы. В ту эпоху усы были принадлежностью статских, а шпоры -- принадлежностью пешеходов. Провинциальный щеголь носил шпоры длиннее и усы молодцеватее столичного франта.

Это было время борьбы Южной Америки с королем Испании, Боливара против Морильо*. Шляпа с узкими полями называлась морильос и обозначала роялиста, -- либералы носили шляпы с широкими полями, называвшиеся боливарами.

Восемь или десять месяцев спустя после того, что было рассказано нами на предшествующих страницах, в первых числах января 1823 года, однажды вечером, вслед за тем как только что перестал идти снег, один из подобных вышеописанному нами праздношатающемуся щеголю из благомыслящих, -- так как на нем был морильос, -- закутанный в темную шинель, дополнявшую в холода модный костюм, забавлялся преследованием одной несчастной, прохаживавшейся в бальном платье, с обнаженной шеей и с цветами на голове перед окнами офицерской кофейни. Этот щеголь курил, так как куренье составляло часть моды.

Каждый раз, как несчастная женщина проходила мимо него, он отпускал ей вместе со струей дыма своей сигары какое-нибудь замечание, считавшееся остроумным и милым, вроде следующего:

-- Какой ты урод!

-- Поди лучше спрячься!

-- Беззубая! и проч., и проч. в том же роде.

Господина этого звали мсье Баматабуа. Нарядная женщина, ходившая, как маятник, взад и вперед по морозу, не отвечала на его задирания, ни разу даже не взглянула на него и продолжала свою безмолвную прогулку тени, правильно подставлявшую ее через каждые пять минут под град насмешек, как несчастный приговоренный солдат идет под розги. По всей вероятности, не достигнув желанного эффекта, праздношатающийся обиделся, потому что, воспользовавшись минутой, когда женщина повернулась к нему спиной, он последовал за ней крадучись и, подавляя хохот, нагнулся, сгреб с мостовой горсть снега и поспешно сунул его ей за спину между лопаток. Женщина закричала, обернулась, прыгнула, как пантера, и кинулась на молодого человека, вцепилась ногтями ему в лицо, осыпая его потоком самой грубой, казарменной и уличной брани, какая может только существовать. Площадные ругательства, выкрикиваемые голосом, охрипшим от водки, вылетали изо рта, в котором недоставало двух передних зубов. Эта проститутка была Фантина.

Толпа офицеров выбежала из кофейни на шум, прохожие останавливались, и образовалась многочисленная публика, кричавшая и аплодировавшая вокруг свалки, в действующих лицах которой трудно было узнать мужчину и женщину. Мужчина, без шляпы, барахтался на земле, женщина, без зубов и без волос (с нее свалились фальшивые косы), искаженная злостью, рассвирепевшая, посинелая, отвратительная, дралась руками и ногами.

Внезапно человек высокого роста выделился из толпы, ухватил женщину за край ее вырезанного атласного лифа, выпачканного грязью, и приказал:

-- Ступай за мной.

Женщина подняла голову, ее гневный крик немедленно оборвался. Глаза потухли и приняли оловянный вид, из синей она вдруг сделалась мертвенно-бледной и вся тряслась от страха. Она узнала Жавера.

Элегантный щеголь воспользовался моментом, чтобы бежать.

XIII. Решение некоторых вопросов муниципальной полиции

Жавер раздвинул толпу, вышел из сутолоки и большими шагами пошел по направлению к полицейской конторе, находящейся на другой стороне площади, ведя за собою несчастную. Она машинально повиновалась. Ни он, ни она не проронили ни слова. Толпа зрителей, в самом веселом настроении, следовала за ними с громкими шутками. Зрелище высшего унижения -- удобный случай для циничных шуток.

Дойдя до полицейской конторы, помещавшейся в низеньком зале, отапливаемом железной печью и охраняемом часовым, стоявшим у стеклянной двери, выходившей на улицу, Жавер отворил дверь и вошел с Фантиной. Он запер дверь за собой, к великой досаде любопытных, поднимавшихся на цыпочки и вытягивавших шеи перед тусклым стеклом, стараясь различить, что будет дальше. Любопытство -- своего рода обжорство. Глядеть -- иногда своего рода лакомство.

Войдя, Фантина забилась в угол испуганная и безмолвная и жалась, как струсившая собака.

Дежурный сержант принес и поставил на стол зажженную свечу. Жавер сел, достал из кармана лист гербовой бумаги и принялся писать.

Этот разряд женщин отдан законом в безотчетное распоряжение полиции. Последняя поступает с ними по своему усмотрению, наказывает их как хочет и произвольно конфискует у них печальное их достояние, называемое ими своим ремеслом и свободой. Жавер был невозмутим; его суровое лицо не изображало ни малейшего волнения. А между тем он был глубоко и серьезно озабочен. Это был один из моментов, когда он бесконтрольно, но со строгой добросовестностью готовился применить в деле свои страшные полномочия. Он чувствовал, что в такие моменты табурет полицейского агента превращается в судейское кресло.

Он судил. Рассматривая дело, он выносил приговор. Он призвал на помощь всю сумму идей, вмещавшихся в его мозгу, для исполнения великой задачи, предстоявшей ему. Чем более он обсуждал вину этой женщины, тем сильнее росло его негодование. Очевидно, он присутствовал при возмутительном преступлении. Он был очевидцем того, как тут, на улице, общество, в лице своего представителя-собственника и избирателя, подверглось насилию и оскорблению со стороны существа, стоящего вне закона. Проститутка оскорбила буржуа. И он, Жавер, видел это своими глазами. Он писал молча.

Дописав бумагу, он подписал ее, сложил, подозвал к себе сержанта и сказал, вручая ему лист:

-- Возьмите трех солдат и отведите ее в тюрьму.

Обратившись к Фантине, он сказал:

-- Шесть месяцев ареста.

Несчастная вздрогнула.

-- Шесть месяцев! Шесть месяцев тюрьмы! -- воскликнула она. -- Шесть месяцев заработка по семь су в день! Но что же станет с моей Козеттой? С моей дочерью! С моей малюткой! Ведь я должна более ста франков Тенардье, знаете ли вы это, господин инспектор?

Она ползала на коленях по грязному полу, затоптанному мокрыми сапогами всех этих мужчин, не разбирая луж, сложив руки, умоляла, валялась у них в ногах.

-- Господин Жавер, -- молила она, -- простите меня. Уверяю вас, что я не виновата. Если бы вы видели начало истории, вы бы знали это. Клянусь вам Богом, не я виновата. Это тот господин, которого я совсем не знаю, запихнул мне ком снега под платье. Разве имеют право совать нам снег за спину, когда мы проходим смирно, не задевая никого? Меня это взорвало. Я, видите ли, не совсем здорова. К тому же он перед тем долго говорил мне разные гадости. И дурна-то я, и беззубая! Я его не трогала. Говорила себе: "Ну что ж, господину хочется позабавиться". Я вела себя вежливо, не разговаривала с ним. И вдруг он засунул мне горсть снега. Господин Жавер, добрый господин инспектор, смилуйтесь надо мной! Неужели не найдется здесь никого, кто бы вам сказал, что я говорю правду? Я действительно виновата в том, что рассердилась. Но, понимаете, в первую минуту человек не волен над собой. Вспылишь, не подумав. К тому же, если так неожиданно положат вам на спину что-нибудь холодное, растеряешься. Действительно, я напрасно помяла шляпу этому господину. Зачем он ушел? Я бы извинилась перед ним. О господи! С какой радостью я попросила бы у него прощения. Простите меня в этот раз, господин Жавер. Послушайте, вы не знаете, верно, что в тюрьме зарабатывают всего семь су в день; правительство в этом не виновато, но все-таки зарабатываешь там всего семь су, а представьте себе, что я должна заплатить сто франков, иначе мне пришлют моего ребенка. Боже мой! Где же мне держать моего ребенка при себе? Я веду такую дурную жизнь! О, Козетта моя! О, ангелочек ты Божий, что будет с тобой, с моей крошечкой! Я вам скажу, что эти Тенардье, трактирщики, крестьяне, люди, ничего не смыслящие. Подавай им денег, и все тут. Не сажайте меня в тюрьму! Видите ли, если это случится, малютку мою выгонят на улицу: ступай себе, как знаешь, зимой; смилуйтесь над бедняжкой, добрый господин Жавер. Будь она побольше, она бы могла сама заработать себе хлеб, а в эти годы что же может делать такая крошка. Право, я не совсем такая дурная женщина. Я не из подлости и алчности занимаюсь моим ремеслом. Если я пью водку, то это от горя. Я не люблю пить, но, по крайней мере, водка одурманивает. Пока я была счастлива, можно было по моему шкафу видеть, что я не беспорядочная какая-нибудь кокетка. У меня было много белья, а сосем не беспутные наряды. Господин Жавер, пожалейте вы меня.

Она говорила, припадая головой к полу, рыдая, обливаясь слезами, ломаоа руки, то прерываясь от приступа сухого глухого кашля, то еле внятно шептала, как умирающая. Горе освещает торжественным и божественым лучом отверженных. Оно преображает павшего человека. В это гновение Фантина снова была красавицей. Порой поток ее мольбы оставливался, и она нежно целовала подол длинного пальто шпиона.

И каменное сердце тронулось бы такой мольбой, но ничто не способно тронуть деревянного сердца.

-- Ну, -- сказал Жавер, -- я выслушал тебя. Все ли ты сказала? А теперь марш в тюрьму на шесть месяцев! Сам Господь Бог Саваоф не властен отменить этого!

При такой торжественной ссылке на Самого Саваофа Фантина поняла, что приговор ее решен.

Она упала лицом на пол, шепча:

-- Помилуйте меня.

Жавер повернулся к ней спиной.

Солдаты подхватили ее под руки.

За несколько минут перед тем в полицейскую контору вошел никем не замеченный человек. Он притворил за собой дверь, прислонился к косяку и слушал отчаянные мольбы Фантины.

В то мгновение, как солдаты взяли под руки несчастную, чтобы заставить ее насильно подняться на ноги, он сделал шаг вперед, выступил из тени и промолвил:

-- Прошу вас подождать минутку!

Жавер окинул его взглядом и узнал господина Мадлена.

-- Извините, господин мэр... -- проговорил он, снимая шляпу и кланяясь ему со сдержанной досадой.

Слова "господин мэр" произвели странное действие на Фантину. Она мгновенно поднялась с пола, как призрак, вырастающий из земли, отмахнулась от солдат обеими руками, двинулась прямо к мэру, раньше чем успели ее остановить, и поглядела на него в упор растерянными глазами.

-- А, так вот ты каков, господин мэр! -- вскричала она, захохотала и плюнула ему в лицо.

Господин Мадлен отер лицо и обратился к Жаверу

-- Инспектор Жавер, освободите эту женщину.

Жавер почувствовал, что рассудок его мутится. Он испытывал в это мгновение одно за другим и почти одновременно самые сильные впечатления, какие встречались в его жизни. Видеть, как проститутка плюнула в лицо мэру, было уже таким чудовищным явлением, о возможности которого он не посмел бы помыслить в минуты самых черных предположений. С другой стороны, в тайниках его души происходило смутное сопоставление между общественным положением этой женщины и тем, чем мог быть этот мэр, и тогда этот возмутительный поступок приобретал самый естественный характер. Но когда он увидел мэра, сановное лицо, смиренно отирающим лицо после плевка и говорящим: "Отпустите эту женщину на свободу", с ним сделалось головокружение, -- так он был поражен; у него разом отнялась способность мыслить и говорить, сумма истинного удивления превышала его силы. Он онемел.

Слова мэра произвели не менее сильное действие на Фантину. Она подняла обнаженную руку и ухватилась за край печки, как человек, у которого подкашиваются ноги. Она озиралась кругом и принялась бормотать шепотом, точно в бреду.

-- Отпустить на свободу! Освободить меня! Я не проживу шести месяцев тюрьмы! Да кто же это сказал? Невозможно, чтобы это сказал он! Я ослышалась. Этого не мог сказать злодей мэр! Не правда ли, добрый господин Жавер, это сказали вы, что меня следует отпустить? О! Позвольте мне рассказать вам все, и тогда вы, наверное, выпустите меня. Злодей мэр, этот старый негодяй мэр один виноват во всем. Вообразите себе, господин Жавер, что он прогнал меня с фабрики из-за дрянных бабьих сплетен в мастерской. Разве это не гадость? Выгнать бедную девушку, которая честно трудится. После я уже не могла зарабатывать достаточно и случилась моя беда. Во-первых, господам полицейским следовало бы запретить тюремным поставщикам сбивать цену бедным людям. Я сейчас объясню вам, в чем дело. Вы живете шитьем рубашек, зарабатывая по двенадцать су, и вдруг цена падает до девяти -- становится нечем жить. Делай, как знаешь. У меня маленькая Козетта, и я была принуждена сделаться дурной женщиной. Понимаете ли вы теперь, что виной всему этот мерзавец мэр. Конечно, я виновата в том, что растоптала ногами шляпу того господина буржуа перед офицерской кофейной. Но он первый испортил мне платье снегом. У нашей сестры всего одно шелковое платье для выхода по вечерам. Вы видите, что я никогда не делала зла нарочно. Ей-богу, господин Жавер, я говорю правду. Я вижу других женщин гораздо хуже меня, а между тем они живут счастливее. О, господин Жавер, скажите по правде, ведь это вы приказали отпустить меня? Наведите справки, спросите у моего домохозяина: я плачу ему теперь в срок исправно; вы узнаете, что я веду себя прилично. Ах, Господи! Пожалуйста, извините меня, я нечаянно повернула ручку душника и надымила.

Господин Мадлен слушал ее с глубоким вниманием. Пока она говорила, он пошарил в жилетном кармане, достал кошелек и поглядел в него. В кошельке ничего не оказалось: он спрятал его обратно.

-- Сколько, вы говорили, за вами числится долга? -- спросил он у Фантины.

Фантина, глядевшая на одного Жавера, обернулась к мэру.

-- Разве я с тобой разговариваю? -- спросила она грубо, затем повернулась к солдатам: -- А видели вы, как я ему плюнула в рожу? Ах ты, старый бездельник, мэр, ты и сюда пришел стращать меня, -- а что взял, я не боюсь тебя. Я боюсь господина Жавера. Я боюсь одного доброго моего господина Жавера!

И, снова обращаясь к инспектору, она продолжала:

-- Нужно же, господин инспектор, быть справедливым к людям. Я ведь понимаю, что вы, господин инспектор, справедливы. В сущности, тот господин хотел пошутить, он просто сунул снегу под платье женщины, чтобы посмешить господ офицеров. Ничего дурного нет позабавиться, и мы созданы для забавы! Это я все понимаю. Вы пришли туда, вы, само собой разумеется, должны смотреть за порядком, вы арестовали провинившуюся женщину, но, обсудив дело, по вашему великодушию, вы приказали освободить меня. Вы прощаете меня, жалея ребенка, потому что, если меня посадят на шесть месяцев в тюрьму, я не в состоянии буду содержать свою дочь. "Только смотри у меня, негодница, не попадайся в другой раз!" О, уверяю вас, господин инспектор, что никогда больше не буду! Пусть делают со мной, что хотят, я и пальцем не трону никого. Сегодня, видите ли, я вспылила, потому что меня так огорошило. Я никак не ожидала, что этот господин сунет мне снегу на спину, к тому же, как я уже говорила вам, я не совсем здорова, кашляю, у меня внутри точно какой-то горячий кол стоит. Доктор говорит: "Нужно вам беречься". Вот, приложите руку сюда, посмотрите.

Она перестала плакать, говорила ласково. Взяв грубую руку Жавера, она приложила ее к своей нежной обнаженной груди и глядела на него с улыбкой. Внезапно спохватившись, она принялась поправлять беспорядок своего туалета, опустила складки платья, подол которого приподнялся почти до колен во время ее отчаянных движений, и направилась к дверям, дружелюбно кивнув головой солдатам.

-- Дети мои, -- проговорила она вполголоса, -- господин инспектор позволил меня освободить, я ухожу.

Она уже взялась за ручку двери, еще шаг -- и она была бы на улице.

Жавер стоял до этого мгновения неподвижно, опустив глаза в землю, как каменная статуя, поставленная зря посреди действующих лиц живой сцены и ожидающая, чтобы ее убрали прочь.

Стук щелкнувшего замка разбудил его. Он поднял голову с выражением безграничной авторитетности, выражением, которое становится тем грубее, чем представитель власти стоит ниже, выражением, кровожадным у хищного зверя и отталкивающим в человеке ничтожном.

-- Сержант, разве вы не видите, что шлюха уходит! Кто вам приказал ее отпустить?

-- Я, -- отозвался Мадлен.

При звуке голоса Жавера Фантина затряслась и выпустила ручку двери, как застигнутый вор роняет из рук украденную вещь. При звуке слов господина Мадлена она обернулась на него и с этой минуты, не произнося уже сама ни слова, не смея даже перевести свободно дух, она поочередно переводила глаза с Мадлена на Жавера и с Жавера на Мадлена, смотря по тому, кто из двух говорил. Очевидно, что для того, чтобы Жавер мог позволить себе обратиться с таким вопросом, какой был только что задан им сержанту, после того как мэр заявил желание, чтобы он освободил арестованную женщину, нужно было, чтобы сам он был выбит из колеи. Неужели он забылся до того, что не помнит, что перед ним мэр. Или он решил в душе своей, что невозможно, чтобы лицо, власть имущее, отдало подобное приказание и что, по всей вероятности, господин мэр обмолвился нечаянно? Или, наконец, ввиду всех несообразностей, каких ему пришлось быть свидетелем в течение нескольких часов, он сказал себе, что нужно решиться на крайние меры, что явилась необходимость захватить подчиненному власть, подобающую начальству, превратиться из шпиона в судью, полицейскому агенту возвыситься до представителя правосудия и что в этом исключительном случае порядок, закон, нравственность, правительство и все общество олицетворяются в нем, в Жавере?

Как бы то ни было, но вслед за тем, как господин Мадлен произнес последнее слово, полицейский инспектор Жавер, бледный, решительный, с посиневшими губами, со взором, отражавшим отчаяние, с заметной дрожью во всем теле, обратился к господину мэру и, опустив глаза, твердым голосом произнес чудовищную фразу:

-- Господин мэр, вы требуете невозможного.

-- Что вы сказали? -- переспросил мэр.

-- Эта негодяйка оскорбила буржуа.

-- Выслушайте меня, инспектор Жавер, -- возразил господин Мадлен спокойным примирительным тоном, -- говорю вам, выслушайте меня. Вы человек честный, и я считаю возможным объяснить вам происшедшее. Я расскажу вам все по порядку. Я проходил по площади, когда вы арестовали эту женщину. Толпа еще не разошлась, я порасспросил и узнал, как все было. Зачинщиком был буржуа, и, по полицейским правилам, арестовать следовало бы его.

-- Но эта негодяйка сейчас тут, на этом месте, оскорбила господина мэра, -- сказал Жавер.

-- Это мое личное дело, -- ответил Мадлен. -- Я полагаю, что оскорбленный -- я, я и вправе решить это дело как мне заблагорассудится.

-- Прошу господина мэра извинить меня. Но вопрос об его оскорблении принадлежит ведению правосудия.

-- Инспектор Жавер, -- возразил мэр, -- высший суд -- суд совести. Я слышал оправдания этой женщины и знаю, что делаю.

-- А я, господин мэр, не знаю и не понимаю, что тут происходит.

-- В таком случае исполняйте, что вам приказывают.

-- Я подчиняюсь моему долгу. Долг повелевает мне приговорить эту женщину к шести месяцам тюрьмы.

Господин Мадлен отвечал кротко:

-- Послушайте, что я вам говорю. Она не будет сидеть ни одного дня.

При этом возражении Жавер осмелился решительно посмотреть в глаза мэру и, не спуская глаз, отвечал ему, хотя в то же время тон его слов был глубоко почтителен:

-- Я в отчаянии, что мне приходится ослушаться господина мэра; это случается со мной первый раз в жизни, но господин мэр соблаговолит принять в расчет мое замечание, что я остаюсь в пределах моих обязанностей. По желанию господина мэра я ограничусь только фактом с буржуа. Я видел все своими глазами. Эта женщина ударила первая господина Баматабуа, владельца прекрасного дома с балконом, каменного трехэтажного дома, находящегося в конце эспланады. В мире есть такие вещи, которых спускать нельзя! И во всяком случае, господин мэр, это случай уличного беспорядка, за который отвечаю я, и потому проститутка Фантина останется под арестом.

Тогда господин Мадлен скрестил руки и произнес строгим голосом, какого еще никто не слышал от него в городе, следующие слова:

-- Случай, о котором вы говорите, принадлежит ведению муниципальной полиции. На основании статей: девятой, одиннадцатой, пятнадцатой и шестьдесят шестой свода уголовного закона, подобные проступки подсудны мне. Я приказываю освободить эту женщину.

Жавер прибег к последнему усилию.

-- Но, господин мэр...

-- Я вам, инспектор, напомню статью 81 закона от 13 декабря 1799 года о произвольном аресте.

-- Но, господин мэр, позвольте...

-- Ни слова более.

-- Однако же...

-- Ступайте вон, -- приказал ему господин Мадлен.

Жавер принял удар стоя, в лицо, прямо в грудь, как солдат в бою. Он поклонился мэру до земли и вышел.

Фантина посторонилась от двери и взглянула на него в недоумении, когда тот прошел мимо нее. Однако же и она сама ощущала глубокое потрясение. Она присутствовала при состязании двух противоположных властей за ее собственную судьбу. Она видела своими глазами борьбу двух людей, держащих, так сказать, в своих руках ее свободу, жизнь ее и ее ребенка, ее душу. Один из них толкал ее в мрак, другой силился вывести ее на свет божий. Эта борьба, виденная сквозь преувеличивающую призму страха, показалась ей борьбой двух титанов -- один говорил как демон, другой -- как ее ангел-хранитель. Ангел победил демона, и дрожь пробегала по ее телу при мысли, что этим ангелом, этим спасителем ее явился именно человек, ненавидимый ею, тот самый мэр, которого она так долго считала виновником всех своих несчастий, именно Мадлен! И как раз он спас ее в ту минуту, когда она так гнусно оскорбила его! Неужели же она ошиблась? Неужели она должна все перевернуть в своей душе?.. Она ничего не понимала и дрожала. Она слушала недоумевая, смотрела растерянная и при каждом слове, произносимом мэром, чувствовала, как в сердце ее тает и распадается накопившаяся ненависть и как из глубины души поднималась какая-то согревающая, неизъяснимая теплота, в которой были и радость, и доверие, и любовь.

Когда Жавер вышел, господин Мадлен обернулся к ней и сказал медленно, с трудом выговаривая слова, как серьезный человек, не желающий расплакаться:

-- Я выслушал вас, я ничего не знал раньше из того, что вы рассказали. Я верю, что вы говорили правду, я чувствую, что это правда. Я не знал даже, что вы перестали работать в мастерской. Почему вы не обратились прямо ко мне? Ну да, впрочем, не в том дело. Теперь вот что: я заплачу ваши долги, выпишу вам вашего ребенка или вы поезжайте к ней -- как хотите. Живите здесь или в Париже, где угодно. Я беру на себя ваши расходы и содержание вашего ребенка. Вы можете, если желаете, не работать больше. Я буду давать вам денег, сколько понадобится. Вы снова будете честной женщиной, когда будете счастливы. И даже знаете, что я вам скажу, если все, что вы сказали, истина, а в этом я не сомневаюсь, то и в настоящую минуту, да и никогда вы не переставали быть добродетельной и непорочной в глазах Всеведущего! О! Вы несчастная страдалица!

Это превышало силы бедной Фантины. Ей возвратят ее Козетту. Она избавится от позорной жизни! Будет свободная, счастливая, честная и иметь при себе свою девочку! Разом после всех бедствий очутиться в таком раю! Она смотрела глазами помешанной на человека, обещавшего ей все это, и только могла прорыдать: о! о! о! Ноги ее подкосились, она опустилась на колени перед господином Мадленом, и, раньше чем он успел помешать, он почувствовал, как она схватила его руку и прильнула к ней губами.

Затем она упала без чувств.