I. Бювар-предатель

Что значат судорожные волнения целого города по сравнению с бурей, свирепствующей в человеческой душе? Человек -- пучина, еще более глубокая, чем целый народ.

В ту самую минуту, когда происходило описанное нами, Жан Вальжан был в страшном возбуждении. Бездна снова вдруг разверзлась перед ним. Подобно Парижу, и он трепетал на пороге грозных мрачных событий.

Нескольких часов было достаточно, чтобы произвести в нем этот переворот. Его судьба и совесть вдруг заволоклись темным облаком. О нем можно было сказать, что внутри его происходила борьба между двумя основными принципами. Ангел света и ангел тьмы схватились на мосту над бездной. Кто из них низвергнет в пропасть другого? Кто победит?

Накануне знаменательного дня 5 июня Жан Вальжан, сопровождаемый Козеттой и тетушкой Туссен, перебрался на улицу Омм Армэ. Там ожидало его сильное потрясение.

Козетта покинула улицу Плюмэ не без попытки к сопротивлению. В первый раз с тех пор, как Жан Вальжан и Козетта жили вместе, воля их если не столкнулась, то, по крайней мере, противостала одна другой. С одной стороны, была легкая оппозиция, а с другой -- непоколебимость. Неожиданный совет переехать, брошенный Жану Вальжану незнакомцем, встревожил старика до такой степени, что он стал неумолим. Он был убежден, что на его след напали и его преследуют. Козетта должна была уступить.

Они прибыли на улицу Омм Армэ, ни разу на протяжении всего пути не разжав губ и не сказав друг другу ни одного слова, оба погруженные в свои личные мысли. Жан Вальжан был так поглощен своей тревогой, что не замечал печали Козетты, а Козетта так печалилась, что не замечала тревоги Жана Вальжана.

Жан Вальжан при переезде на новую квартиру взял с собой и Туссен, чего никогда не делал раньше, когда переселялся. Он предвидел, что не вернется более на улицу Плюмэ, но не мог покинуть старушку на произвол судьбы. Он не решился посвятить ее в свою тайну, хотя и был уверен в ее верности и преданности. По отношению к хозяину измена прислуги всегда начинается с любопытства. Туссен же любопытством не страдала, она точно самой судьбой была предназначена стать прислугой Жана Вальжана. Заикаясь, она часто повторяла на своем деревенском наречии: "Такой уж я человек: делаю свое дело, а до остального мне и нужды нет".

При отъезде с улицы Плюмэ, походившем на бегство, Жан Вальжан ничего не взял с собой, кроме своего маленького благоухающего чемоданчика, прозванного Козеттой "неразлучным". Полные сундуки потребовали бы для своего перемещения носильщиков, а носильщики -- те же свидетели.

Туссен привела фиакр к калитке на Вавилонской улице, на нем все и уехали -- вот и все.

Старушка с большим трудом получила позволение захватить с собой немного белья, несколько платьев и других принадлежностей туалета.

Что же касается Козетты, то она ничего не взяла из дома, кроме папки с писчей бумагой и бювара.

Чтобы сделать свое исчезновение с улицы Плюмэ еще более незаметным, Жан Вальжан дождался для переезда вечерних сумерек. Это дало Козетте возможность написать Мариусу.

Они приехали на новое место, когда уже совсем стемнело, и тотчас же молча разошлись по своим комнатам.

Квартира на улице Омм Армэ помещалась на заднем дворе, на втором этаже, и состояла из двух спален, столовой и смежной с ней кухни, где было маленькое отгороженное помещение с кроватью для прислуги. Столовая, служившая и прихожей, находилась между обеими спальнями. Квартира была снабжена всей необходимой хозяйственной утварью.

Человек часто так же быстро успокаивается, как и возбуждается: такова уж его натура. Едва Жан Вальжан очутился на улице Омм Армэ, как беспокойство его стало рассеиваться и мало-помалу совсем исчезло. Есть такие места, которые имеют в себе что-то успокаивающее и которые как бы усмиряют разыгравшееся воображение. Обыкновенно тихие улицы населены мирными жителями. Жан Вальжан тотчас же почувствовал, как и ему сообщается то спокойствие, которое царило на этой улице старого Парижа, до такой степени узкой, что экипаж с трудом проезжал по ней, улице глухой и безмолвной среди шумного города, тихой даже днем и неспособной ни к какому волнению, образованной двумя рядами старых зданий, молчаливых и спокойных. На этой улице царствовали вечный покой и вечная тишина. Жан Вальжан вздохнул с облегчением. Кто может найти его в этом мирном уголке?

Первой его заботой в новой квартире было поставить свой "неразлучный" чемоданчик около постели.

Спал он на новом месте хорошо. Говорят, ночь является советницей; можно бы добавить, что она, кроме того, бывает успокоительницей.

На следующее утро старик проснулся почти веселый. Он нашел столовую прелестной, хотя она, в сущности, была безобразна со своим старым круглым столом, низким буфетом, наклоненным над ним зеркалом, источенным червями креслом и несколькими стульями, заваленными теми узлами, которые тетушке Туссен удалось захватить из прежней квартиры на улице Плюмэ. Сквозь прореху одного из этих узлов виднелся принадлежавший Жану Вальжану мундир национального гвардейца.

Козетта приказала служанке принести себе в спальню бульон и сама вышла в столовую только вечером.

Часов около пяти Туссен, весь день провозившаяся над устройством хозяйства на новой квартире, подала на стол холодное жаркое, к которому Козетта только притронулась, и то из угождения отцу. Затем под предлогом сильной мигрени девушка простилась с отцом и снова заперлась в своей спальне.

Жан Вальжан с аппетитом съел куриное крылышко, затем, облокотившись на стол и все более и более успокаиваясь, начал наслаждаться сознанием своей безопасности.

Во время этого скудного обеда Туссен несколько раз принималась сообщить ему своим нетвердым языком, что в Париже суматоха и на улицах дерутся, но старик, погруженный в свои мысли, не обращал внимания на болтовню служанки.

Наконец он встал и принялся шагать от окна к двери и от двери к окну, с каждым шагом делаясь все довольнее и довольнее.

По мере того как он успокаивался относительно собственной участи, в душе его все настойчивее всплывала обычная серьезная забота о Козетте. Мигрень, на которую жаловалась Козетта, его нисколько не тревожила, он отлично понимал, что эти девичьи нервные расстройства не опасны и могут продолжаться, самое большее, два-три дня, но он снова увлекся мыслью о будущем Козетты, и это будущее представлялось ему безоблачным. Он уже не видел никаких препятствий к тому, чтоб их прежняя счастливая жизнь потекла по-старому.

Настроение много значит. Бывают минуты, когда все кажется невозможным, а в другие минуты все представляется в самом розовом свете. У Жана Вальжана настали именно такие блаженные минуты. Обычно эти минуты наступают после дурных, как день после ночи, в силу закона последовательности и реакции, который составляет основу природы и поверхностными умами называется "антитезой".

На мирной улице, где теперь приютился Жан Вальжан, он освободился почти сразу от всего, что его тревожило за последние дни. Благодаря тому, что недавно он видел много темных туч, перед ним теперь засиял уголок ясного неба. Выбраться благополучно без всяких приключений из улицы Плюмэ -- это уже был для него шаг очень важный. Быть может, будет полезно сделать и другой шаг: покинуть родину, хотя бы только на несколько месяцев, и уехать в Лондон. Что ж, и это можно сделать. Жить во Франции или в Англии -- не все ли равно, лишь бы с ним была Козетта? Ведь, в сущности, для него смысл жизни заключался в Козетте.

Одной Козетты было совершенно достаточно для его счастья. Мысль же, что его самого, быть может, недостаточно для счастья Козетты, еще недавно нагонявшая на него лихорадку и бессонницу, теперь даже и не представлялась ему.

Он находился как бы среди обломков своих прошедших страданий и был полон радужного оптимизма. Козетта при нем, поэтому он считал ее своей. Это был своего рода душевный оптический обман, которому подвержены все люди. Мысленно, без всяких затруднений, он уже видел себя отплывающим с Козеттой в Англию, видел в перспективе своей мечты, как снова возрождается его счастье -- тут ли, там ли, -- это было для него безразлично.

В то время когда он прохаживался взад и вперед по столовой, взгляд его вдруг встретил что-то странное: как раз напротив себя в наклеенном над буфетом зеркале он ясно прочел следующие строки:

"Дорогой мой -- увы! -- отец желает, чтобы мы уехали сейчас же. Сегодня вечером мы будем на улице Омм Армэ, No 7, а через неделю -- уже в Англии. Козетта, 4 июня".

Пораженный этим, Жан Вальжан остановился в полном недоумении.

Войдя в новую квартиру, Козетта поставила свой бювар на буфет перед зеркалом. Поглощенная своим горем и тоской, она забыла там бювар, не заметив даже, что он открылся и как раз на той странице промокательной бумаги, к которой она прикладывала для просушки свою записку, посланную ею Мариусу с молодым "блузником", шатавшимся по улице Плюмэ. Сырые еще строки отпечатались целиком, и зеркало отразило их в правильном виде, а не наоборот, как они были в бюваре. Таким образом Жан Вальжан увидал записку Козетты Мариусу. Это открытие произвело на него действие грома с ясного неба.

Старик подошел еще ближе к зеркалу и вторично перечел отражавшиеся в зеркале строки, но все-таки не поверил себе. Ему казалось, что он жертва галлюцинации, что ничего подобного в действительности не Могло быть, что это просто невозможно.

Однако мало-помалу сознание его прояснилось. Он еще раз взглянул на бювар Козетты и начал понимать, что имеет дело с действительностью, хотя все-таки попробовал схватиться за соломинку.

"Так вот это откуда получилось!" -- подумал он, взяв в руки бювар. С лихорадочной тревогой он стал рассматривать отпечатавшиеся на бумаге строки, представлявшиеся ему рядами каких-то замысловатых иероглифов, которых никак нельзя было разобрать.

"Но ведь это ровно ничего не означает, -- продолжал он размышлять, -- это просто какая-то мазня, а не буквы".

Придя к такому выводу, старик вздохнул полной грудью с полным облегчением.

Кто из нас не испытывал подобный глупый самообман в самые страшные минуты своей жизни? Душа не поддается отчаянию, пока не исчерпает всех иллюзий.

Жан Вальжан держал в руках бювар и смотрел на него в бессмысленном восторге, почти готовый расхохотаться над "обморочившей было его галлюцинацией". Но вдруг взор его снова упал на поверхность зеркала, и "галлюцинация" повторилась: прежние строки обрисовались в нем с неумолимой отчетливостью. На этот раз старик понял, что это уже не мираж. Повторение видения служит явным доказательством его реальности. Жан Вальжан теперь сообразил, в чем дело: он понял, что зеркало отражает в настоящем виде то, что на бюваре было в искаженном.

Старик пошатнулся, выронил из рук бювар и упал в старое кресло, стоявшее возле буфета. Голова его поникла на грудь, в остановившихся и точно остекленевших зрачках его глаз выразилась полная растерянность.

Жан Вальжан говорил себе, что теперь уже нечего более сомневаться, что теперь для него уже навеки померк свет, что Козетта действительно кому-то писала. И он услышал внутри себя, как его ожесточившаяся снова душа испускала во мраке глухой рев. Попробуйте отнять у льва собаку, которая была у него в клетке и к которой он был сильно привязан.

Странное и печальное явление! В эту минуту Мариус еще не получал записки Козетты, а Жан Вальжан благодаря случаю уже имел ее в руках.

До этого дня Жан Вальжан еще не был сломлен испытаниями. Он подвергался страшным искусам. Ни один род несчастья не пощадил его. Свирепый рок, вооруженный всеми способами наказаний и всею силою общественного презрения, сделал его своей мишенью и ожесточенно набросился на него.

Жан Вальжан ни перед чем не отступал, ничему не поддавался. Когда было нужно, он примирялся со всеми невзгодами; он пожертвовал даже своей, с таким трудом вновь завоеванной, личной неприкосновенностью, своей свободой, рисковал своей головой, всего лишился, все выстрадал и остался бескорыстным и стойким до такой степени, что были моменты в его жизни, когда можно было подумать, что он совершенно отрешился от самого себя, как настоящий мученик. Его совесть, закаленная во всевозможных превратностях судьбы, сделалась как бы навеки непоколебимой.

Однако, если бы в эту минуту кто-то заглянул в глубь его души, то увидал бы, что все ее устои пошатнулись под действием только что полученного неожиданного удара.

Изо всех пыток, вынесенных им от преследовавшей его всю жизнь неумолимой судьбы, последняя пытка была самая жестокая. Никогда еще он не находился в таких крепких тисках. Он чувствовал, как в нем, в тайниках его души сразу поднялись и зашевелились все виды дремавших там чувств, как вздрагивали от невыносимой боли такие фибры души, которых он даже в себе и не подозревал. Увы! Самое страшное испытание -- это утрата любимого существа.

Не подлежит никакому сомнению, что бедный старик любил Козетту только как отец, но мы уже говорили раньше, что само сиротство жизни Жана Вальжана придавало его нежности к этому ребенку оттенки всех других сердечных привязанностей. Он любил Козетту как дочь и как сестру. Он никогда не имел ни любовницы, ни жены, а между тем природа -- такой кредитор, который не принимает никаких отговорок, и вот наряду с другими чувствами у него было и чувство мужчины к женщине, самое сильное из всех чувств, но какое-то смутное, не сознающее себя, чувство, чистое именно своею слепотою, небесное, ангельское, божественное, даже почти не чувство, а скорее инстинкт или, еще точнее, какое-то таинственное притяжение, незаметное, невидимое, но тем не менее вполне реальное; и в его безграничной нежности к Козетте любовь, в настоящем смысле этого слова, -- любовь смутная и девственная, -- пробивалась наружу, как пробивается жила в недрах утеса.

Пусть читатель вспомнит сущность этой сердечной драмы, на которую мы уже указывали ему.

Между Жаном Вальжаном и Козеттой не был возможен никакой брак, даже брак душ, тем не менее судьбы их были крепко связаны одна с другой. Кроме Козетты -- этой женщины-ребенка, Жан Вальжан во всю свою долгую жизнь никого не любил. Страсти и любовные увлечения, сменяющие друг друга в сердцах других людей, не оставили на нем тех последовательных оттенков зелени, сначала светлых, потом все более и более темных тонов, какие замечаются на перезимовавшей листве и на людях, переваливших за шестой десяток. В итоге, как мы не раз указывали, вся эта смесь чувств, слившаяся в одно целое и давшая в результате высокую добродетель, делала из Жана Вальжана для Козетты отца, и отца странного, совмещавшего в себе одновременно деда, сына, брата, мужа, даже мать, отца, который любил Козетту, боготворил ее, видел в этом ребенке свое солнце, прибежище, семью, отчизну, рай.

И вот, когда он убедился, что все кончено, что Козетта от него ускользает, вырывается из его рук, как облако, как вода, когда он наконец узнал страшную для него истину, что "другой наполняет ее сердце, другой является для нее желанным, что у нее есть возлюбленный, а я для нее только отец, иначе я для нее не существую", когда он должен был сказать себе: "Она уходит из моей души!" -- тогда горе его перешло черту возможного. Сделать все, что им было сделано, и вдруг прийти к такому результату! Обратиться в ничто! Как мы уже говорили, все существо его возмутилось и затрепетало. Он до корней волос почувствовал могучее пробуждение эгоизма, услышал, как на дне его души отчаянно кричит его "я".

Бывают и внутренние катастрофы. Беспощадная, убийственная истина проникает внутрь человеческого сердца не иначе как разрывая и сокрушая основы его души, в которых зачастую заключается сама сущность человека. Боль, причиняемая неумолимою истиною, такова, что все силы души парализуются и производят роковые кризисы. Немногие из нас выходят из таких кризисов прежними и оставшимися верными долгу. Когда перейдена граница страданий, тогда теряется самая невозмутимая добродетель.

Жан Вальжан снова взял в руки бювар, чтобы еще раз проверить то, чему отказывалось верить его сердце.

Долго и совершенно неподвижно просидел он, склонившись над этими строками, точно окаменелый, с застывшими глазами.

На его лицо легла мрачная туча. Можно было подумать, что в его душе все рухнуло. Он рассматривал сделанное им страшное открытие сквозь увеличительное стекло своих чувств, с наружным спокойствием, тем более страшным, что оно очень опасно, с тем спокойствием, которое доводит человека до безумства. Он измерял роковой шаг, сделанный судьбой без его ведома, вспомнил страхи, охватившие было его в начале лета и так легко рассеявшиеся, увидел прежнюю бездну с той только разницей, что он теперь был уже не на краю ее, а -- на самом дне, он свалился в эту бездну, сам того не замечая. Весь свет его жизни уже давно померк, а ему все еще казалось, что этот свет светит с прежней силой! В нем заговорил инстинкт самосохранения. Он вспоминал и анализировал прошедшие события, числа, вспоминал, когда и по каким причинам Козетта краснела или бледнела, и говорил себе: "Да, это он!" Прозорливость отчаяния -- это своего роди таинственная стрела, которая всегда попадает в цель. Начиная понимать, кто бы мог быть этот "он", старик быстро понял, что это Мариус, хотя и не знал его имени. В глубине своей возбужденной памяти он ясно увидел шатавшегося по Люксембургскому саду молодого незнакомца, жалкого искателя любовных приключений, романтичного бездельника, дурака и негодяя. Разве не негодяй тот, кто строит глазки молодым девушкам, имеющим нежно любящих отцов?

Удостоверившись, что в основе этой грустной истории находится тот самый молодой человек и что он причина всему, Жан Вальжан -- так много работавший над своей душой, употребивший столько усилий на то, чтобы вся его горькая жизнь, все его страдания и бедствия вылились в одном чувстве -- чувстве любви, -- заглянул теперь в свою душу и увидел в ней страшный призрак ненависти.

Сильное горе подавляет и лишает бодрости все существо человека. Человек, которым овладевает такое горе, чувствует, как будто из него что-то ушло. В молодости горе -- мрачно, в поздних летах -- зловеще. Когда ваша кровь еще горяча, волосы темны и голова держится на плечах прямо, как пламя свечи, когда свиток жизни еще только начинает развертываться и полное любви сердце может встретить другое сердце, бьющееся с ним в унисон, когда у вас впереди есть еще время поправить ошибки и в вашем распоряжении все радости, все будущее, весь горизонт, когда сила жизни еще не сломлена, -- если и тогда страшно отчаяние, то каково же оно в старости, когда годы все поспешнее и поспешнее перегоняют друг друга и наступает то сумрачное время, когда вы уже начинаете различать мерцающие звезды могилы?

Размышления Жана Вальжана были вдруг прерваны появлением тетушки Туссен. Старик встал со своего места и спросил ее:

-- В какой стороне, не знаете?

Озадаченная этим вопросом Туссен могла только произнести:

-- Что вам угодно, хозяин?

-- Разве вы не говорили мне, что где-то дерутся?

-- Ах да, да! Верно... Где-то там около Сен-Мерри, как я слышала.

Бывают машинальные движения, которые, помимо нашего сознания, исходят из тайников нашей мысли. По всей вероятности, благодаря именно такому состоянию, в котором Жан Вальжан сам не мог бы отдать себе ясного отчета, он пять минут спустя очутился уже на улице. Он сидел на тумбе перед своим домом с обнаженной головой и точно к чему-то прислушивался.

Наступила уже ночь.

II. Гаврош -- враг огласки

Сколько времени провел Жан Вальжан в этом состоянии? Каковы были приливы и отливы его тяжелых дум? Оправился ли он от страшного удара, поразившего его? Или он так и остался согнувшимся под тяжестью этого удара? Был ли он еще в состоянии вновь воспрянуть и найти в своей душе какую-нибудь твердую опору? На все эти вопросы он едва ли был бы в состоянии ответить.

Улица была пустынна. Немногие буржуа, со встревоженными лицами спешившие к себе домой, почти не обращали внимания на сидевшего на тумбе старика. В тревожное время каждый думает только о себе. Фонарщик явился в свое время, чтобы зажечь, между прочим, и тот фонарь, который находился как раз против ворот дома No 7. Зажегши фонарь, фонарщик молча прошел дальше.

Если бы кто заметил Жана Вальжана в эту минуту, то не счел бы его за живого человека. Он сидел на тумбе напротив своих дверей, представляя собой нечто вроде ледяного призрака. Отчаяние имеет свойство замораживать.

Вдали слышались раздирающие душу звуки набата и смутный смешанный шум бурного движения и людских голосов. Среди завываний набатного колокола и шума восстания на колокольне церкви Сен-Поль медленно пробило одиннадцать часов; набат -- суета человека, время -- спокойствие Божие. Удары, отметившие время, не произвели никакого впечатления на Жана Вальжана. Он продолжал сидеть не шевелясь. Между тем почти одновременно с боем часов со стороны Рынка раздался сильный ружейный залп, за которым через несколько времени последовал второй, еще сильнее. Вероятно, то были отголоски тех самых залпов, которыми солдаты начали атаку баррикады, так геройски спасенную Мариусом. Залпы эти, страшный грохот которых делался еще слышнее в ночной тишине, заставили вздрогнуть Жана Вальжана. Он приподнялся и обернулся в ту сторону, откуда доносился убийственный шум, но тут же снова в полном изнеможении опустился на тумбу, скрестил на груди руки и снова медленно опустил голову на грудь.

Он опять вступил в безмолвную беседу с самим собой.

Вдруг он вторично поднял голову, услыхав, что кто-то ходит почти возле него. Оглянувшись, он увидал при свете фонаря в той стороне улицы, которая примыкает к Архивам, молодое сияющее бледное лицо.

Это лицо принадлежало Гаврошу, добежавшему в эту минуту до улицы Омм Армэ. Мальчик шел с видом человека, который что-то разыскивает. Он видел Жана Вальжана, но не обратил на него внимания. Сначала гамен, подняв вверх голову, осматривал верхние этажи домов, потом стал оглядывать и нижние. Поднявшись на цыпочки, он ощупывал двери и окна, везде он встречал наглухо закрытые ставни, крепкие запоры и замки. Проверив таким образом с полдюжины накрепко запертых со всех сторон домов, мальчик пожал плечами и после громкого: "Черт возьми!" -- опять принялся глазеть вверх.

Жан Вальжан, который находился в таком душевном состоянии, что за какую-нибудь минуту перед тем он ни за что не только ни с кем бы не заговорил сам, но даже никому не ответил бы, теперь вдруг почувствовал неодолимую потребность спросить этого ребенка:

-- Мальчик, что с тобой?

-- Я хочу есть! -- отрезал Гаврош и сейчас же добавил: -- Сами вы мальчик!

Жан Вальжан пошарил у себя в кармане и вытащил оттуда пятифранковую монету.

Но Гаврош, по своей живости принадлежавший к породе трясогузок, в это время уже поднимал с земли большой камень. Мальчика возмущал горевший фонарь.

-- Э, да у вас есть еще тут фонари! -- воскликнул он. -- Значит, вы не знаете правил, друзья мои. Такого порядка терпеть нельзя... Нужно уничтожить эту зловредную штуку!

Он швырнул в фонарь поднятый камень. Стекла посыпались с таким треском и звоном, что буржуа, засевшие за своими ставнями в соседних домах, с ужасом шептали: "Вот и девяносто третий год повторяется!"

Фонарь сильно покачнулся и потух. Улица внезапно погрузилась в непроглядную темноту.

-- Вот так-то лучше, улица-старушка! -- сказал Гаврош. -- Надень-ка ночной колпак. -- Затем как ни в чем не бывало он обернулся к Жану Вальжану и спросил: -- Как у вас называется этот громадный домище в конце улицы? Архивом, что ли? Хорошо бы слегка пообломать эти нескладные толстые колонны и сделать из них хорошенькую баррикаду.

Жан Вальжан подошел к Гаврошу и, проговорив про себя: "Бедняжка, он голоден!" -- сунул ему в руку пятифранковик.

Гаврош поднял нос, удивленный величиною этого "су", потом посмотрел в темноте на монету и почувствовал себя ослепленным ее белизной. Он знал пятифранковики только понаслышке, знал и то, какой хорошей они пользуются репутацией, и радовался, что ему пришлось видеть эту диковинку вблизи.

-- Рассмотрим-ка хорошенько этого зверя, -- проговорил он и несколько мгновений восторженно любовался монетой.

Затем снова повернулся к Жану Вальжану, протянул ему обратно монету и величественно произнес:

-- Гражданин, я больше люблю бить фонари, чем брать деньги зря. Возьмите назад вашего дикого зверя. Я не из тех, которых можно подкупить. У этого зверя хоть и пять когтей, но он меня все-таки не оцарапает.

-- У тебя есть мать? -- спросил Жан Вальжан.

-- Получше вашей, -- ответил Гаврош.

-- Ну, так оставь эти деньги для своей матери, -- прибавил старик. Гаврош был немного тронут. К тому же он заметил, что этот странный старик был без шляпы: это внушило ему доверие к старику.

-- Значит, вы дали мне эту монету не с тем, чтобы я перестал бить фонари? -- осведомился он.

-- Вовсе нет! Ты можешь бить все, что тебе вздумается.

-- Вы хороший человек! -- авторитетно проговорил Гаврош и сунул монету себе в карман, после чего с возрастающим доверием задал новый вопрос: -- Вы здешний?

-- Да. А что тебе?

-- Не можете ли вы указать мне дом номер семь?

-- А зачем тебе этот дом?

Мальчик запнулся. Он смутился при мысли, что, быть может, дал промах, и, запустив пальцы в волосы, пробормотал:

-- Да так!

В уме Жана Бальжана молнией вспыхнула догадка о том, что именно нужно мальчику. У человека иногда бывают моменты таких проблесков ясновидения.

-- Может быть, тебя послали ко мне с письмом, которого я ожидаю? -- спросил старик.

-- Меня послали к женщине, а вы разве женщина? -- насмешливо спросил в свою очередь Гаврош.

-- Ну да, письмо на имя мадемуазель Козетты, не так ли?

-- Козетты? -- повторил мальчик. -- Да, кажется, это смешное имя и написано сверху на письме.

-- Ну, так это и есть то самое письмо, которого я жду для передачи мадемуазель Козетте. Давай его сюда, -- сказал Жан Вальжан.

-- Значит, вам известно, что я послан с баррикады?

-- Ну, само собой разумеется.

Гаврош опустил руку в один из своих карманов и вытащил оттуда сложенную вчетверо бумагу, потом, сделав по-военному под козырек, сказал:

-- Эта депеша, или как там назвать ее, требует особенного уважения, потому что она написана временным правительством.

-- Ладно, давай сюда, -- ответил старик, стоя с протянутой рукой. Гаврош держал бумагу высоко над головой.

-- Не воображайте, что это какая-нибудь любовная цидулька, -- с важностью объяснял он. -- Это хоть и написано женщине, но для блага народа. Мы -- драчуны, это верно, а женский пол все-таки уважаем. У нас не так, как в большом свете, где есть львы, которые посылают цыплят к верблюдам...

-- Давай письмо!

-- Вы мне в самом деле кажетесь человеком порядочным...

-- Да давай же скорее письмо!

-- Ну, так и быть, получайте! -- Гаврош вручил Жану Вальжану записку и добавил: -- Не задержите только его у себя, господин Шоз, раз госпожа Шозетта ждет.

По тону мальчика было слышно, что он в восторге от своей остроты.

-- Ответ следует доставить в Сен-Мерри, не так ли? -- допытывался Жан Вальжан.

-- Попали пальцем в небо! -- воскликнул Гаврош. -- Эта записка прислана с баррикады на улице Шанврери, куда я и возвращаюсь... Спокойной ночи, гражданин! Честь имею кланяться!

С этими словами Гаврош ушел или, вернее, подобно вырвавшейся на волю птице, полетел обратно туда, откуда появился. Он рассекал мрак с быстротою и стремительностью пушечного ядра.

Улица Омм Армэ снова погрузилась в прежнее безмолвие. В одно мгновение ока этот странный ребенок, в котором было и столько темного, и столько светлого, юркнул в темноту, царившую между двумя рядами смутно обрисовывавшихся домов, и смешался с ней, как дым с туманом. Можно было бы подумать, что он растворился и рассеялся в ночном мраке, если бы через несколько минут после его исчезновения не раздался резкий треск разбитых стекол и далеко разнесшийся грохот упавшего на мостовую фонаря вновь не привлек внимания негодующих буржуа. Это действовал Гаврош, пробегая по улице Шом.

III. Пока Козетта и Туссен спят

С добытым таким способом письмом Мариуса к Козетте Жан Вальжан вернулся в свою квартиру. Он поднялся ощупью по лестнице, довольный потемками, как сова, захватившая свою добычу, осторожно отворил и так же осторожно снова затворил за собой двери, прислушался к царившей в квартире тишине и, убедившись, что Козетта и Туссен, судя по этой тишине, уже спят, дрожащими руками стал обмакивать в бутылку с фосфорическим составом одну за другою несколько спичек, пока наконец одна из них не вспыхнула. Спички не загорались сразу потому, что у старика дрожали руки от сделанного им поступка, походившего на воровство.

Когда свеча была зажжена, он облокотился на стол и стал читать записку.

Впрочем, когда человек сильно возбужден перспективою того, что готовится прочесть, то он, собственно, не читает, а, скорее, с жадностью набрасывается на бумагу, тискает ее, как жертву, мнет, вонзает в нее когти своего гнева или своей радости, сначала пробегает конец написанного, потом уж перескакивает к началу, внимание его в эти минуты отличается лихорадочной непоследовательностью, останавливаясь лишь на некоторых словах и схватывая только общий смысл написанного, оно часто прицепляется к чему-нибудь одному и пренебрегает остальным. Так и Жан Вальжан. В записке Мариуса к Козетте он прежде всего ухватился за следующие слова: "...Я умираю... Когда ты будешь читать эти строки, моя душа будет возле тебя..."

Слова эти произвели на него впечатление умопомрачительной радости: несколько мгновений он казался точно подавленным внезапным переворотом, свершившимся внутри его.

Он смотрел на записку Мариуса с изумлением и вместе с тем с каким-то упоением, глаза его точно видели восхитительное зрелище: смерть ненавистного существа.

Он внутренне испустил дикий крик радости. Итак, все кончено! Развязка явилась скорее, чем он дерзал надеяться. Существо, служившее помехой его счастью, исчезло, удалилось с его горизонта само собой, добровольно. Без всякого содействия с его, Жана Вальжана, стороны, без его вины "этот человек" умирал, быть может, уже умер.

Несмотря на свое страшное волнение, старик задумался и пришел к выводу, что Мариус должен быть еще жив. Письмо, очевидно, было написано с расчетом, что Козетта прочтет его только утром. Со времени тех двух залпов, которые прогремели между одиннадцатью часами и полуночью, со стороны баррикады все было тихо; по всей вероятности, вторая атака произойдет только на рассвете.

"Впрочем, -- рассуждал далее Жан Вальжан, -- раз "этот человек" вмешался в такое дело, то, захваченный горнилом войны, он все равно должен погибнуть".

Старик почувствовал себя так, точно с его плеч свалилась давившая на него гора. Теперь он опять останется один с Козеттой. Соперник устранен, и у него с Козеттой все пойдет по-старому. Стоит ему только оставить эту записку у себя, и Козетта никогда не узнает, что сделалось с "этим человеком". Нужно предоставить события самим себе. "Этот человек" уже не может ускользнуть от своей судьбы. Если он еще не умер, то, во всяком случае, уже на пороге смерти. Какое счастье!

Однако, сказав себе все это, Жан Вальжан снова задумался.

Немного погодя, он вторично вышел из своей квартиры, спустился вниз и разбудил привратника. Потом снова поднялся наверх к себе и через некоторое время вышел на улицу вооруженный, в мундире национального гвардейца.

Привратник по его просьбе без особенного затруднения достал ему у соседей все, чего не хватало для полной экипировки. При нем было заряженное ружье и полный патронташ.

Выйдя из своей улицы, он направился к Рынку.

IV. Излишек усердия Гавроша

С Гаврошем между тем случилось следующее приключение. Разбив несколько фонарей на улице Шом, он победоносно вступил на улицу Вьель-Гордиет и, не видя на ней даже "кошки", нашел, что это самое удобное место "драть глотку". Пользуясь случаем, он затянул во все горло песню, состоявшую из бесконечного множества куплетов, в которых, если подчас и не имелось смысла, зато было много веселья и бесшабашной удали.

Злословил дрозд в тени дубравы:

"Недавно с девушкой одной

Какой-то русский под сосной..."

Мои красавицы, куда вы

Умчались пестрой чередой?

Дружок Пьерро, ну что за нравы, --

Ты, что ни день, всегда с другой!

К чему калейдоскоп такой?

Мои красавицы, куда вы

Умчались пестрой чередой?

Подчас любовь страшней отравы!

За горло нежной взят рукой,

Терял я разум и покой.

Мои красавицы, куда вы

Умчались пестрой чередой?

О, где минувших дней забавы,

Лизон играть хотела мной,

Раз, два... и обожглась игрой!

Мои красавицы, куда вы

Умчались пестрой чередой?

Когда Сюзетта -- Боже правый! --

Метнет, бывало, взгляд живой,

Я весь дрожу, я сам не свой!

Мои красавицы, куда вы

Умчались пестрой чередой?

Я перелистываю главы,

Мадлен со мной в тиши ночной,

И что мне черти с Сатаной!

Мои красавицы, куда вы

Умчались пестрой чередой?

Но как причудницы лукавы!

Приманят ножки наготой --

И упорхнут... Адель, постой!

Мои красавицы, куда вы

Умчались пестрой чередой?

Бледнеют звезды в блеске славы,

Когда с кадрили, ангел мой,

Со мною Стелла шла домой!

Мои красавицы, куда вы

Умчались пестрой чередой?

Пение нисколько не препятствовало ему быстро идти; напротив, оно даже еще способствовало этому. Детский голос маленького бродяги звонко разносился среди домов, обитатели которых были погружены в сон или дрожали от страха.

Гаврош сопровождал свое пение размашистыми жестами. Подвижная физиономия мальчика, обладавшая изумительной способностью преображаться, принимала всевозможные гримасы, еще более судорожные и причудливые, нежели прорехи рваной парусины, раздуваемой сильным ветром. К сожалению, никто не мог видеть его и полюбоваться им на этой безлюдной и темной улице. Нередко случается, что так же напрасно пропадают многие таланты.

В одном месте Гаврош вдруг остановился и сказал самому себе:

-- Однако довольно драть горло. Посмотрим, что там такое.

Его зоркие глаза заметили в углублении ворот одного дома то, что в живописи называется "ансамблем", то есть "существо" и "предмет". В качестве "предмета" оказалась ручная тележка, а в качестве "существа" -- спавший в этой тележке овернец. Оглобли тележки упирались в мостовую, а голова овернца в задок тележки. Туловище спящего лежало вытянутым на этой наклонной плоскости, а ноги свешивались на землю. Опытный в житейских делах, Гаврош сразу понял, что спавший овернец пьян. По всей вероятности, это был какой-нибудь комиссионер с угла, до такой степени напившийся, что был даже не в состоянии дотащиться до своей конуры.

-- Вот, -- рассуждал сам с собой Гаврош, -- на что годны летние ночи. Овернец спит на улице в своей тележке, как у себя дома на постели. Тележку можно забрать с собой, -- а овернца оставить здесь.

В голове Гавроша сверкнула блестящая мысль: "Тележка украсит нашу баррикаду".

Овернец храпел во всю силу своих легких. Гаврош потихоньку потянул тележку за задок, а овернца -- за переднюю часть, то есть эа ноги, и через минуту овернец, даже не пошевельнувшийся во время этой операции, продолжал безмятежно спать уже прямо на мостовой. Таким образом, тележка освободилась.

Гаврош, привыкший ко всяким неожиданностям, всегда имел при себе запас всякой всячины. Он пошарил у себя в карманах, вытащил оттуда лоскуток бумажки, огрызок красного карандаша, взятый у какого-нибудь плотника, и написал на этом лоскутке:

"Твоя тележка получена. Гаврош".

Он сунул записку в карман плисового жилета сладко похрапывавшего овернца, потом подхватил тележку и пустился с нею вскачь по направлению к Рынку, с неописуемым грохотом толкая ее перед собой. Но именно этим он и навлек на себя опасность.

Возле королевского печатного двора был временно устроен военный пост, чего Гаврош не знал. Пост этот был занят национальными гвардейцами из окрестностей города. Внимание солдат было обострено; лежа на своих походных койках, они не раз уже приподнимали головы, прислушиваясь к тому, что происходило на улице.

Шум разбиваемых фонарей, пение во всю глотку -- все это было нечто из ряда вон выходящее на этих глухих мирных улицах, обыватели которых любят ложиться спать почти с заходом солнца и рано тушат огни. В продолжение целого часа гамен производил в этом тихом околотке шум мухи, попавшейся в бутылку.

Сержант поста долго прислушивался и выжидал, что будет дальше. Это был человек положительный, никогда не делавший ничего зря. Но неистовый грохот тележки по мостовой истощил меру терпения сержанта и заставил его решиться произвести рекогносцировку.

-- Тут, очевидно, их целая шайка! -- пробормотал он себе под нос. Вообразив, что гидра анархии выползла из своего логовища и забралась в этот околоток, сержант, крадучись, вышел из поста на улицу.

Гаврош, уже выбиравшийся со своей тележкой с улицы Вьель-Гордиет, вдруг неожиданно очутился лицом к лицу с человеком, на котором красовались мундир, кивер с султаном и разного рода оружие.

Ввиду этого препятствия гамен невольно остановился.

-- А, вот это кто! -- проговорил он. -- Здравствуйте, господин блюститель общественного порядка!

Гаврош никогда и ни перед чем не становился надолго в тупик.

-- Куда тебя несет, дрянной мальчишка? -- крикнул сержант.

-- Гражданин, я еще не обругал вас, зачем же вы оскорбляете меня? -- возразил Гаврош.

-- Куда ты идешь, негодяй? -- продолжал сержант.

-- Сударь, вчера, быть может, вы и были умным человеком, но сегодня как будто вы на него не похожи...

-- Я спрашиваю тебя, куда ты идешь, разбойник?

-- Как вы это мило говорите! -- воскликнул Гаврош. -- Право, трудно поверить, что вам столько лет. Вам бы следовало продать каждый свой волосок по сто франков за штуку, тогда у вас сразу оказалось бы несколько сотен...

-- Ты скажешь мне, наконец, куда идешь, мошенник?

-- А это совсем уж некрасивое слово! -- продолжал гамен. -- Когда вам в следующий раз дадут соску, попросите сначала обтереть ваш рот...

Взбешенный сержант, приставив к груди мальчика штык, произнес зловещим шепотом:

-- Я в последний раз спрашиваю: куда ты идешь, несчастное отродье?

-- Ваше превосходительство, я еду за доктором для моей супруги: она собирается производить на свет такого же молодца, как вы...

-- К оружию! -- крикнул сержант, не помня себя от ярости. Люди мужественные часто спасаются посредством того же, что вовлекло их в опасность.

Гаврош сразу сообразил, что виновницей его неприятного положения была тележка, поэтому она же должна и выручить его.

В тот момент, когда сержант хотел приступить к "действию", тележка, превращенная в метательный снаряд и ловко пущенная гаменом, уже летела в храброго воина и ударила его прямо в живот, так что злополучный "блюститель общественного порядка" свалился в канаву, причем ружье его выстрелило в воздух само собой.

На крик сержанта из поста сразу выскочила целая толпа солдат. Выстрел ружья, разрядившегося во время падения сержанта в канаву, вызвал со стороны гвардейцев целый залп наудачу, а за ним и другой.

Эта стрельба в воздух продолжалась целых четверть часа и лишила немало стекол в окнах соседних домов.

Между тем Гаврош, бросивший свою тележку и улепетывавший во весь дух, успел уже пробежать несколько улиц и, едва переведя дух, присел наконец на тумбу, образующую угол улицы Красных Детей.

Стараясь отдышаться, он в то же время чутко прислушивался к каждому звуку.

Обернувшись в ту сторону, откуда доносилась ружейная стрельба, мальчик три раза подряд сделал туда левой рукой "нос", а правой ударил себя столько же раз по затылку. Это был любимый жест парижских гаменов, в котором сосредоточивалась вся их ирония и который, очевидно, очень устойчив, потому что существует уже полвека.

Шаловливое настроение гамена, однако, вдруг омрачилось одной мыслью, внезапно блеснувшей у него в голове.

"Гм! -- сказал он себе. -- Я вот тут забавляюсь, а того не подумаю, что сбился с дороги и теперь должен сделать большой крюк... Так, чего доброго, пожалуй, и не попадешь вовремя на баррикаду". Он вскочил и снова пустился бежать. На бегу он вспомнил, что не окончил своей песни и, быстро работая ногами, продолжал ее как раз с того куплета, на котором остановился, когда увидел тележку с овернцем.

Вновь громко зазвучал среди ночи его свежий молодой голосок по пустынным улицам старого Парижа.

Военный пост между тем недаром пустил в ход оружие: воины забрали в плен тележку и ее пьяного владельца.

Тележку послали на съезжую, а арестованного посыльного судили как соучастника. Тогдашняя прокуратура проявила чрезвычайное усердие, "защищая общественный порядок".

Приключение Гавроша сохранилось в памяти квартала Темпль, как одно из самых ужаснейших воспоминаний старых буржуа, и носит в Марэ до сих пор название "Ночной атаки на воинский пост королевской типографии".