I. Прозвище как способ образования фамилии
Мариус в это время был красивым молодым человеком среднего роста, с густыми черными волосами, высоким умным лбом, широко открытыми страстными ноздрями, со спокойным, чистосердечным видом и выражением гордости, задумчивости и невинности в лице. Его профиль, все очертания которого были округлены, не теряя при этом твердости, отличался германской мягкостью, проникшей во французский тип из Эльзаса и Лотарингии, и тем полным отсутствием угловатости, по которой было так легко узнать сикамбров среди римлян и которая отличает расу львиную от расы орлиной.
Для Мариуса наступила пора жизни, когда ум мыслящих людей состоит почти в равной мере из глубины и наивности. Очутившись в каком-нибудь серьезном положении, он мог оказаться несообразительным; еще минута, и он был на высоте положения. Он держал себя сдержанно, холодно, вежливо. Так как у него был красивый рот с ярко-красными губами и белыми зубами, то улыбка смягчала серьезное выражение его лица. В иные минуты странный контраст представляли его целомудренный лоб и чувственная улыбка. У него были небольшие глаза, но глубокий взгляд.
В то время как Мариус испытывал самую крайнюю нужду, он не раз замечал, что молодые девушки оглядываются на него, когда он проходит мимо. И он с мукой в сердце спешил ускользнуть или спрятаться, так как думал, что они глядят на его старое платье и смеются над ним. На самом же деле они заглядывались на его красивое лицо и мечтали о нем.
Это немое недоразумение между ним и хорошенькими девушками, с которыми он встречался, сделало его нелюдимым. Он не выбрал ни одной из них по той простой причине, что бегал от всех. Так и жил он, Не зная любви, -- жил "по-дурацки", по выражению Курфейрака.
-- Не будь таким почтенным философом, -- говорил ему Курфейрак; они были на "ты", как всегда бывают друзья в молодости. -- Вот тебе мой совет, любезный друг: читай поменьше книг и поглядывай хоть изредка на хорошеньких болтушек. В этих плутовках много хорошего, о Мариус! Если ты будешь только краснеть да бегать от них, ты отупеешь.
Иногда Курфейрак, встречаясь с ним, говорил:
-- Здравствуйте, господин аббат.
После таких выходок Курфейрака Мариус целую неделю еще старательнее избегал всех женщин, старых и молодых, избегал, кроме того, и самого Курфейрака.
Впрочем, во всей обширной вселенной были две женщины, от которых Мариус не бегал и которых не опасался. Он даже удивился бы, если бы ему сказали, что это женщины. Одна из них была бородатая старуха, убиравшая его комнату. "Видя, что его служанка отпускает бороду, -- говорил Курфейрак, -- Мариус бреет свою". Другая была девочка-подросток, которую он видел часто, но на которую не обращал никакого внимания. Уже больше года заметил Мариус в одной из самых пустынных аллей Люксембургского сада, тянувшейся вдоль ограды Питомника, мужчину и девочку, которые всегда сидели рядом на одной и той же скамье, в самом уединенном конце аллеи, около Западной улицы. Каждый раз как случай, всегда вмешивающийся в прогулки людей, взор которых обращен внутрь, приводил Мариуса в эту аллею, что бывало почти каждый день, он находил здесь эту пару. Мужчине было на вид лет шестьдесят, он казался печальным и серьезным. По мужественной фигуре и утомленному виду его можно было принять за отставного военного. Будь на нем орден, Мариус сказал бы: "Это отставной офицер". Несмотря на доброе лицо, в нем было что-то неприступное, и сам он никогда не смотрел ни на кого. Он носил синие панталоны, синий редингот и широкополую шляпу, -- все это всегда выглядело новым, с иголочки, -- черный галстук и квакерскую рубашку, то есть ослепительно-белую, но из толстого полотна. Какая-то гризетка, проходя мимо него, сказала: "Вот чистенький вдовец!" У него были совсем белые волосы.
В первый раз как сопровождавшая старика девочка уселась с ним на скамью, которую они выбрали, ей было лет тринадцать или четырнадцать. Это была неловкая, невзрачная девочка, худая до того, что казалась некрасивой, только одни глаза были у нее недурны. Но они были всегда подняты с какой-то неприятной уверенностью. Одежда ее, старушечья и вместе с тем детская, напоминала костюм монастырских воспитанниц; она носила неловко сшитое черное мериносовое платье. Старик и девочка были, по-видимому отец и дочь.
В первые два-три дня Мариус вглядывался в этого старого мужчину, которого еще нельзя было назвать дряхлым, и в эту девочку, которую нельзя было назвать девушкой, а потом перестал обращать на них внимание. Они с своей стороны, казалось, тоже совсем не замечали его и спокойно, равнодушно разговаривали между собою. Девочка то и дело принималась весело болтать. Старик говорил мало и по временам останавливал на ней взгляд, полный невыразимой отеческой нежности.
Мариус как-то машинально привык гулять по этой аллее. Он каждый раз видел их тут. Вот как это происходило. Мариус чаще всего начинал свою прогулку с конца аллеи, противоположного тому, где стояла их скамья. Дойдя до нее, он проходил мимо них, затем поворачивал назад, возвращался к тому месту, с которого вышел, и начинал сначала. Он проходил аллею во всю длину пять-шесть раз во время прогулки, а гулял он здесь пять-шесть раз в неделю. Но ни разу не случалось ему обменяться даже поклоном с этими людьми.
Несмотря на то, что старик и девочка, казалось, избегали посторонних взглядов, а может быть, именно благодаря этому они обратили на себя внимание нескольких студентов, иногда гулявших по этой аллее; прилежные приходили сюда после лекций, ленивые -- после партии на бильярде. Курфейрак, принадлежавший к числу этих последних, в первое время наблюдал за ними; но так как девушка показалась ему дурнушкой, то он скоро удалился. Он бежал, как парфянин, придумав для них прозвище. Ему больше всего бросился в глаза цвет платья девочки и волос старика, и он прозвал их мадемуазель Ленуар {Черный (фр.). } и господин Леблан {Белый (фр.). }. Так как фамилии их никто не знал, то это прозвище и осталось за ними.
-- А, господин Леблан уже сидит на своей скамье! -- говорили студенты.
Мариус, как и остальные, называл старика господином Лебланом.
Мы для удобства последуем его примеру и тоже будем называть его так.
В продолжение первого года Мариус видел эту пару почти каждый день в один и тот же час. Старик нравился ему, девочка казалась довольно неприятной.
II. Lux facta est1
1 И стал свет (лат.).
На второй год, как раз в то время, до которого мы довели наш рассказ, Мариус, сам хорошо не зная почему, перестал ходить в Люксембургский сад. Около полугода он ни разу не заходил в свою аллею. Но вот однажды он решил вновь пойти туда. Было ясное летнее утро, и Мариус был весел, как бываем мы все в хорошую погоду. Ему казалось, что у него в сердце звучит все пение птиц, которое он слышит, заключается вся лазурь неба, которую он видит сквозь зелень деревьев.
Он направился прямо в "свою аллею" и, дойдя до конца ее, увидал все на той же скамье знакомую пару. Но когда он подошел ближе, оказалось, что старик остался все тот же, но девочка стала совсем другой. Перед ним было высокое, прекрасное создание, обладающее прелестными формами женщины в ту пору, когда они еще соединяются с наивной грацией ребенка, -- пору чистую и мимолетную, которая выражается в этих двух словах: пятнадцать лет. У нее были великолепные каштановые волосы с золотистым отливом, лоб, как бы изваянный из мрамора, щеки, точно лепестки розы, нежный румянец, прелестный рот, улыбка которого сияла, как луч, а слова звучали, как музыка, головка, которую Рафаэль взял бы моделью для Мадонны, шея, которую Жан Гужон взял бы для Венеры. И этому прелестному лицу придавал еще больше очарования не прекрасный, а хорошенький нос; он не был ни прямой, ни орлиный, ни итальянский, ни греческий -- это был парижский нос, то есть нечто умное, лукавое и неправильное, приводящее в отчаяние художника и очаровывающее поэта.
Проходя мимо, Мариус не мог видеть ее глаз, так как они были опущены. Он видел только ее длинные каштановые, стыдливо опущенные ресницы.
Это не мешало прекрасной девушке улыбаться, слушая седого старика, говорившего ей что-то, и трудно было найти что-нибудь очаровательнее этой свежей улыбки с опущенными глазами.
В первую минуту Мариус подумал, что это другая дочь старика, вероятно, сестра прежней девочки. Но когда он, как всегда во время прогулки, подошел к скамейке во второй раз и внимательно взглянул на девушку, оказалось, что это та же самая. В какие-нибудь шесть месяцев девочка превратилась в девушку. Такие превращения случаются очень часто. Наступает минута, и девушки распускаются в одно мгновение и становятся розами. Вчера вы оставили их детьми, сегодня они волнуют вас.
Эта девушка не только выросла, но и приобрела одухотворенность. Как в апреле для некоторых деревьев достаточно трех дней, чтобы покрыться цветами, так и для нее достаточно было шести месяцев, чтобы облечься красотой. Ее апрель наступил.
Случается, что люди бедные, скромные вдруг как бы пробуждаются, переходят внезапно от нужды к роскоши, тратят деньги направо и налево, становятся блестящими, расточительными, великолепными. Дело в том, что они получили свою ренту; вчера был срок платежа. И эта девушка получила свою полугодовую ренту.
Вдобавок это была уже не пансионерка в плюшевой шляпке, мериносовом платье, башмаках школьницы и с красными руками. Вкус ее развился вместе с красотой. Она была прекрасно одета, изящно, богато, но просто. На ней было черное шелковое платье, такая же накидка и белая креповая шляпа. Белые перчатки обтягивали ее узенькие ручки, в которых она вертела ручку зонтика из китайской слоновой кости, шелковый башмачок обрисовывал ее маленькую ножку, и от всего ее костюма исходил проникающий аромат юности: это чувствовал всякий, проходивший мимо нее.
Что касается старика, то в нем не произошло никакой перемены.
Когда Мариус проходил мимо скамейки во второй раз, девушка подняла ресницы. У нее были глубокие, голубые, как небо, глаза, но в этой, как бы задернутой лазури был еще взгляд ребенка. Она взглянула на Мариуса так же равнодушно, как посмотрела бы на мальчика, бегающего под сикоморами, или на мраморную вазу, бросавшую тень на скамейку. И Мариус со своей стороны продолжал прогулку, думая о другом.
Он еще раз пять или шесть прошел мимо скамейки, на которой сидела молодая девушка, но ни разу даже не взглянул на нее.
В следующие дни он по-прежнему приходил в Люксембургский сад, по-прежнему видел "отца и дочь", но не обращал на них внимания. Он так же мало думал об этой девушке теперь, когда она стала прекрасной, как и в то время, когда она была некрасива. Он проходил около самой ее скамьи только потому, что это вошло у него в привычку.
III. Действие весны
В один прекрасный день, когда воздух был теплым, Люксембургский сад заливало игрою света и тени. Небо было чисто, как будто ангелы вымыли его утром, воробьи чирикали в густой зелени каштанов. Мариус раскрыл всю свою душу природе, он не думал ни о чем, он только жил и дышал. Когда он проходил мимо скамьи, молодая девушка подняла на него глаза, и их взгляды встретились.
Что было на этот раз во взгляде молодой девушки? Мариус не мог бы определить этого. В нем не было ничего и было все. Он блеснул, как молния.
Девушка опустила глаза, а Мариус пошел дальше.
То, что он видел, был не наивный, простодушный взгляд ребенка; перед ним открылась и тотчас же замкнулась таинственная бездна.
Наступает день, когда каждая девушка смотрит так. Горе тому, на кого упадет такой взгляд.
Этот первый взгляд еще не сознающей себя души похож на зарю, загорающуюся в небе. Это пробуждение чего-то сверкающего и неизвестного. Ничто не передаст опасного очарования этого внезапного света, который смутно озаряет чудный мрак и заключает в себе всю невинность настоящего и всю страсть будущего. Это что-то вроде нерешительной нежности, которая неожиданно пробуждается и ждет. Это ловушка, которую невинность расставляет помимо воли и куда она заманивает сердца, не желая и не сознавая этого. Это -- девственница, которая смотрит, как женщина.
Редко случается, чтобы такой взгляд не вызвал глубокой мечтательности в том, на кого он упал. Вся чистота, вся непорочность заключается в этом небесном и роковом луче. Он могущественнее всех самых кокетливых взглядов и обладает волшебной силой, под влиянием которой в глубине души внезапно распускается тот таинственный, полный благоухания и яда цветок, который называется любовью.
Вечером, вернувшись в свою каморку, Мариус поглядел на свое платье и в первый раз заметил, что с его стороны было в высшей степени неопрятно и глупо гулять в Люксембургском саду в костюме "для каждого дела", то есть в поломанной шляпе, грубых, как у извозчика, сапогах, черных, побелевших на коленях панталонах и черном, потертом на локтях сюртуке.
IV. Начало серьезной болезни
На другой день, в обычный час, Мариус вынул из шкала свой новый сюртук, свои новые панталоны, свою новую шляпу и свои новые сапоги. Одевшись во все эти доспехи, он натянул перчатки -- неслыханная роскошь! -- и пошел в Люксембургский сад.
По дороге ему встретился Курфейрак, но он сделал вид, будто не заметил его. Придя домой, Курфейрак сказал товарищам:
-- Я встретил новую шляпу и новый сюртук Мариуса, а в них и его самого. Он, должно быть, шел на экзамен. У него был замечательно глупый вид.
Войдя в сад, Мариус обошел вокруг бассейна и посмотрел на лебедей, а потом долго стоял в созерцании перед статуей, у которой не хватало одного бедра, а голова совсем почернела от плесени. Около бассейна ему встретился буржуа лет сорока, с порядочным брюшком. Он держал за ручку мальчика лет пяти и говорил ему:
-- Избегай крайностей, сын мой. Держись на одинаковом расстоянии от деспотизма и анархизма.
Мариус слушал, что говорил буржуа. Потом он еще раз обошел бассейн и, наконец, направился в "свою аллею", но медленно, как бы нехотя. Казалось, что-то удерживало и в то же время принуждало его идти. Но сам он не замечал ничего этого и думал, что держит себя, как всегда.
Войдя в аллею, он увидал на другом конце, на "их скамье", господина Леблана и его дочь. Мариус застегнул сюртук доверху, обтянул его сзади, чтобы не было складок, не без самодовольства взглянул на глянцеватые складки своих панталон и пошел на скамью. Это шествие походило на атаку, в нем, несомненно, была надежда на победу. А потому я и говорю: "Он пошел на скамью", как сказал бы про Ганнибала: "Он пошел на Рим".
Впрочем, Мариус проделывал все это машинально, причем течение его мыслей нисколько не прерывалось. В эту самую минуту он думал, что "Руководство к экзамену на степень бакалавра" необыкновенно глупая книга, что ее, наверное, составляли замечательные кретины, так как в ней разбираются как образцовые произведения человеческого ума три трагедии Расина и только одна комедия Мольера. В ушах у него раздавался резкий звон. Приближаясь к скамье, он начал обтягивать сюртук, и глаза его устремились на молодую девушку. Ему казалось, что от нее исходит голубоватое сияние и заливает весь конец аллеи.
По мере того как он продвигался вперед, шаги его все больше и больше замедлялись. Приблизившись на некоторое расстояние к скамье, но еще далеко не дойдя до конца аллеи, он остановился и, сам не зная как, вдруг повернул назад. Он сделал это, совсем не думая, даже не сказав себе, что не дойдет до конца. Молодая девушка едва ли могла рассмотреть его издали и заметить, каким молодцом смотрится он в своем новом платье. Но он все-таки старался держаться как можно прямее, чтобы иметь бодрый вид на случай, если бы кто-нибудь стал смотреть на него сзади.
Он дошел до противоположного конца аллеи, повернул назад и на этот раз подошел немножко ближе к скамье. Ему даже удалось дойти довольно далеко -- до скамьи осталось только три дерева с промежутками между ними, -- но тут он вдруг почувствовал, что не может идти дальше. Ему показалось, что молодая девушка нагнулась в его сторону. Он сделал страшное усилие и продолжал идти вперед. Через несколько секунд он прошел мимо скамейки, прямой, твердый, красный до ушей, не решаясь взглянуть ни направо, ни налево, засунув руку за борт сюртука, как какой-нибудь государственный человек.
В ту минуту как он проходил мимо самого опасного места, сердце его страшно забилось. Она была, как и накануне, в шелковом платье и креповой шляпе. Он услышал чудный голос -- "ее голос". Она спокойно разговаривала с отцом. Она была очень хорошенькая. Он чувствовал это, хоть не пробовал взглянуть на нее.
"Она, наверное, отнеслась бы ко мне с уважением, -- думал он, -- если бы знала, что я автор рассуждения о "Маркосе Обрегоне де ла Ронда", которое Франсуа де Нёфшато выдал за свое и поместил в предисловии к своему изданию "Жильблаза".
Он дошел до конца аллеи, который был почти около самой скамейки, потом повернул назад и снова прошел мимо прелестной девушки. На этот раз он был очень бледен. В сущности он испытывал только самые неприятные ощущения. Он шел, удаляясь от скамьи и молодой девушки, и, будучи к ней спиной, надеялся, что она смотрит на него, и потому начал спотыкаться.
Он не пытался подойти к скамье еще раз. Остановившись на середине аллеи, он -- чего с ним до сих пор никогда не случалось -- сел и, посматривая в сторону, задумался. Не может же быть, чтобы люди, черным платьем и белой шляпкой которых он восхищается, остались совершенно нечувствительными к его блестящим панталонам и новому сюртуку!
Через четверть часа он встал, как бы собираясь идти к окруженной ореолом скамье. Но он стоял нерешительно, не двигаясь с места. В первый раз за все пятнадцать месяцев ему пришло в голову, что господин, сидевший тут каждый день со своей дочерью, наверное, обратил на него внимание и находит странным его постоянные прогулки по этой аллее.
В первый раз он также счел непочтительным назвать этого старика даже мысленно тем прозвищем, которое дал ему Курфейрак. Несколько минут стоял Мариус, опустив голову и чертя на песке узоры тросточкой, которую держал в руке.
Потом он вдруг повернул в сторону, противоположную скамье, Леблану и его дочери, и пошел домой.
В этот день он забыл пообедать. Только в восемь часов вечера Мариус вспомнил об обеде, но так как было уже слишком поздно идти на улицу Сен-Жак, то он сказал: "Пустяки!" -- и съел кусок хлеба.
Прежде чем лечь в постель, Мариус вычистил свое платье и аккуратно сложил его.
V. Несколько громовых ударов поражают Мам Бугон
На другой день старуха-дворничиха, приходящая прислуга -- главная жилица лачуги Горбо, госпожа Бугон, или Мам Бугон, как прозвал ее ничего не уважающий Курфейрак, с изумлением заметила, что господин Мариус опять ушел из дома в новом платье.
Он отправился в Люксембургский сад, но дошел только до половины аллеи. Здесь он сел, как и накануне, на свою скамью и стал смотреть издали на белую шляпку, черное платье и голубое сияние; все это он видел ясно, а в особенности сияние. Он не тронулся с места и не пошел домой до тех пор, пока не стали запирать ворота сада. Он не видел, как ушли Леблан и его дочь. Из этого он заключил, что они прошли в другие ворота, выходящие на Западную улицу. Когда впоследствии, спустя несколько недель, ему вспоминался этот день, он никак не мог припомнить: обедал он вечером или нет.
На следующий день -- это был уже третий -- Мам Бугон была снова поражена, как громом: Мариус опять ушел в своем новом платье.
-- Три дня подряд! -- воскликнула она.
Она попробовала было пойти за ним, но Мариус шел так быстро и делал такие огромные шаги, что она очутилась в положении бегемота, преследующего верблюда. Через какие-нибудь две минуты она уже потеряла его из вида и вернулась домой запыхавшаяся, чуть не задохнувшаяся и страшно рассвирепевшая.
-- Надевать каждый день новое платье и заставлять бегать за собой, -- ворчала она, -- разве есть в этом хоть какой-нибудь смысл?
А Мариус снова пошел в Люксембургский сад.
Молодая девушка была там с Лебланом. Делая вид, что читает книгу, Мариус подошел к ним насколько мог ближе, что в сущности было еще очень далеко, и затем вернулся к своей скамье. Тут он просидел целых четыре часа, смотря на прыгающих по аллее воробьев, которые, казалось ему, подсмеивались над ним.
Так прошло две недели. Мариус ходил в Люксембургский сад не для того, чтобы гулять, а чтобы сидеть там, неизвестно зачем, на одной и той же скамье. Усевшись на нее, он уже не трогался с места. Каждое утро надевал он свое новое платье, чтобы посидеть в нем, никому не показываясь, а на другой день принимался за то же.
Молодая девушка была на самом деле очень красива. Единственное критическое замечание, которое можно было сделать относительно ее наружности, состояло в том, что контраст между ее грустным взглядом и веселой улыбкой придавал ее лицу несколько странное выражение. И в иные минуты это нежное личико, оставаясь все таким же прелестным, становилось странным.
VI. Взят в плен
В один из последних дней второй недели Мариус сидел, как всегда, на своей скамье, держа в руке развернутую книгу, в которой в течение двух часов не перевернул ни одной страницы. Вдруг он вздрогнул. Необыкновенное событие произошло на конце аллеи. Леблан и его дочь встали со своей скамейки; дочь взяла отца под руку, и они тихо пошли к середине аллеи, к тому месту, где сидел Мариус. Он закрыл книгу, снова открыл ее, старался читать. Он дрожал. Сияние шло прямо к нему.
"О господи! -- думал он. -- Я ни за что не успею принять красивую позу!"
Между тем старик и молодая девушка приближались. Мариусу то казалось, что прошел целый век, то -- что промелькнула только одна секунда.
"Зачем они идут сюда? -- спрашивал он себя. -- Как? Она пройдет здесь? Ее ножки будут ступать по этому песку, по этой аллее, в двух шагах от меня!"
Он совсем потерялся. Ему хотелось быть очень красивым, хотелось, чтобы у него на груди был крест. Он слышал, как приближался тихий, мерный звук их шагов. Ему казалось, что Леблан бросает на него яростные взгляды.
"Неужели он заговорит со мной?" -- думал Мариус.
Он опустил голову, а когда поднял ее, они были около самой его скамейки. Молодая девушка прошла мимо и, проходя, подняла на него глаза. Она взглянула на него пристально, с задумчивой кротостью. Мариус вздрогнул всем телом. Ему показалось, что она упрекает его за то, что он так долго не подходил к ней, и говорит ему: "Я пришла сама". Ее глаза, лучистые, ослепили его. Голова его пылала. Она пришла к нему -- какое счастье! И как она посмотрела на него!
Теперь она была еще красивее, чем когда-либо прежде. Она была прекрасна женственной и ангельской красотой, красотой идеальной, которую воспел бы Петрарка и перед которой преклонил бы колени Данте. Мариус утопал в блаженстве, но в то же время страшно досадовал, что у него была пыль на сапогах. Он был уверен, что она посмотрела на сапоги. Он следил за ней глазами до тех пор, пока она не пропала из вида. Потом он стал метаться по саду, как безумный. Очень возможно, что минутами он смеялся и разговаривал громко сам с собою. У него был такой восторженный вид, когда он проходил мимо нянек, гулявших с детьми, что каждая из них вообразила, что он влюблен в нее.
Он вышел из сада, надеясь найти молодую девушку на улице.
Встретившись под аркадами Одеона с Курфейраком, он сказал ему:
-- Иди со мной обедать.
Они отправились к Руссо и истратили шесть франков. Мариус ел за двоих. Он дал шесть су гарсону. За десертом он сказал Курфейраку:
-- Читал ты газеты? Какую прекрасную речь сказал Обри де Пюираво!
Он был влюблен до безумия.
После обеда Мариус предложил Курфейраку идти в театр.
-- Плачу я, -- прибавил он.
Они отправились в театр Порт-Сен-Мартен смотреть Фредерика в "Адретской гостинице". И Мариус отлично повеселился.
Вместе с тем его дикость усилилась еще больше. Выходя из театра, он отказался взглянуть на подвязку модистки, которая перепрыгивала через канавку, а когда Курфейрак сказал: "Я был бы не прочь присоединить эту женщину к своей коллекции", -- он пришел в ужас.
Курфейрак пригласил его завтракать на другой день в кафе Вольтер. Мариус пришел и ел еще больше, чем накануне. Он был задумчив, но очень весел, и пользовался каждым удобным случаем похохотать. Когда ему представили какого-то провинциала, он очень нежно обнял его. Студенты уселись в кружок около стола. Сначала толковали о глупостях, которые произносятся с кафедры Сорбонны и оплачиваются государством, потом заговорили об ошибках и пробелах в словарях и рапсодиях Кишера. Вдруг Мариус прервал разговор, воскликнув:
-- А ведь, право же, приятно иметь орден!
-- Вот так потеха! -- шепнул Жану Пруверу Курфейрак.
-- Совсем нет, -- отвечал Жан Прувер. -- Это очень серьезно.
И это было на самом деле очень серьезно. Для Мариуса наступила та восторженная и чудная пора, которая служит предвестником великой страсти. Все это сделал один взгляд. Это вполне естественно, когда мина заряжена и готова взорваться. Взгляд -- это искра. Все было кончено. Мариус любил женщину. Его судьба вступала в область неизвестного.
Взгляд женщины похож на некоторые машины, на вид спокойные, на самом деле грозные. Каждый день вы проходите мимо них, мирно, безнаказанно, доверчиво. Наступает минута, когда вы даже совсем забываете, что эти машины стоят тут. Вы ходите то туда, то сюда, думаете, говорите, смеетесь. И вдруг чувствуете, что вас что-то захватило. И все кончено. Колеса держат вас, взгляд захватил вас. Все равно, как и почему это сделалось, но вы во всяком случае погибли. Машина втянет вас всего. Сцепление таинственных сил овладевает вами. Тщетно боретесь вы; никакая человеческая помощь уже невозможна для вас. Вас втягивает все дальше и дальше, вы переходите от одного мучения к другому, от одной пытки к другой -- вы сами, ваш ум, ваше счастье, ваше будущее, ваша душа. И смотря по тому, попадете ли вы во власть злой женщины или благородного сердца, вы выйдете из этой ужасной машины или обезображенным стыдом, или же преображенным страстью.
VII. Догадки относительно буквы "У"
Уединение, отчуждение от всего, гордость, независимость, любовь к природе, отсутствие постоянной работы для добывания средств к жизни, самоуглубление, тайная борьба целомудрия, экстаз перед всем творением, -- все это подготовило Мариуса к тому, что называется страстью. Его преклонение перед отцом мало-помалу перешло в культ и, как всякая религия, укрылось в глубине души. Нужно было еще что-нибудь на первый план. И пришла любовь.
В продолжение целого месяца Мариус ходил каждый день в Люксембургский сад. Когда наступал известный час, ничто не могло удержать его. "Он дежурит", -- говорил Курфейрак.
А Мариус блаженствовал. Он убедился, что молодая девушка смотрит на него.
Мало-помалу он стал смелее и начал подходить к скамье. Но теперь он уже никогда не проходил мимо: его удерживала инстинктивная робость и осторожность влюбленных. Он считал благоразумным не привлекать внимания "отца". С глубоким макиавеллизмом рассчитывал он свои позиции за деревьями и пьедесталами статуй и всегда становился так, чтобы дочь могла его видеть как можно больше, а старик как можно меньше. Иногда он по получасу стоял неподвижно в тени какого-нибудь Леонида* или Спартака, держа в руке открытую книгу. А глаза его смотрели поверх и искали очаровательную девушку, которая со своей стороны с неопределенной улыбкой поворачивалась к нему своим прелестным профилем. Совершенно спокойно и непринужденно разговаривая со стариком, она устремляла на Мариуса свой девственный и страстный взгляд. Старинная уловка, которую знала уже Ева с первого дня творения и которую знает всякая женщина с первого дня своей жизни. Губы ее отвечали одному, глаза -- другому.
Нужно, однако, думать, что Леблан начал наконец замечать кое-что, потому что часто, когда Мариус приходил, он вставал и начинал прохаживаться. Он оставил свое привычное место и стал садиться на скамейку на другом конце аллеи, около Гладиатора, как будто с тем, чтобы посмотреть, последует ли за ними Мариус. И Мариус сделал эту ошибку, не поняв цели старика. "Отец" начал приходить в сад неаккуратно и теперь уже не каждый день приводил сюда "дочь". Иногда он являлся один. В таком случае Мариус тотчас же уходил. Это была другая ошибка.
Мариус не замечал этих признаков. Фаза робости естественным и роковым путем сменилась в нем фазой ослепления. Любовь его росла. Он видел молодую девушку во сне каждую ночь. К тому же ему выпало на долю неожиданное счастье, которое подействовало на его страсть, как масло на огонь, и еще больше затуманило его глаза. Раз в сумерках он нашел на скамье, с которой только что встали г-н Леблан и его дочь, носовой платок, совсем простой, без вышивки, но белый и тонкий; ему казалось, что от него исходит какое-то чудное благоухание. Он с восторгом схватил его. На нем была метка "У. Ф.". Мариус не знал ничего об очаровательной девушке, не знал ни ее фамилии, ни семьи, ни квартиры. Эти две буквы -- эти чудные инициалы дали ему первое сведение о ней, и он тотчас же воздвигнул на них целое здание догадок. "У" -- это первая буква ее имени. "Наверное, Урсула! -- подумал он. -- Какое восхитительное имя!" Он целовал платок, вдыхал его аромат, клал его к сердцу днем, а ночью, засыпая, прижимал в губам.
-- Я как будто чувствую ее душу! -- восклицал он.
Это был платок старика, попросту выронившего его из кармана.
После своей находки Мариус показывался в Люксембургском саду не иначе как с платком в руке, который он то целовал, то прижимал к сердцу. Молодая девушка не понимала, что это значит, и чуть заметными знаками выказывала ему свое недоумение.
"О, стыдливость!" -- думал Мариус.
VIII. Даже инвалиды могут быть счастливы
Так как мы употребили слово "стыдливость" и притом не скрывае ничего, то должны сказать, что однажды, несмотря на все восторги Мариуса, "его Урсула" не на шутку рассердила его. Это случилось в один и тех дней, когда она заставляла Леблана вставать со скамьи и ходить по аллее. Дул довольно сильный весенний ветер, колебавший верхушки платанов. Отец и дочь прошли под руку мимо скамьи Мариуса. Он встал, когда они прошли, и следил за ними взглядом, как приличествовало человеку в его положении, совсем потерявшему голову от любви.
Вдруг порыв ветра, более шаловливый, чем другие, и как раз подходящий для весны, вылетел из Питомника, понесся по аллее, охватил молодую девушку восхитительным трепетом, достойным нимф Виргилия и фавнов Феокрита*, и приподнял ее платье -- платье священное, как покрывало Изиды*, -- почти до самых подвязок. Открылась ножка прелестной формы. Мариус увидел ее. Это страшно раздражило его и привело в ярость.
Молодая девушка божественно пугливым движением поспешно опустила платье, но он тем не менее был возмущен. Положим, в аллее, кроме него, не было ни души. Ну а что, если бы тут был еще кто-нибудь. Только представьте себе такую вещь! Ведь это ужасно, что она сделала!
Увы! Бедная девушка ничего не сделала. Тут был лишь один виновный -- ветер, но Мариус, в котором пробудился Бартоло, таящийся в Керубино, решился быть недовольным и ревновал к своей тени. Так действительно пробуждается в человеческом сердце и охватывает его даже без всякого основания мучительная и странная ревность плоти. Впрочем, даже помимо ревности, вид этой прелестной ножки не доставил ему никакого удовольствия; ему было бы приятнее взглянуть на белый чулок первой попавшейся женщины.
Когда его "Урсула", дойдя до конца аллеи, повернула с Лебланом назад и прошла мимо скамьи, на которую снова сел Мариус, он бросил на молодую девушку угрюмый и свирепый взгляд. В ответ на это она слегка откинула голову и приподняла брови, как бы спрашивая: "Ну, в чем же дело?"
Это была их первая ссора.
Только успел Мариус проделать эту сцену при помощи глаз, как кто-то пересек аллею. Это был сгорбленный, весь в морщинах, седой как лунь инвалид в мундире времен Людовика XV, с овальной нашивкой из красного сукна, на которой перекрещивались два меча -- солдатский орден святого Людовика. Кроме того, инвалид был украшен серебряным подбородком и деревянной ногой, а один рукав его мундира висел пустой.
Мариусу показалось, что у этого солдата был необыкновенно довольный вид. Ему даже представилось, что старый циник, ковыляя иимо него, весело и дружески подмигнул ему, как будто случай сблизил их и они насладились вместе чем-нибудь приятным. Чему же так радуются эти развалины Марса? Что общего между этой деревянной ногой и ногой другой? Ревность Мариуса разгорелась еще больше. "Может быть, он был тут, -- подумал он. -- Может быть, он видел!" И ему хотелось уничтожить этого инвалида.
Но время притупляет всякое острие. Как ни справедлив, как ни законен был гнев Мариуса на Урсулу, он мало-помалу прошел. Мариус простил; но это стоило ему больших усилий. Он дулся на молодую девушку целых три дня.
Однако, несмотря на все это и благодаря всему этому, страсть его росла и становилась безумной.
IX. Затмение
Читатель знает, как Мариус открыл или вообразил, будто открыл, что "ее" зовут Урсулой.
Чем больше любишь, тем больше хочется любить. Знать, что ее зовут Урсулой, казалось сначала так много; потом этого стало слишком мало. В три-четыре недели Мариус поглотил это блаженство; ему захотелось еще чего-нибудь. Ему нужно было знать, где она живет.
Его первая ошибка состояла в том, что он попал в ловушку около скамьи Гладиатора. Вторая -- в том, что он не оставался в саду, когда Леблан приходил туда один. Наконец теперь он сделал и третью, громаднейшую, -- он пошел из сада вслед за Урсулой.
Она жила на Западной улице, в самой глухой части ее, в новом трехэтажном доме скромного вида.
С этой минуты к счастью, которое испытывал Мариус, видя ее в Люксембургском саду, прибавилось еще счастье -- провожать ее до дома. Он становился все ненасытнее. Он знал, как ее зовут, знал если не фамилию, то по крайней мере хоть ее имя, имя прелестное, самое подходящее для женщины; он знал, где она живет. Теперь ему захотелось узнать, кто она.
Однажды вечером, проводив Леблана с дочерью до самого дома и подождав, пока они скрылись под воротами, Мариус вошел вслед за ними и смело спросил у портье:
-- Это вернулся господин, живущий в первом этаже?
-- Нет, это жилец третьего этажа.
Еще один шаг вперед. Этот успех ободрил Мариуса.
-- Его квартира окнами на улицу? -- спросил он.
-- Конечно, -- отвечал портье. -- В этом доме все квартиры выходят окнами на улицу.
-- Чем же занимается этот господин? -- снова спросил Мариус.
-- Он -- рантье, человек очень добрый и много помогает бедным, хоть сам не богат.
-- А как его фамилия? -- продолжал свои расспросы Мариус. Портье поднял голову.
-- Уж не шпион ли вы? -- в свою очередь спросил он.
Мариус ушел довольно сконфуженный, но в полном восторге. Он продвигался вперед.
"Отлично, -- думал он, -- я знаю, что ее зовут Урсулой, что она дочь рантье и живет в третьем этаже вон того дома на Западной улице".
На следующий день Леблан и его дочь очень недолго пробыли в Люксембургском саду. Они ушли оттуда еще задолго до сумерек. Мариус, как всегда, последовал за ними до самого дома. Дойдя до ворот, Леблан пропустил дочь вперед, а потом остановился, обернулся назад и пристально взглянул на Мариуса.
На другой день Леблан и его дочь не пришли в сад, и Мариус напрасно прождал их до самого вечера.
Когда стемнело, он отправился на Западную улицу. Окна в третьем этаже были освещены. И он прохаживался под этими окнами до тех пор, пока не погас огонь. На следующий день Леблан и его дочь опять не пришли в сад. Мариус ждал их весь день, а потом пошел на ночное дежурство под окнами. Он ходил около дома до десяти часов вечера, ему было уже не до обеда. Горячка питает больного, любовь -- влюбленного.
Так прошло восемь дней. Леблан и его дочь не показывались больше в Люксембургском саду. Мариус терялся в разных грустных догадках. Он не осмеливался сторожить у ворот днем и только с наступлением вечера приходил созерцать красноватый свет в окнах. Иногда он видел, как там мелькали какие-то тени, и сердце его усиленно билось.
Когда он на восьмой день пришел к дому, в окнах не было света.
"Что это значит? -- подумал он. -- Почему они не зажигают лампы? Ведь уже совсем стемнело. Или они, может быть, ушли куда-нибудь?"
Он ждал их до десяти часов, до полуночи, до часа ночи. На третьем этаже не зажигали огня, и никто не входил в дом. Мариус ушел мрачный.
На следующий день -- он жил теперь только следующими днями, сегодня как бы не существовало для него, -- на следующий день их снова не было в Люксембургском саду, что, впрочем, не было для него неожиданностью. В сумерки он пошел к их дому и увидел неосвещенные окна с опущенными жалюзи. Во всем третьем этаже было темно.
Мариус постучал в ворота, вошел к портье и спросил:
-- Дома жилец третьего этажа?
-- Он переехал.
Мариус пошатнулся и прошептал:
-- Когда?
-- Вчера.
-- Где живет он теперь?
-- Не знаю.
-- Разве он не оставил своего адреса?
-- Нет.
Портье поднял голову и узнал Мариуса.
-- А, это вы! -- воскликнул он. -- Да вы, как кажется, в самом деле шпион.