Жак замер на пороге, ослепленный. Перед ним расстилался большой двор, вскипевший шариками одуванчиков, осыпавшимися на ощетинившиеся жестким волосом зеленые листья. Направо стоял колодец, покрытый похожим на пагоду сооружением из толя, увенчанным железным полумесяцем, укрепленным на шаре. Дальше -- ряды персиковых деревьев, выстроившихся вдоль стены, и наверху церковь, теплый серый профиль которой прятался в некоторых местах под лакированной сеткой плюща, а в других -- под желто-бархатными нагромождениями мхов.

Налево и сзади него высился замок, огромный, с одноэтажным флигелем, пронизанным восемью окнами, с квадратной башней, в которой была лестница и, глаголем к первому, -- вторым флигелем с готическими нижними окнами.

Это здание, разбитое временем, разрушенное дождями, изъеденное ветрами, вонзало свой фасад, осветленный окнами, стекла которых приобрели цвет воды, покрытый коричневыми черепицами, испещренными белыми пятнами гуано, в текучесть бледного дня, смягчавшего загар его каменной кожи.

Жак забыл мрачное впечатление, которое он испытал накануне; луч солнца приукрасил старость замка, и внушительные морщины его улыбались, позлащенные светом, в стенах, запятнанных ржавчиной от игреков из кованого железа, равномерно распределенных по шершавой коже его штукатурки.

Не одушевленное ничем молчание, запустение, которые так больно сжали ему сердце ночью, исчезли. Угасшая жизнь этого здания, о которой говорили окна без портьер, открывавшиеся в пустые коридоры и пустые комнаты, казалось, начинала возрождаться. Достаточно было, по-видимому, проветрить комнаты и разбудить всплесками голосов заснувшую звучность комнат, чтобы замок возобновил свою жизнь, остановленную много лет назад.

Изучая фасад замка, молодой человек пришел к убеждению, что верхний этаж здания и крыша относятся к XVIII веку, тогда как основание его принадлежит к средним векам. Вдруг громкий шум за его спиною заставил его обернуться, и, подняв голову, он убедился, что круглая башня, которую он заметил еще вчера, не примыкает непосредственно к замку. Он увидел, что башня стоит обособленно, среди птичьего двора, и служит голубятней. Жак подошел поближе, поднялся по разрушенной лестнице, потянул задвижку преградившей ему путь двери и просунул голову на чердак.

Страшный шум сталкивающихся крыльев оглушил его, и в то же время слизистые оболочки его носа и глаз поразил острый запах аммиака. Он отступил, с трудом разглядев слезящимися глазами внутренность голубятни, покрытой по стенам клеточками, как улей. В центре ее стояла винтовая лестница. В луче света, врывавшегося из открытого чердачного окна, кружились, как мириады снежинок, белые хлопья пуха.

Вылетевшие из голубятни птицы уселись на крыше замка. Они хлопали крыльями, потягивались, высоко закидывали головы, оттягивая назад тушки, искали насекомых, сверкая на солнце металлического отлива спинками, ртутными грудками, эмалированными резедово-зеленым и розовым, трепещущими шелковыми горлышками цвета пламени жженки и сливок, утренней зари и пепла.

Потом часть голубей улетела и угнездилась кружком вокруг высоких труб на крыше. Но вдруг гирлянда сломалась, и снова они рассыпались по верху башни, накрыв ее рокочущим убором из перьев.

Жак повернулся спиною к замку и увидел перед собою, в конце двора, сумасшедший сад, вознесение деревьев, поднимающихся в яром безумии к небу. Приблизившись, он узнал следы старинных клумб, но их первичная миндалевидная форма теперь едва угадывалась. Кустарники, некогда окаймлявшие рабатки, частью погибли, частью разрослись в целые деревья и оттеняли их, как на кладбище могилы, скрывшиеся под травою. То тут, то там в этих старинных овалах, захваченных крапиной и терновником, попадались старые розовые кусты, вернувшиеся в состояние одичания; дальше картофель, неизвестно откуда появившийся, рос рядом с маком-самосейкой и кашкой, переренесшимися сюда, очевидно, с полей.

Жак направился к лужайке, но газон на ней умер, задушенный мхами; ноги его уходили вглубь и натыкались на погребенные корни и пни, давным-давно ушедшие в землю. Он попробовал пойти по аллее, рисунок которой можно было еще различать. Предоставленные самим себе, деревья забаррикадировали ее своими ветвями.

Этот сад, по-видимому, состоял некогда из плодовых деревьев и цветущих растений. Орешники, толстые, как дубы, сумахи с маленькими черно-фиолетовыми шариками, липкими, как ягоды смородины, скрещивали свои ветки в кронах старых яблонь, с параличными стволами, с ранами, затянутыми мхами; кусты овечьей чечевицы качали своими стручками из прорезиненной тафты под странными деревьями, родина которых и название были неизвестны Жаку, деревьями, усыпанными серыми шариками, из которых выступали розовые и влажные пальчики с ногтями.

Из этой буйной свалки растительности, из этого фейерверка зелени, разбрасывавшейся по собственному желанию во все стороны, отдельно выступали хвойные: сосны, ели, кипарисы. Некоторые гигантские, похожие на крыши пагод, помахивающие коричневыми колоколами своих шишек. Другие -- в ожерелье маленьких красных желудей.

Они поднимали свои верхушки, ощетиненные иголками, круглили огромные свои стволы, иссеченные ранами, из которых стекали, подобные каплям расплавленного сахара, слезы белого клея.

Жак подвигался медленно, отодвигая кусты, прыгая через кочки. Скоро дорога сделалась невозможной: низкие ветки елей преграждали тропинку, стлались по земле, убивая под собою всякую растительность, усеивая землю тысячами коричневых игл. А старые виноградные лозы перетягивались с одного конца аллеи на другой, цеплялись за подножья елей, взбирались по ним змеиной нитью до верхушек и торжествующе покачивали наверху, в поднебесье, зелеными гроздьями винограда.

Жак с удивлением смотрел на этот хаос растений. С каких пор сад отдан был в жертву запустению? То тут, то там высокие дубы скрещивались и, мертвые от старости, служили опорою сорнякам, которые обвивались вокруг них, смешивали свои разветвления и свешивались топкими зелеными сетками, наполненными зеленым уловом листвы. Грушевые деревья цвели дальше, но ослабевшие соки не в состоянии уже были производить плоды. Все культурные растения в клумбах были мертвы. Это был невообразимый лабиринт корней и лиан, это было вторжение сорной травы, это был штурм со стороны огородных растений, чьи семена занесены были сюда ветром, растений несъедобных, с жесткой сердцевиной, обесформленных и прокисших в заброшенной земле.

Над этим позором природы висело молчание, изредка прерывавшееся криком испуганной птицы или прыжком обеспокоенного кролика; над этим погромом, учиненным сорными растениями и сорной травой, овладевшими наконец землей, когда-то бывшей приютом благородным растениям и царственным цветам.

Меланхолически думал Жак об этом циничном разбое природы, столь рабски копируемой человеком.

Он покачал головой.

Перескочив через низкие ветки и раздвинув веер кустарника, тотчас же замкнувшийся за его спиною, Жак очутился перед железною решеткой. Как оказалось, сад не был так велик, но продолжался за решеткой. Подъездная аллея, обезображенная порубками, спускалась через лес к простым решетчатым дубовым воротам. Они выводили на дорогу в Лонгвиль.

Жак пошел по опушке леса и вышел к заднему фасаду дворца, которого он еще не видел. Эта сторона, лишенная солнца, была ужасна. Спереди, несмотря на свою запущенность и на обветшалость своего фасада, замок казался величественным. При ярком свете дня его старость зажигалась жизнью, становилась как бы приветливой и мягкой. С заднего фасада замок казался унылым и жалким, мрачным и грязным.

Крыша его, такая веселая на солнце, сверкающая по загорелому дому белыми мушками гуано, превращалась на теневой стороне в гнусно-грязное дно клетки. Под нею все шаталось. Водосточные трубы, набитые черепицами, заваленные листьями, лопнули и обдали табачною слюною изъязвленные северным ветром щели. Окна лишились своей деревянной отделки, ставни были сломаны и кое-как наспех починены, при помощи простых досок. Жалюзи раскачивались, потеряв свои ребра, уронив свои шпингалеты.

Внизу разбитая лестница в шесть ступеней, подрытая и заросшая травой, вела к двери, щели которой как бы закупорились темнотою расположенного за нею вестибюля.

В общем, немощи ужасной старости, катаральное истечение вод, экзема штукатурки, трахома окон, фистулы камня, проказа кирпичей -- целый геморрой мерзостей ринулся на этот чердак, издыхавший в одинокой заброшенности, в скрытом уединении леса.

Солнечный дождь, прибивший к земле ветер охватившей его тоски, кончился. Несказанная грусть снова сжимала сердце Жака. Воспоминание об ужасной ночи, проведенной в развалинах, вновь овладело им.

Жак быстрыми шагами направился к дороге, пронизанной лучами солнца, которую он заметил у края замка. Ему стало сразу легче. Здесь трава была сухой. Он сел и одним взглядом охватил башни, огород, лес. Пропитанный усыпляющей теплотою пейзажа, он забыл свои заботы. Подземные истечения оттаивали его обледеневшую душу.

Но это была лишь короткая отсрочка. Мысли его вернулись назад, на тревожные пути, по которым они бродили ночью. Но теперь их течение было менее беспорядочно и более точно. Он закрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться и снова подумать о своем удивительном сне.

Он старался объяснить его себе. Где, в какое время, под какими широтами, в каких краях мог стоять этот огромный дворец, со своими устремленными в высь куполами, своими фаллическими колоннами, своими столбами, возникшими из зеркального пола, сверкающего и твердого?

Жак вспоминал старинные сказания, античные легенды, путался и тумане истории, вызывал в своем воображении смутную Бактриану, гипотетическую Каппадокию, неведомые Сузы. Он творил мыслью народы, над которыми мог бы царствовать этот красный монарх в золотой тиаре, усыпанной драгоценными камнями.

Наконец брызнул свет и рассеял туман его воображения. Обрывки воспоминаний, вынесенных из чтения Священного Писания, носившиеся по поверхности его памяти, стали сближаться, соединяться, сплавляться в одно целое.

Он вспомнил книгу, в которой Артаксеркс, послушный голосу отходящей мужественности, возникает перед племянницей Мардохея, великого сводника, блаженного толмача великого бога иудеев.

При этом озарении действующие лица сна становились понятными; они развертывались по библейским воспоминаниям, становились узнаваемыми. Молчаливый царь, ищущий удовлетворения похоти, Эсфирь, пропитываемая в течение двенадцати месяцев ароматами, купаемая в маслах, осыпанная пудрой, ведомая нагая Эгеем, евнухом, на искупительное ложе народа.

И становился понятным, открывался символ гигантской лозы, сестры, через Ноя, наготы телесной, сестры Эсфири, лозы, соединяющейся, чтобы спасти народ израильский, с прелестями женщины и вырывающей торжественное обещание у упившегося царя.

-- Это объяснение, по-видимому, правильное, -- сказал себе Жак. Но каким образом возник перед ним образ Эсфири, когда никакие обстоятельства жизни не толкали его в направлении воспоминаний, так давно угасших?

-- Очевидно, не так уж угасших, -- продолжал Жак, -- потому что если не текст, то, по крайней мере, сюжет книги Эсфири возникает сейчас передо мною с такой ясностью.

Он продолжал упрямо искать в более или менее логической связи идей источники этого видения. Но он не читал ничего такого, что косвенно могло бы вызвать воспоминание об Эсфири. Он не видел никакой картины, никакой гравюры, которая могла бы толкнуть его мысль в этом направлении. Значит, это место из Библии тлело в течение целого ряд лет в каком-то отдаленном уголке памяти. И когда инкубационный период кончился, Эсфирь воспрянула перед ним, как таинственный цветок, в мире сонных видений.

-- Все это очень странно, -- заключил Жак. -- Что же эти видения? Странствие души за пределы телесной оболочки, как долго думали люди. Вылазка за пределы мира? Бродяжничество духа, убежавшего из своей телесной гостиницы, блуждание наудачу в оккультном, в сферах прошедшего или будущего.

В своем герметическом безумии сны, может быть, имеют смысл; может быть, Артемидор был прав, когда он утверждал, что сон есть фикция души, обозначающая равно доброе или злое. А старый Порфирий, -- может быть, он был прав, когда он приписывал сны гению, предупреждающему нас во сне о западнях, которые готовит нам бодрственная жизнь?

А может быть, сны, согласно современным научным теориям, -- простая метаморфоза впечатлений от реальной жизни, простое извращение познаний перед тем воеприятых? Но как объяснить тогда воспоминаниями эти взлеты в пространства, о которых даже не подозреваешь, бодрствуя?

С другой стороны, существует ли ассоциация идей столь тонкая, что нити ее не поддаются анализу, подземные нити, залегающие во тьме души, проводящие искру, освещающие вдруг ее забытые пещеры, соединяющие ее клеточки, не занятые с самого детства? Феномены сна -- не находятся ли они с феноменами действительности в родстве, которое человеку не дано постигнуть? Что это было? Просто бессознательная и внезапная вибрация волокон головного мозга, осадок от духовной деятельности, побочный продукт мозга, творящего эмбрионы мыслей, куколки образов, проскользнувшие через решето плохо остановленной машины, жующей во сне на холостом ходу.

Надо ли, наконец, допустить сверхъестественные причины, поверить в намерения Провидения, вызывающего водовороты сновидений? Но тогда необходимо принять и учение о посещающих во сне людей инкубах и суккубах, все отдаленные гипотезы демонистов. Или остановиться на причинах чисто материальных, на рычагах чисто внешних, на несварении желудка или непроизвольных движениях тела?

В этом случае надо принять без спора претензию науки объяснить все. Надо верить тогда, что кошмары порождаются эпизодами пищеварения, ледяные сны -- охлаждением обнажившегося тела, удушение -- весом одеяла. Надо верить, что часто испытываемое во сне ощущение, будто летишь с лестницы или падаешь в пропасть с высоты башни, объясняется (как это утверждает Вундт) исключительно проходящим мимо сознания вытягиванием ноги.

Но даже допуская влияние внешних факторов -- легкого шума, легкого прикосновения, запаха, оставшегося в комнате, -- даже принимая мотив мышечных сокращений и замедления или ускорения биения сердца, даже соглашаясь верить, вместе с Редстоком, что лучи поднимают спящего в область мистики, все равно не объяснишь всего. Не объяснишь этой тайны освободившейся души, улетающей, распустив крылья, к феерическим пейзажам, под новые небеса, поверх воскрешенных городов, будущих дворцов и областей, кои должны еще родиться. Не объяснишь этого химерического явления Эсфири в Лурском замке!

Помешаться можно!

Эти бесполезные рассуждения, по крайней мере, отвлекли его мысли от первоначального источника. Солнце начало поджаривать ему спину, и вместе с солнечными лучами в вены его проник непроизвольный поток радости. Он встал и обратился к пейзажу, расстилавшемуся у его ног. Перед ним распростерлась до самого горизонта плоская равнина. Две большие дороги, скрещиваясь, разделяли ее большим белым крестом, между перекладинами которого текла подгоняемая ветром зыбь бесконечных полей, окрашенных зеленью ржи, фиолетовым люцерны и розовым тимофеевки.

Он почувствовал потребность в движении, но ему не хотелось возвращаться обратно той же дорогой. Он пошел вдоль медленно поднимавшихся стен, прислушиваясь к легкому ворчанию воздуха, вдыхая землистый запах ветра, подметавшего дорогу. Он проходил теперь между яблонями и виноградником. Вдруг он заметил приотворенную калитку и очутился в огороде, в конце которого стояла остроконечная башня-голубятня.

-- Эй, там! -- раздался голос налево от него. На него надвигался шум движущейся тачки. Это была Норина.

-- Ну что, как, племянник?

И она опустила ручки тачки на землю.

-- Ничего... А дядя Антуан?

-- Он работает на дворе сейчас.

-- А как ваша корова, которая в положении?

-- Не говори. Лучше не говори мне о ней, мой мальчик. Несчастное животное. Прямо больно подумать. Ее там вертит внутри и тянет, а толку еще нет. Ну, я пошла. Надо сходить к пастуху насчет нее.

И она пошла своей дорогой, прямая под своей соломенной шляпой, плоская под своим корсажем, по-военному раскачивая бедрами. Локти ее дрожали от напряжения, с которым она толкала перед собою тачку.

-- До скорого! Гляди: вот!

И движением головы она указала ему тропинку, в конце которой он действительно увидел в пятне солнца дядюшку Антуана, чистившего медный котел.

-- Я только что был у Луизы, -- сказал дядя Антуан, опустив котел на землю.

-- Разве она встала?

-- Да. И, кажется, ночь была не из приятных.

И прибавил, что третьего дня им с женой пришлось убить двух летучих мышей, чтобы завладеть комнатой.

-- Зато здесь не опасно. Воров нет, -- продолжал он после паузы, как бы обращаясь к самому себе или повторяя ответ, который он дал только что Луизе на ее вопросы. -- Но, знаешь, ночью, если там случится пойти до ветру или что еще, так лучше не в сторону леса.

-- Почему?

-- Ну, потому что тут есть браконьеры, которые не любят, чтобы их беспокоили.

-- Но как управляющий вы должны были бы, мне кажется, преследовать их?

-- Конечно, конечно, но видишь ли, с ними можно нарваться на свинцовую сливу. Лучше, пусть они едят кроликов или продают их мне очень дешево.

И старик подмигнул глазом.

-- Ну, чего же ты стоишь? Садись. У тебя есть время, потому что твоя жена сейчас далеко. Она отправилась в Савэн с моей сестрой, -- ты знаешь -- с Армандиной. Моя родная сестра. Она увезла ее в своей тележке -- насчет провизии. Раньше чем через час она не вернется.

Жак уселся на бревно.

Он узнал теперь маленький домик, в котором они вчера обедали. Днем он показался ему еще более жалким и еще более низким -- с разоренной соломенной крышей, дверью, похожей на дверь хлева, с опирающимися на него зыбкими чуланами, набитыми сеном, бочками и лопатами.

Потянуло из коровника, нагретого высохшим за ночь небом. Теперь оно было плоское, безоблачное и почти жестко-синее. Жаку надоело слушать старика, который продолжал болтать и смотреть на его лицо, позлащенное отблесками медного котла.

Машинально Жак вертел между пальцами полый стебель одуванчика, летучие семена которого сбегали по его брюкам. Потом он обратил внимание на пестрых черно-белых кур. Они сперва клевали землю кончиком клюва, затем яростно разрывали почву растопыренными своими лапами, а заканчивали операцию коротким острым тычком. Там и сям бродили цыплята, разбегавшиеся, как мыши, когда к ним приближался петух, резким движением выбрасывая вперед шею и махая крыльями, словно готовый взлететь.

Все закончилось тем, что Жак задремал, опьяненный запахом навоза и скотного двора. Крик петуха разбудил его. Папаша Антуан перебрался под навес, продолжая возиться со своим котлом. Жак зевнул, осмотрелся и обнаружил отряд уток, которые, покачиваясь, шли на него. В шести шагах утки остановились, резко повернулись и, стуча лимонно-желтыми щипцами клювов, атаковали трухлявый кусок старого дерева, глотая скрывавшихся в нем мокриц. Мокрицы торопливо рассеялись во все стороны.

-- А, ты спишь? -- сказал дядюшка Антуан. -- Проводи-ка меня до Графиньи. Это тебя взбодрит.

Но молодой человек отказался. Он предпочитал осмотреть внутренность замка.

Кроме любопытства им руководило еще и желание найти до наступления ночи другую комнату, лучше запирающуюся и менее унылую.

Он чувствовал себя изнеможенным путешествием по железной дороге, пешим переходом и бессонной ночью. Ладони его пылали, а вспышки жара бились в висках.

По дороге в замок Жак урезонивал себя соображениями вроде следующих: если его волнует этот смутный и непреодолимый страх, если он охвачен заботой об обеспечении безопасности, если им владеет еще и наваждение необъяснимого сна -- все это результат расстроенных нервов и усталости. Он выбит из равновесия вереницей неприятностей и забот, вызванных резкой переменой обстановки. Одна хорошая спокойная ночь освободит его от неприятных ощущений.

-- А пока, -- закончил Жак цепь своих рассуждений, -- осмотрим все комнаты нижнего этажа.

Он вошел в кухню, темную, освещенную упирающимися в стену оконцами и похожую своими арочными сводами, низкими дверями, скругленными сверху, камином с кожухом над ним и грубым каменным полом -- на театральную тюрьму. Затем он посетил один за другим ряд зловещих казематов с земляными полами, изрытыми водою. Местами ямки, наполненные темной жидкостью, блестели, как черные глаза. Жак повернул и прошел через анфиладу комнат, в которых уже побывал ночью. При свете солнца, в котором купалась теперь сочащаяся сыростью рвань обоев, комнаты эти показались ему еще более исковерканными, еще более обезображенными. Обстановка производила оскорбительное впечатление какой-то свалки для падали. Жак проник в другое крыло, тоже состоявшее из ряда пустых покоев. Все они походили один на другой -- огромные, с гнетуще высокими потолками, с провалившимся паркетом, обнажающим гнилые балки, пахнущие плесенью и мышами. "Они необитаемы", -- заключил Жак. Наконец он попал в спальню -- большую комнату, украшенную по углам двумя каминами.

Это была великолепная комната, отделанная панелями серого дерева. Два больших окна были закрыты ставнями.

-- Вот то, что мне нужно. Исследуем эту комнату поподробнее.

Жак открыл шпингалеты окон и, ломая себе ногти, вступил в борьбу со ставнями, которые наконец со скрежетом подались. Его охватило разочарование.

Затененной эта комната сохраняла видимость здоровья, но при свете она оказалась позорно больной и дряхлой. Потолок нависал над ощерившимися плашками рассохшегося паркета. Клееные фасады шкафов растрескались и обнажили трухлявые внутренности. По покрытым зеленоватыми пятнами карнизам сочилась и капала влага кофейного цвета. Вдоль физов лепились гнезда плесени, нанизанные на трещины стен, как бусины гигантских четок.

Жак подошел к алькову и убедился, что паразиты его почти уничтожили. От одного удара кулаком в нем все рассыпалось бы. Полное разложение! Эта комната была, пожалуй, наиболее изувеченной из всех. Маленькая дверца около алькова привлекла внимание Жака. Она привела его в уборную, по стенам которой тянулись полки. Странный запах исходил от этих стен. Запах теплой пыли, в который просочилась тонкая, почти выдохшаяся струйка эфира.

Запах умилил его. Он вызывал у него баюкающие видения прошлого. Словно последняя эманация забытых духов XVIII века настигла его, этих духов, основанных на бергамотовом и лимонном масле, которые, когда они выдохлись, оставляют по себе воспоминание в виде запаха эфира. Душа флаконов, некогда раскрытых здесь, вернулась и прошептала робкое "добро пожаловать" гостю мертвых комнат. По всей вероятности, это была уборная маркизы де Сен-Фаль, о которой дядя Антуан часто говорил ему во время своих наездов в Париж.

И эта спальня, конечно, принадлежала маркизе. Крестьянская традиция представляла маркизу утонченной, жеманной, томной, почти болезненной. Все эти детали собирались в голове Жака, вызывая на поверхность памяти одна другую, группировались и, наконец, отлились в образ напудренной молодой женщины, мечтающей, сидя в глубоком кресле, и согревающей себе ноги и спину между двумя затухающими каминами.

Все ушло. Хрупкие прелести утонченной маркизы покоятся на кладбище, тут, рядом, сзади церкви. Комната ее тоже умерла и пахнет тлением. Жаку казалось, что он насилует могилу, могилу отошедшего века, усопшей атмосферы. Он закрыл опять ставни и двери, добрался до лестницы, поднялся на второй этаж и начал обозревать его правое крыло.

Удивление его еще увеличилось. Это было какое-то безумное нагромождение дверей. Пять или шесть из них выходили в длинный коридор. Жак открывал одну и видел перед собой, в затененной комнате, три новых. И все они выходили в какой-нибудь чулан или темную нишу, которые в свою очередь соединялись между собою другими дверями и выводили в конце концов в большую светлую залу, обращенную окнами в парк, залу в лохмотьях, полную обломков и трухи.

Какое запустение!

Жак вышел и повернул в левое крыло, не питая уже, впрочем, никакой надежды. Новые двери открывали перед ним новые комнаты. Жак долго блуждал в этом лабиринте, возвращаясь к своей исходной точке, вращаясь вокруг своей оси и теряя голову в этом невозможном нагромождении комнат и зал.

Он один производил страшный шум. Шаги его звучали в пустоте комнат, как поступь целого батальона. Ржавые петли дверей скрежетали, и стонали колеблемые сквозняком окна. Жак начал уже приходить в отчаяние от этого грохота, когда вдруг, толкнув какую-то дверь, очутился в огромном зале, уставленном полками и шкафами. Он отворил ставни одного окна, и в луче солнца комната явила ему свое лицо.

Это была старая библиотека замка. Шкафы потеряли свои стекла, осколки их скрипели под ногами. Потолок местами отслоился и, роняя перхоть побелки, засыпал известковым снегом стеклянную пыль, поблескивавшую на паркете. Продавив окно, вяз проник своею вершиною в комнату и ветками своими оглаживал нарывы отсыревших стен. Внизу, вверху все сгнило, все истлело, все было больное, а в воздухе огромные пауки с белыми крестами на спинках качались на нитях паутины, танцуя грациозный шакон.

Как и в спальне маркизы, Жак остановился в задумчивости. Эта библиотека, так разрушенная ныне, тоже жила когда-то. Что сталось с томами в переплетах из телячьей кожи, похожей на яшму? Куда девались книги в сафьяновых крышках -- крупно-зернистых, синих, винного цвета? А тома, одетые в левантийские кожи, с гербами на обложках и золотым обрезом? Куда девалась неизбежная карта с головками надувших щеки ангелов, дующих в направлении четырех стран света? А стол из амарантового и розового дерева? А замысловатая мебель с вызолоченными копытцами и кручеными ножками?

Как и поля, как и леса, теперь поделенные крестьянами, они исчезли в вихре грабежей и аукционов.

-- Довольно, -- вздохнул Жак, закрывая дверь. -- Луиза права. В этом огромном замке только одна комната пригодна для жилья.

Но и это впечатление оказалось кратким. Оно исчезло, едва Жак подошел к окну их временного жилища. Окно выходило на задворки замка, на черный лес, заеденный плющом. Неприятное ощущение холода пробежало по спине Жака, и он вышел на улицу.

Он еще побродил вокруг замка, расследуя, можно ли при помощи хороших запоров оберечься с наступлением темноты от покушений бродяг и животных. Двери отказывались открываться, и преодолеть их упорство можно было только ударами ноги или всего тела, большая их часть была лишена ключей и запиралась задвижками, в данный момент потерянными, или деревянными засовами, к которым не хватало гнезд. Жак осмотрел ближайшие окрестности. Ничто не отделяло парк от леса: ни стены, ни забора. Войти мог любой, кому заблагорассудится.

-- Здесь, действительно, слишком уж дико, -- сказал так.

Сон валил его с ног. Он вернулся в сад, улегся на лужайке, и еще раз пронзительная ясность неба вернула жажду жизни. Настроение его зависело, как у всякого сильно уставшего человека, от чисто внешних впечатлений. Он вздохнул с облегчением и заснул. Мох уютным ватным объятием охватил его спину, смолистый веер сосен нежно освежал лицо.