Бочонок, столь долгожданный, прибыл вечером. Жак узнал эту новость на следующий день от тетки Норины, предупредившей его, с смущенным и почти подозрительным видом, что дядя Антуан кончает уже разливать вино в бутылки.

-- Почему такая спешка? -- воскликнул Жак.

-- А что же он должен был делать, мой дорогой мальчик? Ведь он это только для того, чтобы вы, у которых нет бутылок, скорее получили свою долю. Ваша доля останется в бочонке, и Антуан тот час принесет его вам.

Жак и Луиза захотели попробовать вино. Они пошли к дяде и нашли его очень озабоченным. Он что-то бормотал про себя, восхваляя достоинства вина, рассказывая, что бочонок прибыл из Санса, утверждая, что это замечательное вино.

Блудливое многословие и смущенный вид стариков внушили Жаку уверенность в том, что его обжуливают.

-- Посмотрим, -- сказал он, открывая кран.

Он и Луиза попробовали вино. Оно оказалось пойлом, которое спешило выказать сок винограда; проглоченное же, оставляло на языке привкус бочонка, выполосканного под краном.

Жак бросил взгляд на уже наполненные бутылки и решил, что в них содержится, наверно, меньше воды.

-- Вот, -- воскликнула тетка Норина, -- шестьдесят два литра, которые составляют нашу половину, -- мы вам за них должны заплатить, -- и двадцать литров, которые вы взяли, в ожидании этого бочонка, у нас. Вот они. Можете пересчитать. Остальное все ваше.

-- Все равно, это вино -- настоящие помои, -- сказала Луиза. -- А ваш друг Бенани -- вор.

-- О, о. Так нельзя, -- воскликнули старики вместе.

И они начали убеждать Луизу, что легкость этого вина свидетельствовала только о честности Бенани. Если бы он был жуликом, он сделал бы его гуще путем всяких примесей.

-- Ну, хорошо, -- сказал Жак, -- закончим на этом. Но куда поставить бочонок?

-- Сейчас увидишь, малый, -- ответил старик.

Он взгромоздил бочонок на тачку и, толкая ее перед собою, доставил бочонок к замку.

-- Вот мое мнение: твой дядя -- старый жулик, -- сказал Жак жене, когда они остались одни.

Луиза тотчас же вспыхнула. Хорошенькое гостеприимство оказали ей родственники. Дали комнату, которая собственно им даже и не принадлежит. И это называется пригласить людей.

И тут она в первый раз высказала все, что у нее накипело.

Норина угощает ее картошкой и сливами, которыми здесь откармливают свиней, но ни разу не предложила ей персика, потому что персики отвозятся каждую субботу на рынок. Нет, не приглашают людей в гости, когда намерены предоставить им питаться за свой собственный счет.

-- И они богаты, очень богаты, я знаю, -- заключила Луиза и перечислила все земли, которые принадлежали старикам на 5 лье в окружности.

Жака удивила неожиданная горечь этих упреков.

-- Не будем горячиться, -- сказал он. -- Не стоит того. Одно приводит меня в досаду: неловкость, косолапость этих скупердяев. Если бы они только украли у нас эти литры, беда была бы еще не так велика. Но они испортили водою оставшееся нам вино, чтобы скрыть свое мошенничество.

-- Норина не возьмет с собой в рай этого вина, -- заметила Луиза.

-- Да. Но, -- продолжал Жак, колеблясь, -- они, наверно, заплатили этому их Бенани. Мы можем сейчас рассчитаться с ними?

-- Сейчас нет.

-- Ах.

-- Естественно, нет, раз у тебя нет денег.

-- Я жду письма от Морана, который занялся моими делами.

-- А, Моран...

-- Что? Моран единственный человек, единственный друг, который остался нам верен после разгрома, а ты делаешь такой вид, будто плюешь на него.

-- Я? Но с чего ты взял, что я плюю на него?

-- Из твоего презрительного тона.

Луиза пожала плечами.

-- Я пойду пройдусь, -- промолвил Жак.

На улице он задумался над переменой, которая происходила в его жене, стараясь разобраться, в чем, собственно, она заключается.

-- Я вижу три стадии, -- сказал он себе, раздумывая. После свадьбы -- славный человек, любящая, преданная, экономная, но, правда, не крохоборка, здоровая. Затем болезнь. Луиза стала беспечной, расточительной, она как-то увяла. Наконец, здесь я вижу ее корыстной и злой.

И он вспомнил, как она реагировала на рассказ про парижанку, выгнанную из гостиницы, и ярость, когда заметила проделки Норины и дяди. В былое время она рассмеялась бы.

Конечно, мы теперь бедны, и она права, когда защищает наше имущество.

Но это рассуждение не убедило его. Он чувствовал, что что-то новое возникает между ним и Луизой, какая-то тень недоверия и озлобления.

-- Но ведь она больна, -- воскликнул он.

Но и это второе рассуждение его не успокоило.

Нет, здесь происходит что-то особенное, открывается новый период, в который вступает ее душа. С одной стороны, нетерпеливость, которой раньше он у нее не замечал. С другой -- попытки властвовать, маскируемые неопределенными упреками. Какая-то реакция против подчиненного положения, реакция, в которую непременной составною частью должно входить презрение к мужчине и некоторая тщеславная вера в себя.

-- Когда падаешь, -- сказал себе с горечью Жак, -- тебя покидают, очевидно, не только знакомые и товарищи. Самые близкие люди тоже бросают тебя.

И он улыбнулся, осознавая банальность этого наблюдения.

Какой-то холодок установился между Луизой и Нориной, между дядей Антуаном и Жаком. И напряжение, и сдержанность, и постоянные фигуры умолчания внесли в их отношения старики. Жаку пришлось, чтобы избежать полного разрыва, искать сближения с ними.

Антуан и Норина помимо своей воли, даже, может быть, не сознавая этого, как-то отдалились от своей племянницы. Во-первых, они были виноваты перед ней и, отлично понимая, что их проделка с вином не осталась незамеченной парижанами, заняли оборонительную позицию. Во-вторых, какой-то суеверный страх, почти отвращение отталкивали их от Луизы с тех пор, как они увидели ее больной и дергающей ногою. Они были недалеки от признания ее одержимой или помешанной и, быть может, боялись даже, как бы болезнь ее не оказалась заразной и не настигла бы их самих. Они считали также, что деньги за бочонок должны быть уплачены им немедленно, и вообще они были разочарованы. Где же изобилие и щедрость, на которые они рассчитывали, когда их приглашали погостить? Наконец, наступила жатва, и для стариков не существовали теперь ни семья, ни друзья, ни товарищи -- ничего. Они были заняты исключительно погодой, ригой и расчетами с рабочими.

Теперь старики не обращали больше никакого внимания на парижан, презирая в них людей, ни к чему не годных, и даже перестали навещать их. Это обстоятельство способствовало восстановлению отношений.

Устав от одиночества, Жак и Луиза стали сами искать сближения со стариками, начали заходить к ним. Старикам же нужны были слушатели, перед которыми они могли бы плакаться на свою судьбу и хвастаться плодами своего труда. Эти обстоятельства решающим образом повлияли на прием, который они стали оказывать молодым людям. Они стали приторно любезны. Известно, когда человек делает другому гадость, он испытывает сначала некоторое отвращение к своей жертве, сменяющееся затем противоположным чувством -- в сторону примирения, чреватого, впрочем, другими гадостями-ловушками.

Жак был уже и тем доволен, что дело не приняло еще худшего оборота. Период душевного оцепенения миновал, и его душила скука. Он томился, вспоминая о своей работе, о своих книгах, о своей жизни в Париже, о тех прелестных мелочах, очарование которых становилось еще больше с тех пор, как он лишился их. Затем настала удручающая жара. Погода, в течение нескольких дней менявшаяся, устоялась. Очистившееся от облаков небо пылало, нагое, яркой синевой, жестоко обливало поля жаром, превращало их в пустыню. Почва высохла, пожелтела, как печная глина, кочки растрескались; под пыльными остатками травы шелушились раскаленные дорожки.

Как большинство нервных людей, Жак невыносимо страдал в такие дни, когда голова словно раскалывается, руки мокнут, а в брюках приготовлена сидячая ванна. Сорочки, задирающиеся на спине, мокрые воротники, влажные фуфайки, брюки, прилипающие к коленям, пот, вытекающий из пор, как из водосточной трубы, проступающий бисером под волосами, делающий виски липкими -- все это подавляло его.

Тотчас же исчез аппетит. Вечное мясо под пресными соусами опротивело ему. Жак пошел в огород поискать пряностей. Там не было ничего: ни тмина, ни лаврового листа, даже чесноку, гнусный запах которого, впрочем, был ему противен. Ничего. Жак перестал есть, и тотчас же наступило расстройство желудка.

Он бродил по комнатам, ища прохлады, но в темноте, где он прятался, тоска становилась невыносимой. Он гулял, находил места не слишком затененные, но тогда вместе со светом врывалась жара: пасти печей дышали на него жаркими вихрями, смердящими гнилостью полов, затхлостью комнат.

Он ждал, когда зайдет это ужасное солнце, чтобы выйти на улицу, но и после заката атмосфера оставалась тяжелой, напитанная плотными парами.

Луиза замкнулась в своей комнате, и проводила время, сонная, сидя на стуле, понемногу теряя свои и без того чахлые силы. Она с трудом спускалась по вечерам, несмотря на уговоры Жака, который хотел, чтобы она хоть немножко гуляла. Чтобы развлечь ее, он приводил ее потом к Норине. Конечно, развлечение это было ниже среднего. Норина и папаша Антуан беспрерывно жаловались на рабочих, которых они наняли; это были бельгийские землекопы, которые в это время года появляются в северных и восточных департаментах Франции.

-- Это наказание, -- говорила Норина. -- Лентяи! Все надо им поднести! Вот несчастье, прости Господи! Хорошо тем, у кого жатвы нет, -- они не знают.

-- А вы не можете сами снять ваш урожай? -- сказал Жак.

-- О! Тогда, пожалуй, жатва затянулась бы до сбора винограда. И за три месяца не управились бы.

И старик кончал признанием, что бельгийцы со своими маленькими косами работали гораздо проворнее и лучше, чем все местные крестьяне, взятые вместе.

-- Мы так не умеем. Мы ковыряемся. Мы работаем большими косами, вот, которая в углу... но это медленно... а уж если хлеб повалился -- ни черта не накосишь.

Устав от одиночества, Жак как-то после обеда покинул замок и пошел искать папашу Антуана в поля.

Повсюду, на вершине холмов, на дне долин люди косили; звук разносился далеко вокруг, и Жак явственно различал металлический звон кос, врезавшихся в колосья. Пейзаж был разнообразен. Около Таши жатву уже кончили; земля там покрыта была копнами, похожими на пчелиные ульи; они стояли на золотистой земле, ощетинившейся короткими трубочками соломы. То и дело появлялись телеги, на которые укладывали снопы. Стояли стога, огромные, похожие на окутанные соломой пироги. Со стороны Ренардьер косить только еще начинали. Тут всюду мелькали широкополые шляпы, ни одной головы, разве кусочек спины где-нибудь, и повсюду вереницы задниц, двигающихся на широко расставленных ногах размеренным и медленным темпом.

Жак нашел тетку Норину и дядю около наемных косцов. Они сосредоточенно работали, но остановились, увидев его. Жак стоял, ослепленный солнцем; пот катился с него ручьями. Он с изумлением смотрел на бельгийцев. Они не потели. Одной рукой подрезывали колосья и валили подрезанные другой рукой на свои крючки. Это были высокие молодцы, с рыжими бородами, смуглые, с осененными светлыми ресницами глазами, в грубых полосатых рубашках, толстых и жестких, как власяницы; к ременным поясам, на которых держались у них штаны, привешены были жестянки с водой. В них обернутые в солому, чтобы не болтались, лежали оселки.

Бельгийцы работали молча, им пришлось косить хлеб, побитый дождем, и это было очень тяжело; они поплевывали себе на руки, их косы скрежетали об колосья, которые валились со звуком рвущейся ткани.

-- Вот как! Молодцы. Это не шутка -- нынешний хлеб, -- вздохнул дядя Антуан. И прибавил замечание, которое пришлось Жаку не по вкусу: смотри, племянник, ты потеешь, ничего не делая.

"Какое пекло! -- подумал молодой человек, усевшись, подобрав ноги, на землю и стараясь устроить все свое тело в тени, которую отбрасывала его широкополая соломенная шляпа. -- И какой это вздор -- золото полей!" -- сказал он себе, глядя издали на снопы грязно-оранжевого цвета, сложенные в кучи.

Как ни убеждал он себя, он никак не мог согласиться, что зрелище жатвы, столь славимое постоянно художниками и поэтами, было действительно грандиозным. Под небом обыкновенного синего цвета, люди с обнаженной волосатой грудью воняя и потея мерно резали косами какие-то ржавые кучи. Какой жалкой казалась эта сцена в сравнении со сценой завода или брюха океанского парохода, озаренного огнями топок.

В сравнении со страшным великолепием машин, -- единственной красотой, которую сумела создать современность, -- что представляет собою бесцветная работа на полях? Что такое эта простая жатва -- яйцо, снесенное доброжелательной почвой, безболезненные роды земли, оплодотворенной семенем, вырвавшимся из рук полуживотного. Разве можно сравнить это с беременностью чугуна, порожденной человеком, с этими эмбрионами стали, вышедшими из маток печей, формирующимися, растущими, плачущими хриплым плачем и летящими по рельсам, вздымающими горы и сносящими скалы.

Насущный хлеб машин, твердый антрацит, темный уголь, вся эта черная жатва, собираемая в самых недрах земли, во тьме -- насколько больше в ней страдания, сколь она величественнее!

Жак вернул толику презрения, которым его обливали, этим самым плаксивым крестьянам. Их жизнь показалась бы несравнимым раем рудокопу, кочегару, любому городскому рабочему. Не говоря уже о зиме, которую крестьяне проводят бездельничая и греясь у печки, в то время как городские рабочие трудятся и мерзнут. "Иди, хнычь!" -- сказал Жак, мысленно обращаясь к дяде Антуану, который, сложив руки на животе, вздыхал и плакал:

-- Разве же не беда... мокрый хлеб... прямо мокрый...

-- Что это с тобой, -- сказал он помолчав, взглянув на Жака. -- С чего это тебя корежит?

-- Меня едят, и сразу со всех сторон, -- воскликнул молодой человек. На него вдруг напала чесотка, страшный зуд, который он не мог остановить. Тело его словно охватил легкий огнь. В местах, которые он обдирал ногтями до крови, наступало минутное успокоение, но затем жжение еще более сильное охватывало эих. От этой щекочущей боли впору было сойти с ума.

-- Это мошкара августовская, -- сказала, смеясь, тетка Норина. -- Она появилась только вчера. Смотри!

Она наклонила голову и, расстегнув воротник, показала на груди у себя красный бугорок. Словно зернышко пшена под кожей.

-- Это пустяки. Все равно, что блохи, -- заметил дядя Антуан. -- Как пойдет дождь, пропадут.

Жак позавидовал дубленой коже этих людей.

-- Чтоб черт побрал деревню, -- сказал он себе и покинул жнецов; он испытывал потребность раздеться донага и начесаться вволю. Он направился в замок, но не мог стерпеть и разделся, чуть не плача, за группой деревьев. С жгучим, болезненным наслаждением он щипал себя, растирал до крови, рвал с себя кожу клочьями. Но стоило невыносимому жжению и зуду утихнуть в одном месте, они возникали еще горше в другом.

Он кое-как оделся и, как сумасшедший, добежал до замка и ворвался в свою комнату. Он застал Луизу почти обнаженную, обливающуюся слезами. И у нее расстройство нервов дошло до такой степени, что руки ее дрожали, а зубы выбивали дробь, пропуская через белую свою изгородь икоту и хрипение.

Жак вспомнил вдруг о лучшем средстве против чесотки, о черном мыле. Он вихрем слетел с лестницы, побежал к тетке Норине, толкнул плохо держащееся окно, проник внутрь комнаты и, наконец, нашел в чашке кусок черного мыла. Не обращая внимания на крики Луизы, он энергично натер ее мылом, а потом произвел эту же операцию над собою. У него было ощущение, словно тысячи иголок вонзились ему в тело; но эти острые уколы, эта откровенная боль, показались ему наслаждением, в сравнении с коварным нападением бродячей чесотки.

Луиза тоже успокоилась, но черное мыло было недостаточно сильным средством, чтобы уничтожить мошкару. Они попробовали избавиться от нее при помощи булавок, извлечь насекомых из ходов, которые они прогрызают себе в коже. Но их было столько, что подкожная охота становилась невозможной. "Нужна сера, мазь Эммерика", -- сказал себе в отчаянии Жак.

Вечером тетка Норина и дядя Антуан смотрели на родственников и еле сдерживались от смеха. Им казалось смешным, что у парижан такая нежная кожа.

-- Это даже хорошо для крови, -- сказал дядя Антуан. -- Очищает. Их надо убивать, как глистов, ромом.

И он осушил графинчик за здоровье племянника и племянницы.

Ночь была ужасна. Зуд, несколько успокоившийся к вечеру, опять усилился ночью. Жак вынужден был покинуть постель.

Сидя у стола нагишом, Жак мысленно пережевывал свои страдания. Он решил, что как только получит какие-нибудь деньги, они немедленно вернутся в Париж. Все что угодно, кроме паразитов! И он принялся считать дни. Его друг нашел наконец банкира, который согласился учесть векселя. Но надо было подписать кучу бумаг, надо было выдать доверенность, выдать обязательство, что он оставит небольшую сумму как вклад в дело. Целая вереница формальностей. Ну, еще неделя. Пусть в Париже со мною случится что угодно, -- только бы бежать отсюда, бежать! Совершенно очевидно, что деревня не приносит никакой пользы Луизе. Она сидит целыми днями взаперти и не хочет выходить. И мрачное влияние замка очевиднейшим образом сказывается на ней.

Да и сам он чувствовал, как опять возвращается к нему странное недомогание, смутные припадки, которые начали терзать его с момента прибытия в замок.

Никакой игры воображения, только факты. После того, как он отдохнул от тяжелого путешествия и приспособился к новым условиям жизни, инстинктивное отвращение, которое внушал ему замок, утихло. Он спал, просыпаясь только время от времени, чтобы прислушаться к шуму, производимому браконьерами в лесу, и к крикам сов, летавших перед окнами.

А факты утверждали, что успокоение, которое приносила ему жизнь на чистом воздухе, подавило в нем жизнь снов, так ярко расцветавшую в нем с момента прибытия в Лур. Он спал теперь совершенно спокойно.

Иногда ему случалось блуждать ночью на границах сна, но, как в свое время в Париже, утром у него не оставалось никаких воспоминаний об этих блужданиях по стране безумия; или он вспоминал только разрозненные отрывки, лишенные связи и смысла.

Скука начинала отравлять это животное благодушие. Уже вчера он носился мыслью во сне среди событий, лишенных смысла, и помнил только, что ему что-то снилось, но не в состоянии был собрать контуры сна, распыленные рассветом. А теперь, в эту ночь, раздраженный чесоткой и зудом, обессиленный страданиями, он снова охвачен был страхом, таинственным, импульсивным страхом, чем-то вроде сна наяву, образы которого взаимно перекрываясь и смешиваясь, проносились с страшной быстротой, -- страхом, родство которого с ночным кошмаром не подлежало сомнению. Забытые было шумы замка -- он их слышал сейчас отчетливо, с абсолютной и ясной уверенностью.

Инерция рассудка, прикованность души к земле -- основные и решающие причины храбрости. Храбрость человека, поставленного лицом к лицу с опасностью, зависит почти всегда от устойчивости его нервной машины. У Жака все источники храбрости иссякли. Смазанный и урегулированный скукой механизм его мозга снова пришел в движение, и воображение -- источник кошмара и страха -- понесло его, нагромождая преувеличения и усиливая опасения. Тревога, разбегаясь во все стороны по нервным путям, колеблящимся при каждом паническом толчке и разражающимся тревожными импульсами. Жак сидел, раздираемый внутренней бурей... Незавершенные мысли и обломки идей возникали в ней, как в каком-то кошмаре.

Словно разбуженная молчанием мужа, Луиза встала с постели с широко раскрытыми глазами и разразилась рыданиями.

Он попытался отвести руки, прикрывавшие ее лицо, и вдруг встретился взглядом с женой. Сквозь скрещенные пальцы, сквозь слезы... Какое же в этом взгляде было презрение.

Сквозь липкий страх и паутину беспокойства проступило ясное понимание, что за три года брака они так и не узнали друг друга.

Он, погруженный в свои искания, не нашел случая заглянуть в душу жены в ту сокровенную минуту, когда обнажаются самые ее глубины.

Она, не нуждавшаяся в рыцаре-защитнике, пока пребывала в комфорте городской жизни.

Теперь Жак ясно видел в своей душе и в душе жены взаимность их неуважения друг к другу. Он находил в Луизе наследственную грубость крестьянки, оставленную в Париже и вернувшуюся в угрожающих формах дома, в привычной среде, да еще в ситуации подступающей нищеты. Она обнаружила у своего мужа слабость нервов, характерную для утонченных душ, смятенный механизм которых ненавистен женщинам.

Далекий от своих детских страхов и пустых снов, Жак меланхолически задумался об одиночестве, которое, подобно препаратам йода, выявило язвы их тайной духовной болезни и сделало их видимыми, навсегда памятными обоим.