Однажды утром Жак увидел дядю Антуана, который шел садом, одетый в длинную темно-синюю блузу, сверкающую, словно лакированная, и вышитую арабесками из белых ниток, образующих нечто вроде эполет по обе стороны воротника. Энергичное мытье с мылом осветлило дубленую кожу его щек. Щетина усов, приглаженная полотенцем, торчала теперь в направлении рта, острием книзу.
-- Куда я иду, мой мальчик? А я иду бриться, потому что сегодня воскресенье.
-- Вот как! -- воскликнул Жак, совершенно потерявший, с тех пор как он поселился в Луре, представление о времени. -- А здесь служат мессу? -- И он показал через стену огорода на старую церковь.
-- Конечно, служат -- для женщин из Лонгвиля.
-- А вы не бываете?
-- Я? А что мне это даст? Месса -- это ремесло попа. Так или нет? Он и молится за всех. Это есть его дело, и другого у него нет. -- И после паузы он добавил: -- Еще одна. Погляди-ка, племянник, сколько ос. Это хорошая примета. Это значит, что будет много вина в этом году.
Беседуя, они вышли из сада, и находились теперь наверху, около церкви, против дороги Огня.
-- До скорого, -- крикнул Антуан и стал спускаться.
Жак долго следил за ним взглядом. Затем он уселся на возвышении и стал обозревать тот самый пейзаж, который уже открылся перед ним в сумерках, в день прибытия в Лур.
Наверху, над рощами Таши, небо имело нежнейший оттенок бледной лазури, неуловимо перетекающий в сиреневую дымку, какая бывает по утрам, когда лишь один край горизонта раскален. После полудня эти направленные тона темнеют и растворяются в мареве дня. Деревья, дрожащие в воздухе, цепью сомкнувшиеся на горизонте, казались смутными пепельными мазками. Мало-помалу дымка рассеялась, потемневшие стволы превратились в неприступную стену, тогда как подернутая еще невесомым туманом зелень оставалась по-прежнему трепетной и эфемерной. Ниже раскинулись террасы полей, похожие на ковры, засыпанные ржавиной опавшей листвы, изборожденные бесконечными лентами дорог, бегущих к рощам, где они потеряются из виду.
Над горизонтом, за бесформенными букетами лесов, большое белое облако поднималось, разбухало, затем разрывалось на части и таяло, как клуб паровозного дыма в небе, переходившем бесконечною цепью оттенков, от нежно-фиолетового к рыжему и становившемся в дальнейшем своем беге над долиной совершено синим.
А вдали смотрели друг на друга с холмов деревни -- кучки белых домиков, выстроившихся по бордюру ковров, по краям полотнянных лент. Крыши их терялись в дрожании воздуха, но стены сверкали ослепительной откровенностью свежей штукатурки. Туман еще более прояснялся; темные холмы побледнели и озолотились в мазке солнца, брызнувшем на целую деревеньку, но отвернувшемся от глухого бархата лугов и оттолкнувшем молчаливую черноту полей под паром.
Поднялся ветер и, сломив молчание долины, начисто вымел голубоватые испарения, которыми завешены были холмы.
Прорезались верхушки деревьев, и зелень их стала видна. Деревни, дороги -- только что расплывчатые, туманные, -- отвердели. Уж не казалось больше, что они колыхаются на поверхности. Они прочно утвердились на земле.
Жак вернулся в сад, улегся на животе на лужайке и, ни о чем не думая, забавлялся тем, что щипал вокруг себя цветы. Здесь не было ни одного цветка, который был бы порождением садовой культуры; только цветы, которые растут на дорогах, болезненная цветочная голытьба. И, тем не менее, некоторые из этих цветов были очаровательны, как, например, дикий цикорий со своими звездочками бледно-васильковой лазури.
Некоторые пронзили корку мхов и жили в одиночестве. Другие объединились в маленькие колонии и занимали крошечные участки, расположившись на них со всеми удобствами.
Среди последних Жак распознал семейство гвоздики, раскачивавшей свои головки, увенчанные, как головки маков, приплюснутой графской короной; отделенная от них муравьиными песчаными тропками, росла полевая мята. Жаку нравилось разминать ее листья между пальцами и нюхать их. Он наслаждался переливчатыми вариациями ее аромата, перетекавшими от ее настоящего запаха к оттенку керосина и легкому послевкусию пота.
Жак повернулся. Ему не лежалось. Он встал и выкурил папиросу, прохаживаясь по аллеям. В гуще зелени он натыкался каждый день на новые кусты и новые растения. На этот раз, в конце сада, около решетки, где сохранились следы старых рвов, он заметил целую изгородь великолепных репейников и кустов, металлически-зеленые листья которых испещрены были желтыми слезинками, похожими на капельки серы. Он остановился, чтобы их разглядеть. Искривленные и изогнутые, как арабески старого железа, закругленные коленами и крючками, как готические буквы старых рукописей, они напоминали ему немецкие гравюры XV века, геральдика которых навевала мечтательность.
Скрипение ворота, приведенного в движение, вернуло его к действительности. Он заметил сквозь сетку листвы тетку Норину. В деревянных башмаках, она яро вертела рукоятку ворота.
-- Откуда ты взял, что колодец усох? -- закричала она, как только заметила Жака. -- Не бойся. Хватит воды и тебя утопить. Гляди. -- И железною рукою она подтянула огромное ведро, полное синей холодной водой, в которой двигался отразившийся в ней блок колодца.
И она объяснила ему, как надо было за это дело взяться. Надо было спустить ведро полегоньку, но перед самым концом веревки опустить его быстрым, резким движением, чтобы оно утонуло и уж не вынырнуло бы.
-- Э, ладно, -- воскликнул Жак. Ему было скучно слушать это наставление, и вместе с тем он стыдился собственной неловкости, которую тетка, издеваясь, подчеркивала. Он вернулся в комнату. Стол был накрыт.
-- Ах, так. Опять телятина?
-- А что же делать? Не могу же я выбрасывать провизию.
И Луиза раскрыла перед ним политику мясничихи. Ей заказывают фунт мяса, а она присылает три, предупреждая, что они должны взять либо все, либо ничего.
-- Значит, мы должны есть в течение нескольких дней одно и то же мясо или выбрасывать его, что мы в конце концов и делаем. Скажи пожалуйста, но ведь они нам обойдутся слишком дорого -- эти фокусы.
И он вскипел, узнав, что в кошельке у Луизы почти уже пусто.
Они уже успели обменяться едкими словами, когда на лестнице раздались голоса. Они замолчали. Она, -- убирая со стола, он, -- думая о новых попытках, которые собирался предпринять в Париже его друг, чтобы учесть его векселя.
Появился папаша Антуан, свежевыбритый, в трехэтажной фуражке. За ним следовала Норина, почти умытая, с волосами, убранными под платок в большую черную клетку.
-- Я хочу взять тебя в Жютиньи, племянник, -- сказал дядя. -- Сегодня день, когда собираются у Паризо сыграть партию и опрокинуть стаканчик.
-- Но я не играю.
-- Что же из этого? Посмотришь на нас... От этого не отказываются, -- прибавил он по адресу Луизы, предложившей ему коньяку.
-- Веселитесь, -- воскликнула Норина, когда они чокнулись.
Мужчины встали и пошли.
-- Паризо -- парень с деньгой, -- рассказывал дорогой дядя Антуан. -- Да, кроме того, и гостиница его чего-нибудь да стоит.
И он указал на большое одноэтажное здание, угнездившееся на дороге из Лонгвиля в Брэ, в начале деревни.
Они вошли в дверь, над которой колыхалась еловая ветка, и очутились среди невообразимой толчеи. Можно было подумать, что все эти крестьяне, которые смеялись, сбившись в кучи, ссорились между собою и что скоро дело у них дойдет до рукопашной. Папаша Антуан встречен был приветствиями, и некоторые потеснились, чтобы очистить место для него и для Жака.
-- Что прикажете? -- спросил Паризо, долговязый малый с голой головой, в которой было нечто от пономаря и нечто от паяца.
-- Дай нам смородиновки, и вина, и холодной воды, -- ответил Антуан.
В то время как старик, опершись локтями на стол, следил за игрою, которую вели соседи, Жак охватил одним взглядом весь зал, большой зал со стенами, выкрашенными в зеленоватый цвет воды, и шоколадными панелями и прокладками. То там, то тут висели плакаты страховых обществ и проспекты фирм, торгующих удобрениями. В углу приклеен был к стене четырьмя облатками экземпляр закона о борьбе с алкоголизмом и висели в рамке правила бильярдной игры; рядом висели счеты для отметки очков. С потолка спускались несколько ламп. Кругом комнаты стояли простые школьные скамьи и столы, одетые в линолеум, весь исцарапанный и обнаживший нити основы.
Середину зала заполнял массивный бильярд времен первой Империи, а изгородь белых с каштановым рисунком киев стояла в углу.
Облако дыма клубилось в комнате. Почти все крестьяне курили и не выпускали изо рта: молодые -- папиросы, а старики -- короткие обкуренные трубки.
Жак продолжал рассматривать крестьян. В сущности, все они были похожи друг на друга. У стариков были сухие гривы, огромные волосатые уши, с продырявленными мочками, но без серег, баки в виде кроличьих лапок под висками, замутненные глаза, круглые и толстые носы с ноздрями, заросшими волосом, губы цвета винного отстоя и жесткие подбородки, которые они непрестанно оглаживали пальцами.
В общем все они, с их беззубым смехом, с их ореховым цветом лица и с их запинающейся речью, столь мало комичной, чрезвычайно походили на актеров, которые их представляют. Только их руки, черные в суставах пальцев, с раздавленными и потрескавшимися, всегда грязными ногтями и мозолистыми ладонями, с дубленой кожей цвета луковой шелухи, говорили о том, что они действительно обрабатывали землю.
У молодых людей был вид или сутенеров, или солдат. Они не носили бакенбард, похожих на кроличьи лапки, стриглись коротко под гребенку и отпускали короткие усы. В высоких фуражках, в длинных синих блузах, распахнутых на груди, обнажающих жилеты цвета замазки с костяными угловатыми пуговицами, в черных панталонах и вышитых туфлях с каблуками, они как две капли воды похожи были на отребье парижских окраин. Та же у них была и манера вилять бедрами и заносить кулаки.
Они толпились вокруг бильярда, скрещивая свои кии, как шпаги, хлопали себя по ляжкам, зажигали спички, чиркая ими по своим задницам, и ругались, как люди, готовые перерезать друг другу горло. Они наскакивали друг на друга с разинутыми ртами, словно готовые откусить один другому нос или выбить друг другу глаза. В результате все кончалось дружескими пинками и грубым смехом.
Старики, в свою очередь, орали не менее громко и стучали кулаками по столу, выбрасывая в центр стола карту. Иногда игрок вытаскивал карту до половины из разложенного веера и, остановившись, втискивал ее обратно, размышляя.
-- Ходить-то будешь, или до завтра подождешь? -- кричали остальные.
И после каждого розыгрыша начиналось обсуждение и упреки.
-- Ты должен был ходить с червей.
-- Э, брось!
-- Не брось, а верно.
-- Дурья голова, а как бы ты пошел на моем месте, когда говорят тебе, что козыри пики?
-- Воды.
-- Абсенту мне.
-- Рюмку горькой, Паризо.
Трактирщик, волоча ногу, подавал рюмки с заказанными напитками, в то время как его сын, долговязый малый, дремавший на ходу, бродил по зале с графином.
У Жака кружилась голова от этих выкриков, от доносившихся до него обрывков разговоров, прорезаемых ворчанием сковороды, шипевшей в соседней комнате, и стуком бильярдных шаров. Отбрасываемые игроками назад кии грозили выколоть ему глаза.
Он посмотрел на дядю Антуана. Старик мирно посасывал смесь смородиновки с вином и отмечал мелком на столе очки.
Жаку сделалось невыносимо скучно среди этого гвалта. Запах пропотевших фланелевых фуфаек, нечистоты телесной, смрад хлева и винной отрыжки обволакивал его. Мириады мух жужжали вокруг, набрасывались целыми стаями на сахар, роились в мокрых пятнах на столах и норовили посидеть у него на щеках или почистить крылышки на кончике его носа.
Он отмахивался, но они немедленно возвращались, еще более нудные и докучливые.
Ему хотелось уйти, но дядя Антуан начал партию в пикет. Старик переменил место, и соседом Жака оказался пожилой крестьянин с бородою ожерельем, как у орангутана. Жак вынужден был подвинуться, потому что из носа этого человека текли и капали на стол, на его соседей, куда попало, частые капли кофейного цвета.
-- Готово дело, -- кричал дядя Антуан, сдавая. И каждый раз, как пойти, он слюнил себе большой палец. Так же поступали и все остальные, когда им приходилось ходить.
Жак начал засыпать, когда до него дошли обрывки разговора, содержание которого заинтересовало его. Но один из собеседников говорил так быстро и так злоупотреблял жаргоном, что нить разговора постоянно терялась. Речь шла о какой-то парижанке, и Жак подумал сначала, не говорят ли они о Луизе. Но нет. Вспоминали, по-видимому, сцену, которая произошла в прошлое воскресенье в этой же гостинице, у Паризо. Собеседники смеялись до слез, и дядя Антуан, отвлеченный на минуту от игры этим смехом и догадавшийся, о чем идет речь, по одному донесшемуся до него слову, в свою очередь разразился хохотом.
"Боже, какая скука. Лучше бы я остался в Луре", -- подумал Жак. Он стал коленями на скамейку и взглянул в окно.
Вся женская половина деревни собралась на дороге, и ни у одной -- ни у одной -- не было и следа грудей. Топорные, нескладные, белобрысые, отцветшие в двадцать лет, одетые, как чумички, в сорочках со сборками, серых юбках и тюремных чулках, -- как они были ужасны.
-- Боже, какие дурнушки, -- сказал себе Жак.
Даже девочки выглядели старухами. Держась, группами по шесть человек, за руки, они водили хоровод и пели скрипучими голосами деревенскую плясовую песенку. Тут они поворачивались друг к дружке спиною и отталкивались задницами, крича...
Жак заинтересовался под конец этими обезьянками, в пользу которых говорили, по крайней мере, их молодость, относительное здоровье губ и свежие глаза; некоторые совсем молоденькие были почти изящны в своих полосатых передниках. А хоровод удлинился и продолжался. В центре его одна более взрослая девочка, вращаясь вокруг самой себя, затянула стихиру об избиении младенцев:
Мария, Мария, ах, надо вам бежать
Царь Ирод приказал младенцев избивать...
И хоровод закружился быстрее, отрывая от земли самых маленьких, которые вертелись, повиснув на руках своих более взрослых соседок. Шляпы их упали им на спины и бились, сдерживаемые резинкой вокруг шеи.
В облаке пыли, поднятой хороводом, Жак не видел больше девочки-запевалы. Хор повторял на все лады жалостную и монотонную мелодию.
Надела Мария голубое платье...
Мария, Мария, надо уж бежать вам...
Мария, Мария закутала младенца,
Сверху положила чисто полотенце.
Вдруг все сразу остановилось: и хоровод, и пение. Послышался звук пощечин, сопровождаемый детским писком. Какая-то крестьянка самозабвенно била по щекам девочку, потерявшую башмак и продолжавшую скакать в одном чулке.
-- Послушай, племянник, -- сказал папаша Антуан, потянув Жака за рукав. -- Пора идти домой.
-- Я готов, -- ответил молодой человек, которого это устраивало.
И они покинули трактир.
Дорогой Жак попросил старика рассказать ему про парижанку, которая дала крестьянам так много пищи для смеха.
-- О, это невеликая птица, -- сказал папаша Антуан. -- У нее тут ребенок в наших местах на воспитании. Она небогатая. Нет. Она приехала с другим своим ребенком, и, как у матери Катерины, у которой ее детище на воспитании, не было места, то она и взяла комнату у Паризо для ночевки. Но как это было воскресенье, и праздник у нас, Паризо ей и говорит вечером, около 9-ти, когда она пришла спать, он ей и говорит, что не может дать ей комнату, потому у него эта комната для свиданий, и туда ходят парни и девушки. Тогда она говорит, что все равно останется, потому что была темная ночь, и лил дождь, и ей некуда было деваться. А тогда он ей сказал, Паризо, то есть: "Тогда, хорошо. Других комнат у меня нет, но в этой две кровати. Вы ложитесь с вашим маленьким на одной, а другую я предоставлю парням. Они с вами ничего не сделают. Они устроятся со своими девушками на другой". Так она такую физиономию скорчила, что, кто видел, до сих пор за живот хватается. Так она пошла, конечно, к матери Катерине, которая при том же была больная, и просидела целую ночь на стуле.
-- Но, по-моему, это вовсе не смешно: выгнать на улицу женщину с ребенком ночью, да еще в дождь.
-- Паризо должен был извлечь выгоду из своей комнаты, когда все другие были заняты, или не должен был? Что же, он должен был терпеть из-за парижанки убытки? Тем хуже для нее, что она приехала. Наконец, она могла лечь со своим маленьким на одной кровати. Парни -- они приходят амуриться со своими кобылками, но ничего дурного они не делают. Поиграют, пощупаются, выпьют винца и пойдут себе. Хе, кому невтерпеж, так те идут потом в поле.
-- Но тогда, -- сказал Жак, -- деревня должна быть полна беременных девушек?
-- Конечно. Но они выходят потом замуж. Кто похитрее, так тот уж и старается сделать ребенка девушке, у которой кое-что есть за душой, -- прибавил Антуан, помолчав, и подмигнул глазом.
-- И так везде, в окрестностях тоже?
-- Конечно. А ты как бы хотел, чтобы было?
-- Вы правы, -- ответил Жак, несколько смущенный этой историей, в которой отразились ненависть крестьян к парижанам, алчность и скотские нравы деревни.
Вечером, дома, он рассказал все это Луизе. Он ждал, что она выразит негодование по поводу жестокой жадности и бесстыдной дерзости трактирщика. Луиза посочувствовала женщине, пожалела ребенка, но негодования никакого не выразила.
-- Всякий поступил бы так же, как Паризо, -- сказала она, пожав плечами. -- Здесь деньги -- это все. Надо еще и то иметь в виду, что вечер праздника -- это самый доходный день для трактирщика за целый год -- и что же делать...
-- Вот как, -- сказал Жак и с удивлением посмотрел на жену.