Прошло несколько дней. Как-то утром, возвратившись после прогулки по полям в свою комнату, Жак застал Луизу почти в обмороке. Без кровинки в лице, с опустившимися, как плети, руками, она полулежала на стуле.
-- Нет, ничего страшного, но я не могу причесаться. Когда я поднимаю руку, я чувствую, что у меня нет никаких сил. Мне не больно. Наоборот, я ощущаю где-то внутри такую приятную слабость. Послушай. У меня словно груз на сердце. Я задыхаюсь.
-- Ничего, это пройдет, -- продолжала Луиза, вздохнув.
И усилием воли она встала и сделала несколько шагов.
-- Странно. Мне кажется, будто пол движется и будто это он ходит.
Вдруг она испустила короткий крик и резко выбросила вперед правую ногу.
Жак уложил ее на постель. Припадки продолжались, следуя один за другим, сопровождаемые криком. Вспышки боли, похожие на электрические разряды, пробегали по ногам Луизы, утихали и возвращались.
Жак сел. Он был беспомощен перед лицом этой странной болезни, смеявшейся над всеми предположениями, над всеми формулами. Жак вспоминал бесчисленные консультации, на которых говорилось о том, что болезнь неизлечима. По-видимому, это было воспаление матки, неуклонно прогрессировавшее на почве упадка сил, усиленного неподвижностью и лекарствами. И все прижигания и кровопускания, все эти зонды и отвратительные процедуры, которые приходилось переносить несчастной женщине, не могли улучшить ее состояния.
После безрезультатных поисков в глубинах тела, где они думали найти корни постоянного ощущения тупой тяжести, владевшего больной, врачи, один за другим, переменили тактику. Они стали приписывать расстройству всего организма болезнь, корни которой распространялись повсюду и нигде не имели начала. Они стали прописывать средства, укрепляющие и усиливающие деятельность сердца, пробовали давать в сильных дозах препараты брома, прибегали, для подавления болей, к морфию. Им казалось, что в конце концов какой-нибудь симптом прольет свет на загадку, укажет им правильное направление и избавит их от необходимости бродить ощупью в тумане страданий неизвестных и смутных.
Шарлатаны, к которым обращаются обыкновенно, когда медицина обнаруживает окончательное свое бессилие, разобрались в этой болезни не лучше докторов. Волонский бальзам, изобретенный некиим графом Маттеи и известный у раскольников гомеопатии под названием "Зеленого электричества", сдерживал иногда приступ, почти скрадывал боль, значительно укрощал судороги, но положиться на это средство было нельзя. По прошествии некоторого времени волшебная вода перестала действовать.
Жак задумчиво смотрел на жену, которая лежала, спрятав лицо в подушку. Мысли его обратились к источнику загадочной болезни, прошли по пути ее кризисов, вернули его к настоящей минуте и опять ушли вперед, в неведомое будущее.
Когда началось и от каких бедствий произошло это расстройство нервов? Никто этого не знал. После замужества, очевидно, вследствие внутренних расстройств, которые ложный стыд заставлял ее скрывать как можно дольше, когда она сталкивалась с неуверенными диагнозами врачей и легкомысленными порывами мужа. И это длилось годами. Сначала зло действовало только на физическое здоровье, но мало-помалу, подточив дух в самых его основах, болезнь привела в печально стройную систему воспаление матки со столбняком души и отречение желудка с апатией воли.
И, мало-помалу, в самом трюме корабля их хозяйства образовывалась щель, через которую так и текли деньги. Луиза, в начале своего замужества такая заботливая хозяйка, мало помалу забросила дом, предоставив вести домашний корабль прислуге. Тотчас же струя грязной воды проникла внутрь корабля. День, когда прислуга пошла первый раз на рынок, был днем образования вокруг кошелька Жака целой вереницы старых ведьм. Рыба приобрела подозрительный душок и цвет, а мясо побледнело, истощенное дерзким высасыванием из него крови, которая продавалась отдельно, на сторону.
Стол сразу стал и дорогим и отвратительным. Словно охваченная пляской святого Витта, ручка корзины для провизии заплясала, и эта болезнь передалась поставщикам. Весы угольщика взяли фальшивый тон, и мешки его судорожно сжались. Полотер стал беззаботно порхать по паркету, лишенному воска. Прачка применила к хозяйству Жака все хитрости, изобретенные представительницами ее ремесла. Портила белье, подменяла его, забывала приносить, теряла, вносила путаницу в носовые платки и счета и не упустила ни одного из остроумных приемов складывания белья, скрывающих раны, наносимые ему хлором, и дырки, прожигаемые утюгами.
Луиза чувствовала себя не в силах ни на что реагировать. Она отдала себя и хозяйство на волю волн. Ее страшила самая мысль сделать какое-нибудь усилие, рискнуть на какое-нибудь замечание, начать борьбу. Но вместе с тем беспорядки эти вызывали в ней угрызения совести, не давали ей спать по ночам и усиливали расстройство нервов.
Она изводилась в этой внутренней борьбе, взывая к силе воли, не в состоянии собой управлять. Кончилось тем, что она махнула на все рукой и закрыла на все глаза, как ребенок накрывается с головой одеялом и думает, что беда, которой он больше не видит, перестала существовать.
Жак пытался было протестовать против возникшего разгрома, но убитое лицо его жены, немая мольба, выражавшаяся в ее взгляде, обезоруживали его. Заметив, что его хмурый вид усиливает болезненное состояние Луизы, он решил тоже сложить руки.
Жак погрузился теперь в меланхолические размышления на тему о прогрессировавшем упадке своего дома и хозяйства. Увы, он уже непоправим. Глухое возмущение поднималось в нем. В конце концов, не для того же он женился, чтобы возобновить беспорядок своей холостяцкой жизни. Он искал в женитьбе освобождения от ненавистных мелочей жизни, мира в людской, тишины на кухне, убаюкивающей атмосферы, тихого мягкого гнездышка, налаженного быта без малейших неприятностей. Он искал в браке блаженной тихой пристани, укрытой от ветров, мягко обитого ковчега. И еще искал он общества женщины, юбки, охраняющей, как опахало от мух, от назойливых мелочных забот, предохраняющей, как москитная сетка, от укусов злобы дня. Он искал ровной нормальной температуры в комнатах, в которых все было бы всегда под рукой, без ожиданий, без суеты -- любовь и суп, белье и книги.
Одинокий по природе, малообщительный, ненавидящий общество, человек с репутацией "медведя", Жак наконец воплотил свой идеал тихого счастья в уголке, женившись на хорошей девушке, без гроша за душой, сироте, молчаливой и преданной, практичной и честной. На девушке, которая спокойно предоставила ему возможность копаться по-прежнему в книгах, обходя стороной его мании, не препятствуя ему в их осуществлении.
Как все это далеко. Как быстро минуло это тихое счастье рука об руку с женщиной, умеренно болтливой и поэтому сносной, с женщиной, потребности которой в светской суете, в балах и театрах равнялись нулю.
Все минуло, как только показались первые вестники необъяснимой Луизиной болезни, и атмосфера тихого гнездышка резко изменилась. Слегка туманное утро, которое он так любил, сменилось зимним туманом, унылым и бесконечным. Луиза, молчаливая, вялая, еще улыбалась Жаку, давая понять, что любовь ее к нему не изменилась, но неуверенный взгляд ее молил о том, чтобы Жак не трогал ее, оставил ее в покое. Так кошка, устроившаяся на брошенном на стул платке, молчаливо просит, чтобы ее не прогоняли, чтобы ей позволили лежать спокойно, чтобы не заставляли ее искать себе другого места.
Жак бесился, перебирая эти воспоминания, каждое из которых бередило теперь его рану. Разве он виноват в том, что так создан? Что он не может спокойно перенести крушение целой жизни? Что ему, с его интересами и увлечениями, необходимы во что бы то ни стало уют и покой. Он был способен, наткнувшись случайно в газете или книге на какое-нибудь любопытное сообщение из области религии, науки, истории или искусства, да и просто из области чего бы то ни было, загореться вдруг жгучим интересом к какому-нибудь вопросу. Отдаваясь этому внезапному интересу всецело, он посвящал себя всего изучению древности, стараясь проникнуть в ее тайны, работая, как каторжный, без отдыха, ничего, кроме своей работы, не видя. А в одно прекрасное утро он просыпался с беспричинным отвращением к своей работе и своим изысканиям, бросал все и с таким же увлечением и горячностью бросался в самую гущу современной литературы, поглощая несметное число книг, ни о чем другом не думая, забыв сон и отдых, что не мешало ему, однако, в другое столь же прекрасное утро проснуться хмурым и пресыщенным, без всякого интереса и даже с отвращением к трудам и занятиям вчерашнего дня, с пустой головой, ожидающей новых впечатлений, новой интеллектуальной пищи. Доисторическая древность, теология и каббала занимали и держали его в плену одна за другой. Он забирался в самые недра библиотек, отряхивал пыль с фолиантов, сушил себе мозги, разбираясь в подробностях этих абракадабр. И все от безделья, в силу мгновенно возникшего интереса, без заранее поставленных задач, без всякой полезной цели.
В этой игре он приобрел колоссальную и хаотическую эрудицию, но не получил основательных знаний. Отсутствие энергии, любопытство, чересчур острое и потому быстро притупляющееся, отсутствие последовательного мировоззрения, слабость духовного стержня, чрезмерная склонность к раздвоенным дорогам и способность разочаровываться в пути, на который только что ступил, несварение мозга, требующего разнообразия блюд, быстро утомляющегося от кушаний, которых сам жаждал, переваривающего почти все, но переваривающего плохо, -- таковы были особенности Жака.
Он испытал восхитительные часы, окунаясь в пыль веков. Но с тех пор, как заболевшая Луиза сложила с себя домашние заботы, он остался беззащитным в борьбе с денежными затруднениями. Заботы лили холодную воду на его увлечения и сурово сбрасывали его с заоблачных вершин в неразрываемые тенета действительной жизни.
А теперь, когда у него совсем не стало денег, что делать дальше?
Он безнадежно покачал головой.
-- Это падение, моральное и физическое, -- сказал он себе. -- Полная нищета.
И ему сладко было преувеличивать ужас будущего, рисовать себе Луизу в богадельне, а себя сначала в образе нищего, протягивающего руку за куском хлеба, а потом членом дна общества, среди отребьев и подонков.
Как это всегда случается с несчастными и удрученными, Жаку стало легче, когда мысль и воображение его достигли крайностей человеческого падения. Он почувствовал даже некоторое удовлетворение при мысли, что ведь еще ниже ему уже не удастся упасть. Жак отступил и успокоился и убедил самого себя в чрезмерности своих опасений.
Все образуется. Он повторял себе эту формулу, столь драгоценную для несчастных, рассчитывая на неизвестное, полагаясь на Провидение или на слепой случай.
-- В конце концов, -- сказал он себе, -- мои дела могут уладиться и без того, чтобы мне прибегать к химерам; вернувшись в Париж, я, может быть, сколочу какие-нибудь деньжонки и поселюсь в спокойном, скромном квартале.
Он направил свои мечты в это русло: можно будет продать большую часть мебели и книг. Мысленно он стал производить смотр своим вещам, жертвуя сначала предметами, к которым он не питал особенной привязанности и останавливаясь в нерешительности на несколько секунд, когда на скамью подсудимых садились любимые вещи.
-- Баста, -- закончил он. -- Надо освободиться от всего лишнего и оставить ровно столько, сколько нужно, чтобы, обставить две комнаты.
Этот суд над безделушками и книгами доставлял ему теперь даже какое-то наслаждение. Его симпатии, распространявшиеся на целые библиотеки и целые комнаты, суживались теперь и сосредоточивались на особенно редких вещах, которые он собирался себе оставить. Он любил этих избранников сильнее, и пылкость любви к конкретным книгам и конкретным вещам заставляла его теперь почти желать немедленного освобождения от вещей и книг, к которым он охладел.
"Это будет очаровательно, -- думал Жак. -- Две комнаты и кухня, украшенные лучшими моими безделушками".
И он уже рисовал себе комнаты -- широкие, но не очень длинные, светлые, выходящие в сад, свободные от шума комнат, окнами на парижскую улицу. Придется потратиться на оклейку их обоями, -- без всяких цветов и ветвей -- матовыми и темными. Тут станет его кровать, ее он ни за что не продаст, и его ночной столик. Там -- письменный стол, два кресла, три стула, ковер. У камина -- прибор кованого железа с витыми ножками и головками в виде удлиненных груш. На каминной доске поместится деревянный раскрашенный бюст бедняка конца средних веков, молящегося, с руками, скрещенными на книге, и поднимающего к небу умоляющие и скорбные глаза. По обе стороны этого бюста станут подсвечники красной меди и две аптечных банки с монастырским гербом, старые банки, в которых монахи, наверно, хранили свои бальзамы и мази.
В другой комнате он расставит на простых черных полках свои книги, устроив таким образом библиотеку-столовую.
Жак улыбнулся. Ему захотелось поскорее воплотить в реальность свою идею. Ему казалось, что он будет чувствовать себя удобнее, уместнее и приятней в этих комнатах на окраине, чем чувствовал он себя в своей большой квартире в центре Парижа. Но нет. Это все невозможно. И он упал с вершины своей мечты. Для меня закрыта даже эта возможность разорившихся людей: уйти, спрятаться куда-нибудь в угол, зажить жизнью бедняков. Для того, чтобы осуществить даже эту скромную мечту, нужна женщина сильная и экономная. А Луиза, с тех пор как она заболела, ни на что не годится. Что делать с больной женщиной, сидящей целый день в углу, дергая ногой? И затем... и затем... Кто знает? Ее положение может еще ухудшиться, превратить меня в сиделку при больной -- без денег на ее лечение.
Ах, если бы он был один, насколько проще было бы ему прилично устроиться. Если бы можно было начать жить сначала, уж он не женился бы. Если предположить, что Луиза умрет, то, после того как пройдет острое горе, он сможет без особенных страданий дожидаться лучших времен. Он как-нибудь перебился бы пока, а там нашел бы себе место, может быть, ему удалось бы найти и женщину; здоровую, крепкую, опытную хозяйку, женщину типа прислуги у кюре и, вместе с тем, любовницу, которая не изнуряла бы своего любовника слишком продолжительными постами. Да, да. В конце концов, он ведь страдает от воздержания, к которому приговорила его болезнь Луизы.
Было бы даже ничего, если бы она была немножко полной -- эта женщина. Только не с очень розовой кожей и еще...
-- Я становлюсь просто подлецом! -- воскликнул Жак, словно сразу проснувшись и глядя на Луизу, молча страдавшую с закрытыми глазами. Этот поток грязи, прокатившийся через него, поразил его, потому что он искренно любил Луизу и отдал бы все, чтобы ее вылечить.
При мысли, что он может ее потерять, слезы подступили к его глазам. Он наклонился над женой и поцеловал ее, как будто хотел вознаградить ее за овладевший им взрыв эгоизма, как будто хотел опровергнуть перед самим собою низость посетивших его мыслей.
Луиза улыбнулась ему. Она сама в этот момент вспоминала свою жизнь, оплакивала свои недуги и судьбу, выбитую из колеи надвигавшейся нуждою.
Она убедилась, что ее муж никогда ни к чему не будет способен. Правда, она не могла на него жаловаться. В те дни, когда он не был погружен в свои книги и когда занятия не увлекали его, он бывал очень внимателен, почти нежен. И вообще он был добрый. Но какая беззаботность, какая нерасчетливость! Сколько раз она, более недоверчивая и более подозрительная, чем он, в денежных делах, предупреждала его, что надо очень осторожно относиться к помещению денег. Он только пожимал плечами. Дурак. Дать себя раздеть до нитки банкиру и воспылать к нему доверием и уважением только потому, что он никогда не говорит о делах и интересуется искусством! Сколько раз она его предупреждала! Он может быть выше ее во сто раз в каких-нибудь там отношениях, но в делах он всегда был младенцем.
Что делать? Сколько раз она пыталась спасти свой дом и свое хозяйство от опасностей и ловушек! Но всегда, когда дело касалось денег, она натыкалась на супруга, который не отвечал, утыкался носом в книгу и, быстро теряя терпение, начинал ворчать. И ей пришлось раз и навсегда отказаться от вмешательств и упреков и твердо запомнить, что, в конце концов, это маленькое состояние принадлежит не ей. Теперь наступило разорение, полное разорение, и она ощущала гнев жены и хозяйки к мужу, который не умел вести корабль, у руля которого стоял. Теперь она удивлялась себе. Как это она вообразила, будто не имела права выражать свою волю, свои желания и взгляды. В конце концов, состояние он получил, когда женился. Если она и не принесла Жаку приданого, так ведь она отдала ему целиком всю себя, а какая цена казалась бы черезмерной? Не будучи влюбленной в себя, не склонная к гордыне, она была твердо убеждена, как все вообще женщины, что тело ее есть дар, ни с чем не сравнимый и не могущий быть оцененным. И опять-таки, как все вообще женщины -- супруги, дочери или любовницы, -- она думала еще, что мужья, отцы и любовники созданы для того, чтобы доставлять им все необходимое, содержать их, словом, чтобы служить для нее источником существования.
И затем разве она не была желанной и красивой, когда Жак женился на ней, разве она не была щедра на безумные ночи, разве она не была всегда внимательной к желаниям Жака, внимательной и нежной? В конце концов, это она сделала глупость, выйдя за него замуж, потому что он ее обманул.
Он украл у нее, благодаря своей беспечности, ее счастливую жизнь и преступно усилил ее болезнь угрожающим призраком нищеты.
О, если бы можно было начать жизнь сначала, уж она не вышла бы замуж.
Луч здравого смысла осветил вдруг цепь ее рассуждений и направил их на другой путь. А что бы она стала делать, сирота и без приданого? Да ведь у нее завидная судьба. Она вышла за человека, который ей нравится и который, в век роскоши и погони за деньгами, не остановился перед тем, что у нее ничего нет. И что, в конце концов, может она поставить ему в вину, кроме беспечности его в делах? Ничего. Разве он, обреченный на пост плоти, не выдерживает его без упрека.
Ей стало стыдно несправедливости своей по отношению к мужу. Приподнявшись немного в кровати, она подозвала Жака и поцеловала его, как будто хотела вознаградить его за овладевший ею взрыв эгоизма, как будто, хотела опровергнуть перед собой низость своих мыслей.
И, тем не менее, несмотря на этот взрыв скрытой неприязни, который их только что так сильно взволновал, Жак и Луиза были хорошими людьми, счастливыми своей совместной жизнью, неспособными обманывать друг друга и готовыми, не задумываясь, пожертвовать собою друг для друга.
Подвергшись внезапному, предательскому нападению силы, независимой от их воли, они точно воплотили плачевный образец бессознательной низости чистых душ. Они стали жертвами тех ужасных мыслей, которые проникают в головы лучших из людей, которые заставляют сына, обожающего своих родителей, не желать, правда, остаться без них, но думать все же с некоторым удовольствием о моменте их смерти.
Без всякого сомнения, эта горестная мысль удручает его. Он потрясен до мозга костей внезапным видением положения во гроб. Он видит себя проливающим горькие слезы, но в то же время ощущает и сладкую струйку удовлетворения. Он на кладбище, окруженный людьми, которые смотрят на него, возбуждая своим присутствием его желание казаться интересным, доставляя ему удовлетворение, испытываемое человеком, которого жалеют, и осуществляя его потребность (а она кроется бессознательно в душе каждого человека) красоваться.
И затем, как только ужасное зрелище похорон исчезает, он начинает представлять себе свое будущее, предвкушает удобства и комфорт, которые подарит ему наследство.
Так человек, оставшийся вдовцом с детьми, не может помешать своему воображению рисовать картину, как хорошо было бы, если бы он остался один, без детей. Он не хочет определенно, чтобы его дети исчезли, но увлекается заманчивой идеей, а затем в ужасе отбрасывает ее.
Никто, как бы он ни был силен, как бы он ни был мужественен, никто не может избежать этих таинственных поползновений, возбуждающих низменное желание, подогревающих его, развивающих его и прячущих его в сокровеннейших тайниках души.
Все неосознанные импульсы, болезненные, глухие, все подобия искушения, все внушения дьявола, как сказал бы верующий, рождаются, главным образом, у несчастных, чья жизнь потерпела крушение. Таково свойство тоски: она обрушивается на возвышенные души и убивает их, прививая их плевелами гнусных мыслей.
Пристыженные и расчувствовавшиеся, Луиза и Жак молча смотрели друг на друга.
-- Мой бедный друг, -- сказала наконец Луиза, -- тебе, наверно, хочется есть, а я не могу подняться и разжечь огонь. Посмотри, не осталось ли вчерашней говядины. Девочка, впрочем, скоро придет. Ах, если бы я могла двигаться.
-- Никогда не убивайся, хлопоча обо мне. Смотри, есть телятина, хлеб, вино. Мне больше ничего не надо.
Он придвинул стол к постели и без особого аппетита принялся за пресную телятину и черствый хлеб. Послышались шаги на лестнице.
-- Это девочка, -- сказала Луиза, поднявшись на постели. -- Дай ей записку, что надо купить из провизии. Она лежит на камине.
Вошла маленькая девочка, блондинка с рябым крючковатым носом, с глазами, похожими на сине-белые шарики; она переминалась с ноги на ногу, тянула носом и царапала ногтями свой передник.
-- Вот, малютка, -- сказала Луиза, -- эту записку передашь своей маме. А после обеда ты принесешь нам покупки.
Девочка наклонила голову молча.
-- Твой папа держит лавочку? Правда? Ты не знаешь, у него сыр есть?
Девочка выкатила шарики своих глаз и, как рыба, беззвучно открыла рот.
-- Ты знаешь, что такое сыр?
-- Мама стирает, она велела сказать, -- вдруг выпалила девочка.
-- Отлично, -- сказала Луиза, которую как раз вопрос о стирке белья интересовал уже два дня. -- Скажи маме, чтобы она завтра зашла ко мне.
Девочка покачала головой.
-- Это что? -- воскликнула вдруг она, указывая на коробку с рисовой пудрой.
-- Она решилась, наконец, заговорить, -- воскликнул Жак. Он открыл коробку и поднес ее к самому носу ребенка. Но девочка тотчас же отступила, скорчила гримасу и начала отфыркаться, как кошка, понюхавшая несвежую печенку.
И она объяснила, что от запаха этой пудры ее тошнит.
-- Поди на воздух, тебе станет лучше. И не забудь про наши поручения... До свидания... Ба, вот и почтальон. Что, есть письмо?
-- Нету. Газета.
Почтальон уселся, положил соломенную шляпу на пол, зажал свою палку между ногами и протянул Жаку газету. При этом он не спускал глаз с телятины, которая еще оставалась на блюде.
Он казался пьянее обыкновенного.
Жак предложил ему стакан вина.
Почтальон встал, чтобы пожелать всем доброго здравия, и влил себе весь стакан в разинутое горло.
-- Это хорошо, но возбуждает аппетит, -- сказал он, пристально смотря на телятину.
Луиза пригласила его сесть к столу. Он подошел, достал нож, отрезал огромный кусок хлеба, разрезал его, вложил внутрь кусок мяса и с чавканьем сжевал этот гигантский бутерброд.
Потом он обсосал лезвие ножа и сказал, подмигивая глазом, казавшимся отдушиной, через которую вырываются языки пламени, тлеющего под его сожженной кожей:
-- Стало быть, нездоровится маленькой дамочке.
-- Да, у нее болят ноги, -- сказал Жак.
-- Ох, не говорите. Я знаю. Хуже болезни нет. Я целыми неделями лежал без движения, что называется, пальцем не двинув. По случаю падения. Я думал вообще, что околею. Скоро уже два года этому. Я и сейчас еще хромаю. Меня подобрали в канаве, при дороге. Я был как бы совсем мертвый. Ни вздоха -- ничего. Они зовут меня: "Папаша Миньо! Папаша Миньо". А я хоть бы что. Не слышу. Сын Констана и большой Франсуа могут вам рассказать...
-- Вас хорошо, по крайней мере, лечили? -- спросила Луиза.
-- О, да. Это было во время выборов как раз. Господин Потлен, который был от красных, и господин Бертюло, который за короля, -- так они посылали ко мне докторов по два раза на день. И мне приносили хорошего бордо, старого. Ну, а когда выборы эти кончились, -- вот как перед Богом, -- кончились сразу и доктора, и бордо. Больше я их не видел. И мне еще пришлось лечиться на свой счет. Но, простите пожалуйста, который час теперь будет?
-- Половина первого.
Почтальон встал и взял свою палку.
-- Будьте здоровеньки, -- сказал он, поклонился и спустился вниз.
Изнеможенная, Луиза упала навзничь на кровать.
-- Если бы я только могла заснуть, -- вздохнула она.
-- Я оставляю тебя одну, -- сказал Жак. -- Пока вернется девочка, у тебя будет время подремать.
Он готов был выйти, когда чьи-то быстрые шаги сотрясли лестницу, и опять появился почтальон, с обнаженной головой. Шляпу свою он держал в руке, сложив и сжав вместе ее поля. Казалось, он держит какую-то корзину.
Он открыл свою корзину на полу, и из нее выскочило что-то непонятное, страшное животное, снабженное огромными серыми крючковатыми лапами, на которых держалось маленькое тело, покрытое белым пушком. Гримасничающая, ужасная голова с крупными неподвижными глазами и торчащим между ними орлиным клювом похожа была на лицо испуганной старой обезьяны.
-- Это маленькая летучая мышь, птенец, который выбрался из своего гнезда. Я нашел его в крапиве, около церкви.
И почтальон коснулся животного концами своего сапога.
Двигаясь с трудом, как-то боком, как краб, детеныш добрался до угла комнаты и остановился, уткнувшись клювом в стену.
-- Зачем вы его принесли? Что мне с ним делать? -- спросил Жак.
-- Ну, если вы его не хотите, я отнесу его к шальмезонскому кюре. Он мне даст за него, наверно, двадцать су. Чего только у него нет, у кюре. И бабочки, и птицы, и кроты. Чучела он из них делает.
-- Я не хочу, чтобы его убили, -- сказала Луиза. -- Надо отнести его на место. Его мать возьмет его.
-- Я бы на это не рассчитывал. Его найдут дети и забьют камнями.
И, взяв животное, застывшее в своем углу, на руки, почтальон поднес его к кровати. Детеныш дрожал от страха, широко раскрыв пустые, ослепшие от света глаза. Его крылья были покрыты бархатистым пушком невероятной тонкости и невиданной белизны.
-- Так он вам не нужен? Ну, пойдем проведать господина кюре, обезьяна, -- сказал почтальон, заключая птенца снова в свою шляпу. -- Надо будет поскорее бежать, потому что путь долгий. Вы точно не хотите его?
-- Нет, мерси, -- сказал Жак.
-- Ты должен был дать ему франк, чтобы он положил его назад в гнездо, -- сказала Луиза, когда почтальон скрылся.
Жак пожал плечами, и обнаружил вдруг необыкновенную сметливость.
-- Он взял бы франк и все равно отнес бы птенца в Шальмезон.
Чтобы дать жене отдохнуть, он вышел, прошелся бесцельно по аллеям и направился затем к Норине. Дверь оказалась заперта. Старик был в поле.
"От них не дождаться помощи в случае болезни, -- подумал он. -- Они должны быть сейчас на винограднике. Пойти к ним?"
И он не пошел, ясно представив себе разницу, которая существовала между Нориной и Антуаном дома и Нориной и Антуаном в поле, за работой. Дома, во время отдыха, это были милые люди, внимательные к своей племяннице и услужливые. За работой они смотрели на Жака свысока, отвечали ему небрежно и плохо скрывали полное свое к нему презрение. Они словно священнодействовали, барахтаясь в жидком навозе, создавалось впечатление, будто во всем мире работают только они одни. Кроме того, они, обыкновенно очень скромные, посмеивались с издевкой и обдавали дерзкими взглядами парижанина, который не знает даже, "из чего хлеб растет".
-- Хе. В Париже, видно, этому не учат, Норина.
И дядя менторским тоном давал объяснения, которых никто у него не спрашивал.
-- Видишь ли, племянник, земля -- это тебе не мостовая. Она работает, но она как мы: надо, чтобы она и отдыхала. Когда один, скажем, год она дала рожь, другой год на ней сеют уже овес, а уже на третий год -- опять картофель или свеклу. И другой раз бывает, что после третьего года она целый год спит после жатвы, и никто ее не трогает. Мало ли кто там из Парижа приехал, парижский умник. В один день землю не узнаешь.
"Затем, -- подумал Жак, -- они опять обольют меня своими жалобами, расскажут мне в сотый раз, что в их возрасте надрываться так тяжело, а что я -- я зарабатываю деньги в каком угодно количестве, ничего не делая".
-- Да, зарабатываю, -- сказал он себе с горечью. -- Просто даже удивительно, сколько я этих денег зарабатываю. И сколько я способен еще заработать.
И он опять задал себе вопрос, с которым он обращался к себе каждый день: "Как и на что я буду существовать в Париже?" Но вопрос этот оставался без ответа, потому что Жак честно признавался себе, что он не способен ни к чему. А тут? Деньги уплывали, и прибытие бочонка вина, заказанного в Брэ, окончательно подорвет его кошелек. В конечном счете лучше было бы не в деревне прятаться, а сидеть в Париже и отбиваться от атак кредиторов. Но он чувствовал себя таким уставшим, а Луиза так страдала. Наконец, он рассчитывал получить деньги в Орме.
Ох уж этот приятель, которого он некогда выручил, и который отказался теперь отдать долг.
-- Ведь он богат, я знаю, -- с бешенством сказал себе Жак. -- Был когда-то благородным малым. Как провинция портит людей... Боже, какая тоска, -- вздохнул он.
И, как все доведенные до крайности, он захотел уйти, бежать куда-нибудь далеко от Лура, за границу, куда угодно, лишь бы забыть свои неприятности и заботы, забыть свое существование, раздобыть себе новую душу в новой шкуре, "Э! Везде будет одно и то же, -- утешил себя Жак. -- Надо перенестись на другую планету. Да и это бесполезно. Раз она станет обитаемой, на ней появится страдание".
Он улыбнулся. Это идея о другой планете напомнила ему его сон, его путешествие на Луну.
-- На этот раз, -- пробормотал он, -- происхождение моего сна для меня ясно.
И вдруг вспомнил, что ему надо накачать для хозяйства воды.
Он направился к колодцу и сказал себе, что ворот точно мог бы фигурировать среди средневековых орудий пыток. Чтобы не дать ведру бешено скатиться в бездну, надо было, скрючившись дугой, повиснуть на нем; веревка, к которой прикреплено было ведро, держалась на барабане на одном гвозде. Потом надо было тащить наполненное ведро, а с водою оно весило добрых сто ливров, и сухой блок раздирал своим скрипением уши. И так без конца.
Вечером, вернувшись с поля, дядя Антуан и тетка Норина зашли к племяннице. Они не прочь были выпить по стаканчику.
-- Что это с тобой?
-- Ого-го... Неслыханная штука! -- воскликнули они, когда Луиза быстрым движением выкинула ногу.
-- Да, видно ее заедает, если она так подскакивает.
И они выразили опасение, как бы не пострадала от этих судорог Луизы их деревянная кровать. Затем с недоброжелательным видом выпили по стаканчику смородиновки и ушли, заявив, что парижские болезни все-таки в конце концов довольно странные.
-- Что с ней? -- спросила Норина, когда старики очутились на лестнице. -- С чего это ее так корежит?
-- У богатых свои болезни. И, затем, ты знаешь, этот замок, он счастья не приносит, кто в нем живет. Маркиз-то в нем помер.
-- А жена его! В полнолуние как начнет, бывало, говорить... Говорит... говорит... Теряла совсем голову.
-- Скажи пожалуйста, Жак жалуется, что им не везут бочонок. Ты пока отметила на притолке, у камина, сколько литров они взяли у нас?
Старуха покачала головой.
-- Так и хорошо, -- воскликнула она. -- Это надо будет получить, кроме половины бочонка, которую они нам уступают. -- Помолчав, она прибавила: -- Послушай.
-- Ну, что тебе?
-- Ты сказал Бенони, когда он приедет из Брэ, так чтобы он принес бочонок не прямо в замок, а к нам?
-- Сказал.
И оба улыбнулись, думая о выгодной комбинации, которую они готовили: предполагалось выкачать из бочонка столько литров, сколько придется, и спрятать их в погребе. А бочонок не скупясь пополнить водой.