Последовало несколько ночей, в течение которых душа Жака, освободившись от жалкой своей темницы, улетала в дымные катакомбы сна. Жак чувствовал по утрам нечто вроде лихорадки, головокружение, как у пьяного, общее недомогание, какой-то надлом во всем организме. Еще раз он с беспокойством стал думать о причинах, которые привели к такому раздвоению его жизни. Истощив все аргументы, он спросил себя, вспомнив о временном недомогании Луизы, не содержит ли в себе истину сентенция Парацельса: "Менструальная кровь женщин порождает фантомы". Пожав плечами и улыбнувшись, Жак решил совершенно не пить крепких напитков, ложиться спать не ранее, чем завершится круговорот пищеварения, покрываться в постели более легким одеялом. Совсем избавиться от снов этими мерами ему не удалось, но, по крайней мере, его стали посещать видения более туманные и более мягкие.
Когда погода наладилась, Жак стал заставлять себя совершать прогулки. Он посетил все окрестные деревни и констатировал, что прогулки вне замка лишены всякого интереса. Надо было идти очень далеко, чтобы попасть в лес. Лучше бродить по Лурскому саду и дремать в тени его елей.
Кюре, побывавший в воскресенье в Луре, оставил ключ от церкви у дяди Антуана, чтобы тот отдал его слесарю, исправлявшему шпингалеты. Жак завладел этим ключом.
Церковь была построена вытянутым прямоугольником, без поперечника, символизирующего крест. Четыре длинных стены, вдоль которых тянулись тонкие колонны. Ее освещали два ряда готических окон, расположенных симметрично ряд против ряда.
Жак очутился в старинной готической капелле, разрушенной временем и искалеченной архитекторами. Над хорами квадратная балка пересекала все здание, она поддерживала огромное распятие, привинченное железными гайками. Христос, варварски изваянный, покрытый слоем розовой краски, был похож на замазанного жидкой кровью бандита. Плохо прикрепленный к кресту, он качался при малейшем ветре и скрипел на своих гвоздях; с головы до ног его бороздили длинные потеки гуано. Летучие мыши и вороны свободно проникали в церковь через разбитые стекла, садились на этого Христа, раскачивали его, хлопая крыльями, и поливали его своими извержениями. На полу церкви, на сгнивших скамейках, даже на ступенях алтаря лежали кучи белых известково-аммиачных отбросов, гнусные извержения мясоедных птиц.
Запах падали бил в нос около алтаря. Ведомый этим запахом, Жак зашел за алтарь и увидел на полу останки мышей, домашних и полевых, скелеты без голов, концы хвостов, клочки шерсти. Целая кладовая, устроенная летучими мышами, рядом с полуоткрытым сосновым шкафом, в котором висели облачения.
Жак собирался было уйти, когда взор его остановился на полу хоров. Среди квадратов неодинакового размера он заметил несколько плит, похожих на надгробные. Он наклонился, стал очищать их и открыл на них надписи готическими буквами -- некоторые совершенно стертые, другие еще различимые.
Он вернулся в замок, захватил с собой ведро с водой и тряпку и, стерев с одной плиты покрывавшую ее грязь, обнаружил на ней целую надпись.
Слово за словом он расшифровал ее:
"Здесь лежит Луи де Гуз, конюший, при жизни сеньор Ду в Бри и Шимэ в Туз. 21 дня декабря; тысяча пятьсот двадцать пять. Молите Бога о нем".
На другой плите он прочел:
"Здесь лежит Шарль-де-Шампань, шевалье, барон Лурский, скончавшийся 2 февраля тысяча шестьсот пятьдесят пятого года, который был сын Роберта де-Шампань, шевалье, сеньора Севейль и Сен-Коломба, и проч. Requiescat in расе {Да упокоится с миром (лат.). }".
Жак был несколько удивлен. Никто в округе не знал этих могил, попираемых по воскресеньям беззаботным священником и равнодушной паствой. Он топтал ногами старых сюзеренов, забытых в старой капелле Лурского замка. Ах, если бы дядя Антуан разрешил размуровать подземелья замка и проникнуть подземными коридорами в крипту этой церкви. Наверно, можно было бы наткнуться на интереснейшие останки.
Жак вышел и, решивши попробовать подействовать на Антуана через тетку Норину, направился к старикам.
Но ему пришлось отложить открытие задуманных им раскопок.
Старуха, уткнувшись носом в календарь и внимательно прислушиваясь к мычанию коровы, которое доносилось из хлева, сердитая, ворчала и бранилась.
-- Дядя здоров? -- спросил Жак.
-- Что ему сделается? Он там, в хлеву. Слышишь?
Жак услышал, действительно, ругательства дяди и свист кнута.
-- Несчастье на мою голову, -- сказала Норина. -- Ла Барре не приняла. Я думаю, уже прошли три недели, -- и старуха произвела подсчет дней, водя пальцем по лежавшему перед ней календарю, -- к тому же, Си Белль начинает лезть на нее, а это верная примета. Со вчерашнего дня она ревет так, что совершенно спать невозможно. Ничего не поделаешь. Придется опять вести ее к быку.
Отвечая на вопросы Жака, она объяснила ему, что Ла Барре очень трудная корова. Почти всегда приходится водить ее к быку по нескольку раз, а это неприятно, потому что это злит пастуха, который не любит, чтобы его бык переутомлялся. Появился дядя Антуан, разъяренный, таща за собою на веревке корову. Животное ревело и бодалось рогатой головой во все стороны.
-- А все ты, -- закричал Антуан. -- Оттого, что ты не нажимаешь ей спину, когда бык седлает ее. А разве ж она когда примет так, со своим горбатым ослиным хребтом? Давить ее надо в это время.
-- Довольно глупо с твоей стороны так говорить. Если ты такой умный, сам веди ее к Франсуа. Я посмотрю, как ты нажмешь ей спину.
-- И поведу, -- сказал старик. -- Вот тебе, падаль вонючая!
И он изо всей силы ударил корову кнутовищем по голове.
Жак последовал за стариком. Они медленно спускались по дороге Огня.
-- У нас есть время, -- сказал дядя. -- Пастух в этот час должен быть еще на выгоне. Это ничего. Мы оставим Ла Барре у пастуха и потом пойдем за ним на выгон.
Они пересекли большую дорогу и по деревенской уличке вступили в Жютиньи. На каждом шагу дядю Антуана приветствовали закутанные в платки старухи, сидевшие с своим шитьем у окон, похожие на поясные портреты.
У порога домов торчали грязные ребятишки, всклокоченные и надутые, и каждый из них держал в руке надгрызенный бутерброд.
Они остановились перед новеньким домиком, стоявшим во дворе, в одном из углов которого росли кроваво-красные розы.
Они отодвинули засов у решетчатых ворот, привязали корову к столбу, стоявшему на дворе, и, закрыв за собою ворота, повернули на углу в усаженную вязами аллею.
Они вышли на огромный луг. Жак был поражен протяженностью плоского пейзажа, раскинувшегося под небом, кривая которого, казалось, далеко на горизонте, где букетами росли группы деревьев, касалась земли.
По середине этой равнины пробегала усаженная ивами тропинка. Деревья были низкие, когда поднимался ветер, их листва образовывала голубоватую дымку.
Пройдя вперед, Жак заметил, что между этой частой изгородью ив протекает крошечная речонка. Козлиные прыжки водяных пауков покрывали поверхность воды коричневыми переливающимися кругами. Вульзи, река, прославленная Эжезипом Моро, извивалась тихими и свежими меандрами, в глубине которых дрожала отраженная зелень листвы и, выпрямившись, текла дальше, унося с собою, между двух своих берегов, целый поток неба.
Солнце золотило растительность равнины. Ветер усилил бег облаков, образовавших вдали, словно сгустки скисшего молока, и толкнул их в путь над рекой, лазурь которой покрылась от них белыми яблоками. Запах трав, пресный и слегка лишь осоленный желтой глиной, поднимался от этой зеленой поверхности, гравированной коричневыми следами копыт.
Они перешли через Вульзи по дощатому мостику, и по ту сторону занавеса ив им открылась другая половина луга, попираемая во всех направлениях стадом коров. Коровы были всевозможных цветов, всевозможных оттенков, -- белые, рыжие, пегие, бурые и черные, неправильной формы пятна которых напоминали об опрокинутой чернильнице. Одни, видимые спереди, с рогами расставленными, как вилы, мычали, пуская слюну, и смотрели своими светлыми глазами на воздух, в котором дрожали голубоватые испарения дня. Другие, видимые сзади, демонстрировали только, над впадинами крупа, свои хвосты, раскачивавшиеся, как маятники, перед вздувшимися массами их розовых сосцов.
Рассеянные по равнине, они образовали некую окружность, вне которой бродили с высунутыми языками две овчарки.
-- Вот Папильон и Рамоно, -- сказал дядя Антуан, указывая на собак. -- Пастух, стало быть, здесь.
И, действительно, они скоро заметили пастуха. Опустив глаза, он дробил своей палкой сухие комки земли.
-- Ну, Франсуа, как дела?
Пастух поднял лицо, жесткое и гладкое, провел рукою по орлиному клюву и сказал голосом монотонным и в то же время вызывающим:
-- Ничего. Бог милует... А вы, папаша Антуан, думается мне, опять насчет вашей коровы?
Дядя засмеялся.
-- Он все понимает. Сразу видит. Нет, ты не дурак. Так сразу все понимаешь, что до чего касается.
Пастух пожал плечами.
-- То-то и хорошо, -- сказал он. -- Хоть бы уж она подохла скорее, проклятая.
Он встал, посмотрел на солнце и, взяв свой жестяной рожок, извлек из него три раза хриплый и протяжный звук.
Тотчас же собаки сбили коров в одно колышащееся стадо. Затем, разбившись на две колонны, коровы двинулись гуськом по разным направлениям.
-- Он предупреждает рожком деревню о возвращении скотины, -- сказал дядя Антуан.
И видя, что Жака удивляет равнодушие пастуха, не обращавшего больше на коров никакого внимания, он добавил:
-- Они знают дорогу в свой хлев. Дойдут сами.
-- На место! -- крикнул пастух, обращаясь к собакам, которые, ощетинившись и оскалив зубы, ворчали, когда приближались к Жаку.
Они пошли. Дома Франсуа подошел к ревевшей Ла Барре, отвязал ее и, колотя ее кулаками и ногами, вогнал ее голову в отверстие какой-то деревянной гильотины, стоявшей около хлева.
Корова, ошеломленная, не двигалась. Вдруг ворота хлева раскрылись, и рыжий бык, с короткой и толстой мордой, с короткой шеей, с огромной головой, с маленькими рогами, медленно вышел на двор, сдерживаемый обернутым вокруг ворота канатом.
Дрожь пробежала по шерсти коровы. Глаза ее вылезли из орбит. Бык подошел к ней, обнюхал ее и с независимым видом посмотрел на небо.
-- Вперед, -- закричал Франсуа, выходя из хлева, с кнутом в руках. -- Вперед, вперед, вперед, мальчик!
Бык оставался спокоен.
-- Что, ты начнешь сегодня?
Бык сопел, не двигаясь с места. Под крупом его висели два длинных кошелька, которые, казалось, прикреплены были к животу его толстой жилой, заканчивавшейся букетиком волос.
-- Вперед, -- заорал дядя Антуан.
И снова своим монотонным голосом засвистел Франсуа:
-- Вперед, вперед, мальчик.
Бык не двигался.
-- Начнешь ты, дармоед?
И пастух сильно ударил его кнутом.
Бык наклонил голову, поднял одну за другой все четыре ноги свои и равнодушным оком продолжал обозревать двор.
Дядя подошел к Ла Барре и задрал ей хвост. Не спеша бык сделал шаг вперед, обнюхал зад коровы, быстро лизнул его языком и остановился.
Тогда Франсуа бросился на него с кнутовищем.
-- Паршивец! Падаль! В суп тебя, говядину, -- орал с своей стороны папаша Антуан, обрабатывая быка своей палкой.
И вдруг бык тяжело поднялся и неловко охватил передними ногами корову. Дядя, оставив свою палку, бросился к Ла Барре и сдавил ей обеими руками спину. Между тем из букетика волос у быка возникало что-то красное и двурогое, тонкое и длинное, и ударяло в корову. И это было все. Без вздоха, без крика, без спазма бык спустился на землю и, увлекаемый канатом, к которому он был привязан, скрылся в хлеву. Между тем Ла Барре, не испытавшая никакого потрясения, даже не вздохнувшая, оправлялась теперь от своего страха и, ошеломленная, блуждала вокруг безжизненным и тупым взглядом.
-- И это все? -- не мог удержаться от восклицания Жак. Сцена продолжалась менее пяти минут.
Дядя и пастух покатились со смеху.
-- В чем дело? По-моему, его бык импотент, -- сказал Жак, когда они остались с дядей одни.
-- О, нет. Это хороший бычок. Франсуа, правда, дает ему много фуража и мало овса. Но все равно это бычок, который, можно сказать, горит.
-- И это всегда так, когда приводят корову к быку? Всегда в этом так мало экспромта, и так все это быстро?
-- Естественно. Бык не сразу входит в охоту. Это длится довольно долго. Но раз дело началось, оно длится не более, чем ты видел сам.
Жак начинал думать, что эпическое величие быка похоже на золото жатвы. Что это такое же старое общее место, старая ошибка романтиков, пережеванная рифмачами и романистами сегодняшнего дня. Нет, тут положительно не стоит горячиться, и нет никакого основания бряцать на лире. Ничего ни импозантного, ни гордого. В отношении лирики весь этот порыв сводится к нагромождению двух масс говядины, которые лупили палками, наваливали одну на другую и разнимали, как только они коснулись друг друга, -- опять же при помощи палочных ударов.
Молча они мерили ногами большую лонгвильскую дорогу. Сзади них тащилась на веревке корова.
Вдруг старик закашлял и начал жаловаться на трудность, с которою ему достаются деньги. Озвучив обычный репертуар своих жалоб, он опять закашлял и прибавил:
-- Если бы еще те, которые должны, не затягивали бы платежи.
Видя, что Жак не отвечает, он подчеркнул:
-- Если бы я получил тридцать франков, которые мне следуют, мне было бы очень приятно.
-- Вы их получите завтра, дядя, -- сказал Жак. -- За вашу половину бочонка вам будет заплачено. Будьте уверены.
-- Конечно... конечно... но с процентами, которые я получил бы, если бы отнес деньги в сберегательную кассу?
-- С процентами.
-- Хорошо, хорошо. Я вижу, ты настоящий парень.
Жак пережевывал один свои мысли. "Деньги должны придти завтра непременно, Моран получил для меня деньги третьего дня. Заплатив часть долгов и успокоив самых свирепых кредиторов, ему удалось отсрочить наложение ареста на мое имущество. Это передышка. Я получу около трехсот франков. Денег хватит, -- заключил он, -- рассчитаться со здешними врагами и через три или четыре дня сесть с Луизой в бельфорский экспресс". Мысль, что, наконец, он покинет Лур и вернется в Париж, к своей обстановке, к своей уборной, к своим безделушкам и книгам, наполнила его радостью. Но разве этот отъезд заставит замолчать похоронные псалмы его тоскливых дум? Разве этот отъезд исцелит его тоску, которую он приписывает духовному дезертирству от него Луизы? Он чувствовал, что он не слишком легко простит Луизе ее равнодушие в тот момент, когда он испытывал потребность еще теснее прижаться к ней. И затем перед ним вставал ужасный вопрос о совместной жизни.
До сих пор они жили свободно, в отдельных комнатах, не стесняя друг друга. В замке пришлось быть всегда вместе, ложиться и вставать в той же комнате, и, как это ни глупо, Луиза как-то упала теперь в его глазах. Он чувствовал некоторую брезгливость, почти отвращение, к соприкосновению с ее телом в некоторые дни.
По возвращении в Париж он должен будет искать себе скромную квартиру, и он не смеет рассчитывать на то, что и впредь, как это было раньше, у каждого будет своя, отдельная комната. Эта перспектива -- невозможность быть одному, дышать одному в час отдыха -- убивала его. И потом он отлично знал, что если мужчина отрекается иногда от всякой брезгливости к потаенным недостаткам женщины, то причиною этого является лишь страсть, которая, подобно преломляющей свет среде, изменяющей реальные формы вещей, окружает иллюзиями тело женщины и делает из него инструмент таких сверхъестественных наслаждений, что отвратительные стороны его исчезают.
С Луизой, больной и усталой, тревожной и холодной, никакое желание немыслимо. В ней оставалось от женщины только первородное клеймо ее, без каких бы то ни было компенсаций.
-- Это пребывание наше в Луре будет иметь действительно благие последствия, -- сказал он себе с горечью. -- Оно толкнуло нас к взаимному отвращению наших тел и наших душ. Ах, Луиза.
-- Ты молчишь, племянник?
Жак поднял голову. Они стояли у ворот замка.
-- Прощайте, дядя.
-- До завтра.
Он поднялся по лестнице, вошел в свою комнату и застал Луизу в слезах.
-- Что такое?
И он узнал, что Норина потеряла последние остатки стыда. Когда Луиза попросила ее одолжить ей простыни, она отказала, заявив, что, во-первых, она простыней не меняет, а во-вторых, они у нее новые, а у парижан могут быть разные там истории, от которых портится белье. Затем она стала требовать деньги за вино и затеяла разговор о людях, которые, не будучи богатыми, швыряются провизией, давая ее кошкам. И она хотела отобрать кота.
-- Его утопить надо в болоте, -- кричала она, и Луиза должна была стать между нею и котом, выпустившим уже свои когти. Словом, Норина сделалась дерзкой и жестокой, и это в присутствии беременной женщины из Савена, которая сначала просила Луизу быть крестной матерью будущего ее ребенка, а потом, когда узнала, что она небогата, присоединилась к тете Норине, чтобы вместе с теткой оскорблять ее.
-- Нет, я не выдержу, чтобы меня тут унижало мужичье, -- сказала Луиза, -- я хочу уехать.
Жаку пришлось уговаривать ее. Она в конце концов успокоилась, но объявила твердым тоном, что как только придут из Парижа деньги, она уедет.
-- Хорошо, -- сказал Жак. -- С меня тоже достаточно лурского гостеприимства. Уехать днем раньше или днем позже значения не имеет.
-- Мне жалко бедную киску, -- сказала Луиза, лаская кота, который смотрел на нее умоляющим взглядом, протягивая к ней свои тощие лапы. -- Я боюсь, как бы они не убили его. Позволь мне взять его с собою!
-- Я сам хотел бы. Но как это сделать? Был бы он хотя бы здоров.
И Жак подошел к животному, которое тяжело поднялось и жалобно замяукало, едва он коснулся его кончиками пальцев.
-- Все-таки, -- сказал он, -- это единственное действительно преданное существо, которое мы здесь встретили. И еще, благодаря Норине, отнимавшей у него даже объедки, которые мы для него оставляли, мы имели время привязать его к нам.