После того как рурский «котел» прекратил сопротивление и армии союзников кинулись наперегонки к Эльбе, в секторе планирования 12-й армейской группы война кончилась. Правда, надо было еще направлять продвижение Паттона к югу и следить за тем, чтобы четыре армии не перемешались между собой, но, тем не менее, для нас война по сути дела кончилась. Психологически это было похоже на то, как будто вы вдруг ввалились в распахнувшуюся настежь дверь, на которую всего лишь секунду назад налегали всем телом. Ни для кого не было секретом, что петли мало-помалу сдают, но все же мы не подготовились к такой неожиданности и теперь, не встречая никакого сопротивления своему напору, на некоторое время вышли из равновесия и физически и морально.
Мысли каждого из нас были настолько сосредоточены на разгроме противника, что нам казалось, будто никакой другой жизни нет и быть не может. Кроме того, в войне, которая ведется из штаба, всегда есть что-то нереальное. Мы то и дело выезжали на фронт, военные действия часто подходили к нам вплотную, и все же такая война скорее смахивала на умственную игру, ведущуюся против немецкого генерального штаба. В обстановке штабной работы невольно начинаешь ощущать штаб противника — его людей, их мысли, их реакцию на события. Точно так же и наш солдат в индивидуальном окопчике ощущает фрица, лежащего напротив него на передовой, и даже бывает связан с ним неким чувством взаимной заинтересованности. Мой непосредственный начальник и я старались как можно чаще выезжать на передовые позиции, чтобы иметь ясное представление о местности, о влиянии погоды на операции и о многих других факторах, с которыми приходится считаться войскам. Другие офицеры сектора планирования осуждали нас за это. Им казалось, что такой «однобокий» подход к делу может повлиять на правильность общего суждения. Это, видите ли, вызывает эмоции, без которых лучше обойтись, когда разыгрываешь партию на шахматной доске войны.
В самом начале вторжения, когда я вернулся в штаб, понюхав пороха на передовой, физическая реальность войны была для меня вещью вполне ощутимой. Но к тому времени, когда мы форсировали Рейн, моя окопная жизнь осталась давно позади, и я при всем желании не мог вызвать в себе чувство непосредственной близости войны, не мог вспомнить, что она тогда для меня значила. Это исчезло без следа, и мое участие в войне все больше и больше принимало форму соревнования с противником по части хитрости и сметки. И когда это соревнование было выиграно, я вышел из штаба, огляделся по сторонам и, помню, ощутил нечто вроде шока — настоящего шока при мысли о том, что мир существует по-прежнему и в нем обитают люди, которые страдали и радовались, голодали, ели, — люди, которые делали настоящее дело, а не жили наедине с картой, испещренной красными и синими значками.
У солдата, вылезшего из своего окопчика после конца войны, ощущения были, вероятно, прямо противоположные. Война поколебала его мир с физической стороны, и, выйдя из своего окопа, он с удивлением прочел в газетах, что во всей этой заварухе действительно был какой-то смысл, что она велась по какому-то плану, ставила перед собой какие-то цели.
Мы, штабисты, долгие месяцы жили в интеллектуальном мире, обратив все свои помыслы на интеллектуальную сторону войны. Мы (это, конечно, преувеличение, но в основе своей оно не грешит против истины) — мы забыли о ее человеческой стороне.
Но человека, не расстававшегося с картой, и человека, который ползком пробирался по полю боя с винтовкой в руках, роднит одна общая черта: сознание их обоих так долго концентрировалось на непосредственно стоявших перед ними задачах, что под конец они утеряли представление о войне в целом, о той Большой Войне, которая была шире их театра операций и являлась ни чем иным, как борьбой не на жизнь, а на смерть между двумя мирами. И когда к концу ее мы оторвались от карт и включились в эту общую борьбу, тут-то и наступил шок.
После форсирования Рейна штаб "Орла оперативного" обосновался в Висбадене, чуть севернее Франкфурта, а потом переехал в Бад-Вильдунген, в нескольких часах езды на восток от Висбадена. Вот там и пришла минута, когда наша работа по составлению планов кончилась и мы подняли глаза от карты и вышли на весеннее солнышко поглазеть, что делается на белом свете. Наш штаб находился в самом сердце Германии, и мне страшно захотелось посмотреть, какая она, эта страна. Еще задолго до войны Германия занимала наше воображение — мы изучали ее, она вызывала в нас сначала беспокойство, потом возмущение, но и то и другое носило чисто академический характер, так как бывать в Германии нам не приходилось, а сведения о ней получались из вторых рук. Что же в этом государстве такого, что грозило цивилизации и заставило нас придти сюда?
Выйдя из обособленного от всего мира картографического отдела штаба, я столкнулся в лоб с живой действительностью, с ответами на вопрос, почему мы воевали с Германией и из-за чего все это началось, — и это было для меня величайшим откровением, пожалуй, самым большим откровением за годы войны.
Концлагерь надо увидеть собственными глазами, непосредственного знакомства с ним ничто не заменит. Вам может казаться, что у вас есть свое определенное отношение к философии фашизма или к нацистской партии, развратившей немецкий народ, но до тех пор, пока вы не увидите концлагеря, вы будете осуждать все это только умом или сердцем, а не всем своим существом. Повидать то место, где был концлагерь, недостаточно; недостаточно посетить и уже прибранный участок, после того как там сожгли все бараки и весь хлам, и смрад уже отнесло ветром. Даже если вам попадутся на глаза трупы — этого мало. Надо попасть в действующий концлагерь, где над людьми еще тяготеет его власть. После того как охрана убегает и ворота открываются настежь, дух системы, создавшей такой лагерь, продолжает некоторое время носиться над ним, словно смрад; потом он тоже исчезает, а вместе с ним в какой-то мере исчезает и значение всего этого.
Охрана концлагеря в Ландсберге убежала только за день до моего приезда туда. Наши солдаты позволили заключенным избить до смерти одного — двух задержавшихся, но остальные ушли живыми.
В Ландсберге было несколько лагерей. Каждый из них представлял собой квадратный участок размером примерно с городской квартал, огороженный колючей проволокой и двумя рядами медного провода на мощных изоляторах. Медные провода были под высоким напряжением. Эти людские загоны стояли посреди зеленых лугов, а позади них виднелся чудесный сосновый бор. Неподалеку начинались живописные городские предместья. В нескольких шагах от изгороди шло шоссе, а один из лагерных блоков стоял у перекрестка, за которым тянулось железнодорожное полотно. Здесь не было ни заборов, ни вышек с вооруженными часовыми, ни пулеметов. Если б вы увидели хотя бы труп здешнего заключенного, вам сразу стало бы ясно, что такие меры предосторожности в ландсбергских лагерях были совершенно излишни. Люди, уцелевшие здесь, не смогли бы столкнуть с места пятилетнего ребенка.
На огороженном пространстве каждого блока было по одному строению, возвышавшемуся над землей. В нем помещалась кухня. Заключенные жили и умирали тут же неподалеку, в канавах или траншеях, крытых двускатной крышей футов пятидесяти — шестидесяти в длину. Траншея соответствовала длине крыши. Все это в целом представляло собой темный коридор, в котором человек среднего роста мог стоять, пригнувшись. Земля под скатами крыши по обе стороны траншеи была устлана грязной соломой. Здесь помещалось, вероятно, не меньше ста человек. Между этими местами для спанья шла траншея в три-четыре фута шириной. Вот и все "жилое помещение" для заключенных — и мужчин и женщин. Сидя на соломе, они могли спускать ноги в траншею.
В этих закутах люди ели, спали и отправляли свои естественные надобности. Вместо уборной им служила оцинкованная кадка величиной с большое ведро для мусора. Она стояла у единственного входа в помещение — у низкой двери, земля перед которой была срыта под откос, иначе тут бы не пройти. Деревянный настил крыши был выстлан дерном.
Издали эти постройки казались очень аккуратными и симметричными. Они стояли правильными рядами. По утрам обитатели их выбирались наружу, выстраивались у кухни в очередь с котелками и возвращались с едой в свое жилье. Потом тех, кто мог ходить, выстраивали во дворе и вели на дорожные или какие-нибудь другие работы. Ландсбергские лагери содержались совершенно открыто, и жители Ландсберга не только знали о их существовании, но могли встречать их обитателей на шоссе, могли наблюдать, как заключенные работают на городских улицах.
Обитатели концлагеря носили бумажные полосатые пижамы. Полосы были широкие, лиловатого цвета. Другой одежды не полагалось, и даже этих пижам, вероятно, не хватало, так как большинство заключенных ходило в рубище, еле прикрывавшем их наготу. В тот майский день, когда мы туда приехали, с утра шел снег.
В первом лагере было очень много трупов — с размозженными черепами, с перерезанным горлом, с маленькими пулевыми ранами. Но большинство из них не носило следов насильственной смерти. Двери многих бараков стояли обгорелые после поджогов.
Всего в лагере было двести — триста трупов. Их собрали и сложили в то утро местные немцы, пригнанные сюда нашими солдатами. Трупы лежали рядами возле проволочной изгороди, за которой немцы начали рыть общую могилу. Несмотря на холодный ветер со снегом и на близость озонирующих сосновых лесов, в воздухе стоял смрад от человеческого жилья. Но трупы не пахли. В них не было ничего общего с телами убитых на поле боя. Тут нечему было разлагаться, так как жирового слоя на них не осталось.
Гнетущие воспоминания о концлагерях связываются не с теми условиями, в которых здесь жили люди, не с кремационными печами — в Ландсберге они тоже были, — не с такими отвратительными подробностями, как специальные помещения, где мертвецам дробили челюсти и выковыривали золотые коронки. Все это настолько страшно, что кажется просто невероятным.
Вас гнетет воспоминание о трупах — обнаженных костлявых трупах, туго обтянутых кожей, и о том непристойном зрелище, которое являют собой обнаженные половые органы этих скелетов, и мужские и женские. Это такая омерзительная карикатура на человека, что, раз увидев ее, вы будете с отвращением смотреть на свои собственные ноги, ибо они напомнят вам ноги этих трупов. Вас охватывает чувство величайшего унижения. Вы начинаете ненавидеть человеческое существо, после того как человеческая плоть предстала перед вами в таком виде. Вы ненавидите самого себя, стыдитесь своего тела.
Мы стояли, глядя на обнаженные трупы, и проходившие по шоссе солдаты задерживались и тоже смотрели на них сквозь изгородь. Коренастые, кругломордые немцы и немки из Ландсберга шли по шоссе, не останавливаясь. Такое зрелище не представляло для них ничего нового. Эти трупы были неотъемлемой частью их жизни.
Из первого лагеря, где нас встретили только мертвые, мы перешли в другой, где большинство заключенных было еще живо. Живые люди произвели на нас еще более страшное впечатление. Незаживающие раны, кашель, у некоторых — судорожные подергивания непомерно больших голов, торчащих на высохших тонких шеях. К нам подбежал подросток, радостно размахивающий рукой. Он буквально плясал от радости, но ни один мускул не шевелился на его лице, а глаза у него были, как голубые камешки. Мы отыскали повара, который был еще не настолько худ, чтобы потерять человеческий облик. Он очень хорошо говорил по-английски, так как выучил язык в Праге, еще до войны, собираясь уехать в Америку. От этого повара мы узнали о последних днях ландсбергских лагерей. Оказывается, заключенные знали многое из того, что происходило не только в самом Ландсберге, но и во всей Германии. Вести распространяли люди, которых перебрасывали из одного лагеря в другой. Когда прошел слух о том, что американцы близко, всех заключенных выгнали на уборку трупов, а люди умирали там ежедневно в большом количестве.
Сначала мертвых свезли к железнодорожной ветке, откуда их предполагалось доставить в другой лагерь — по-видимому, лучше оборудованный для сжигания трупов. Но вскоре пришло известие, что американцы продвинулись еще дальше. Комендант распорядился сжечь лагерь. Тех, кто был на работах, вернули среди дня обратно, с приказанием разойтись по баракам. Потом охрана подожгла солому, в расчете на то, что заключенные сгорят заживо
Выбраться из бараков наружу можно было только через единственную низкую дверь Убитые дубинками, прирезанные, застреленные — это были те немногие люди, в которых еще осталось достаточно сил и жизнеспособности, чтобы прорваться сквозь огонь и попытаться убежать Поджоги достигли своей цели лишь отчасти. Соломенная подстилка в бараках так пропиталась грязью и так отсырела, что огонь не брал ее. Но ближе к двери солома была посуше и дыма, который от нее шел, оказалось вполне достаточно, чтобы большинство людей задохнулось
Эта программа уничтожения еще не закончилась, когда американцы подошли к окраинам города. Уже были слышны отдельные залпы танковых пушек Комендант и вся охрана, за исключением нескольких человек, обратились в поспешное бегство. Тех, которые задержались дольше, чем следовало, первые американские отряды перехватили у ворот и загнали обратно. Скелеты расправились с ними сами. Они, еще были способны чувствовать злобу и возмущение, хотя почти все другие эмоции давно угасли в них.
В лагере, где мы застали живых, имелась больница. Это был деревянный барак с койками в два яруса, устланными соломой. На многих койках больные лежали по двое. Часто из двух один был уже мертвый. Больницей заведовал врач, вернее — то что от него осталось Жизнь этого заключенного сохранили, чтобы он мог хоть на немного продлить страдания своих товарищей.
Обитателей ландсбергских лагерей не трудно было бы отправить на тот свет, стоило только не покормить их день-другой. Эти люди не содействовали обогащению Третьей империи, ибо — сколько можно наработать с такими силами? Они недешево обходились государству. К ним была приставлена охрана из здоровых, сильных мужчин, за проводами высокого напряжения следили квалифицированные монтеры, кто-то должен был собирать отбросы, которыми их кормили. Почему тысячам таких людей сохраняли жизнь — вот чего не могли понять американцы. Это становилось ясным, когда вы вспоминали, что представляет собой вся остальная Германия.
Поистине чудовищные вещи обнаружились по ту сторону Рейна. Я говорю отнюдь не о концлагерях. Лагери показались нам симптомом какого-то чудовищного, безобразного умопомешательства. Страшнее концлагерей были поселки трудовых батальонов.
В каждом маленьком городке по ту сторону Рейна и около заводов вдоль самого Рейна нам попадались большие или маленькие (соответственно величине и значению того или иного города) огороженные участки, где жили люди, работавшие на заводах. Они тоже не охранялись — двое-трое часовых, и все. Некоторые поселки были огорожены простой, не колючей проволокой. Люди здесь жили не в крытых траншеях, а в стандартных домиках — пожалуй, не хуже тех, которые строились у нас в военное время, — и жили с удобствами. На большую семью обычно полагалась отдельная комната. И кормили их не отбросами, а настоящими продуктами с тем количеством калорий, которого было достаточно, чтобы человек смог проработать целый день на заводе, вернуться домой и еще посидеть вечером за разговором. При таком количестве калорий он не терял даже способности производить на свет потомство.
Такие поселки были в каждом маленьком городке, а жили в них люди всех европейских национальностей. Сюда, после тщательного отбора, сгоняли всех самых невежественных, самых робких, самых податливых. И эти люди настолько сохранили человеческое подобие, что их можно было стимулировать к сдельной работе. За выработку сверх нормы они получали разрешение выходить за проволочную изгородь, окружавшую их жилье, с обязательством не покидать зоны поселка. Сдельщина стимулировалась даже увеличением пайка, и, подкрепившись, люди работали еще лучше. Это были рабы — миллионы и миллионы человеческих существ, согнанных сюда из оккупированной России, Чехословакии, из расчлененной Польши, Норвегии, Бельгии, Франции и всех других порабощенных стран.
Концентрационный лагерь был важной составной частью механизма, с помощью которого создавалась и управлялась эта система рабства. Он выполнял две функции:
Первая: концлагерь был тем местом, куда попадала интеллигенция и потенциальные бунтовщики, — тем местом, куда сажали людей, чья сильная воля и несгибаемый дух не позволяли им приспосабливаться к "новому порядку".
Вторая: для менее устойчивых он служил предупреждением "в противном случае тебя ждет…"
В обитателях ландсбергского и всех других лагерей надо было поддерживать жизнь, и слухи о том, какое они ведут существование, надо было всячески муссировать, так чтобы юноша или девушка, взрослый мужчина или взрослая женщина, не желающие жить и умирать в рабочем поселке, знали, что их ожидает, если они попытаются претворить свои идеи в жизнь.
В Европе, особенно в восточной ее части, есть миллионы людей, которых только несколько поколений отделяет от рабства, от узаконенного суеверия и невежества. Вот что немцы взяли себе за основу. Они вывезли этих людей из деревень, из трущоб и гетто Европы, порвав их связи с родиной, с землей. Но, прежде всего надо было изъять из этой массы всех потенциальных бунтовщиков — людей грамотных или чересчур жизнеспособных, а те, кто остался после такого просеивания, слились в огромный трудовой резервуар, откуда заводы и фабрики черпали нужную им рабочую силу, откуда даже немецкая фрау могла получить кухарку и пастуха для своих коров.
Прожив немного в Германии, вы начинаете также понимать, какую роль играл здесь антисемитизм. Этот подспудный предрассудок, пережиток древней вражды был извлечен на поверхность и послужил чем-то вроде затравки для всей задуманной немцами операции. Поскольку они собирались поработить миллионы людей, разумнее всего было начинать порабощение с тех, кого сейчас можно преследовать безнаказанно. Ведь идею рабства надо было сделать приемлемой для людей, «развращенных» христианским учением. От утверждения этой идеи путем порабощения евреев перешли к широкому ее применению на практике. И, наконец, все немцы утвердились в том, что им дозволено держать в рабстве другие человеческие существа.
Социологи объяснят вам, как проходил процесс морального вырождения в Центральной Европе. А я скажу только, что, пожив некоторое время в Германии, вы собственными глазами видели этот процесс в действии, как видят на витрине работу передаточного механизма автомобильного мотора на выставке последних моделей. Евреи уже давно перестали быть действующим фактором в жизни Германии. Они превратились в страшный пример — их держали в концлагерях, чтобы показать вам, что случится с вами, если вы, независимо от вашего происхождения, вашей религии и национальности, выйдете из повиновения.
В первые месяцы наглядность того, как все это произошло в Германии, просто поражала меня. Может быть, она существует и по сию пору, но мне кажется, что теперь для этого нужен проницательный взгляд. Когда американские армии перешли Рейн и немецкое государство рухнуло и, переезжая из города в город, вы видели всю Германию, как на ладони, — тогда вам не требовалось никакой проницательности. Любознательность — вот все, что было нужно. Свой короткий век эта государственная система работала без сучка, без задоринки, и из ее механизма не только не делали секрета, но, наоборот, всячески его рекламировали.
Рекламировали так ретиво, что этим сбили с толку немало американцев, которые в массе не имели ни малейшего понятия, почему они здесь очутились, и помнили только, как их мобилизовали, и какие это были волнующие дни дома, и как все твердили им, что теперь они герои — герои из сказки, которые в полночь, при последнем бое часов, вернутся к своим каждодневным трудам (если, конечно, будут живы), а не захотят вернуться добром, так их назовут «недовольными», — и тогда торгуй яблоками на углу.
Изуродованные трупы в концлагерях, люди, с идиотской улыбкой скалившие на нас зубы из-за ограды трудовых поселков, — все это сбивало с толку многих американцев, ибо они не могли примириться с тем, что красивый молодой немецкий солдат, которого они встречали на поле боя (и которым восхищались, так как он знал свое солдатское ремесло), ничем не отличается от немца, охраняющего концлагерь. Некоторым из нас казалось, что самая грустная потеря, которую мы понесли за время войны, это упущенная нами возможность внушить американцам, какое большое дело они сделали, разгромив вооруженные силы фашизма в Центральной Европе.
Даже мыслящие американцы пошли на войну с полученным из вторых рук или же вовсе приблизительным представлением о философии фашизма. Кое-кто из журналистов, популярный президент, несколько профессоров да двое-трое политических деятелей — вот от кого они услышали о сущности фашизма, о том, куда может привести антисемитизм. Но мало кто из американцев действительно верил этим людям. Во всяком случае, рассказам о Германии, неузнаваемой после десяти лет фашизма, верили единицы. Единицы отдавали себе отчет в том, что немцы создали настоящее рабовладельческое государство и намеревались переделать весь остальной мир по этому подобию.
Вспоминаю один разговор в Бад-Вильдунгене, который находится в центре Южной Германии. Там стояла тогда 12-я армейская группа. Мы сидели за столом после обеда. Нас было человек десять из штаба генерала Брэдли — два кадровых полковника, остальные — адвокаты, инженеры, биржевые маклеры, все окончившие колледж, люди образованные, состоятельные. Это было в первый вечер после нашей поездки в концлагерь. Все мы жили в Германии больше месяца. Любопытный факт: половина беседующих все еще не верила в то, что концлагеря существуют на самом деле. Нас троих, только что вернувшихся из Ландсберга, призвали к ответу, закидали вопросами по поводу разных деталей: правда ли, что молодежь кастрировали? Как? Вы сами видели шрамы? Когда они, наконец, убедились в существовании концлагерей — заговорили о трудовых поселках и о толпах бездомных людей, которых мы ежедневно видели на дорогах. Все почти единодушно сошлись на том, что участь, уготованная этим людям нацистами, вполне заслужена ими. Их тупость бросалась в глаза. Накануне мы видели колонну французов в несколько тысяч человек. И все подтвердили, что эти люди не имели ничего общего с теми французами, которых каждый из нас видел в свое время во Франции.
И в первую минуту никому не пришло в голову, что немцы делали ставку на человеческое невежество и покорность, что нельзя судить, скажем, о русских, чехах и поляках, наблюдая за русскими, чехами и поляками, которых фашисты превращали в своих рабов. Потом кто-то вспомнил, насколько осмысленнее были лица у заключенных в концлагерях, несмотря на всю их изможденность и страдальческое выражение, насколько осмысленнее, чем у рабов в трудовых поселках. Однако сначала никто не догадался сопоставить эти факты.
Я пишу обо всем этом и снова испытываю то же угнетенное состояние духа, как в те дни. У меня нет уверенности, что мы действительно усвоили преподанный нам урок, за который было уплачено такой дорогой ценой. Но когда мы взломали двери Германии и прошли всю страну, ее общественно-политическая система, направленная на унижение человеческой личности, предстала перед нашими глазами в бесстыдно обнаженном виде. Разоблачения фашизма, не внушавшие доверия американцам (хотя бы в то время, когда фашизм душил Испанию), не только подтвердились, но были документированы с драматической убедительностью. Все увиденное нами говорило главным образом о том, что нет таких слов, которыми можно описать это. Физические проявления фашизма были налицо, а моральное вырождение приняло всеобъемлющие масштабы.
Любой солдат действующей армии волей-неволей опускается морально по мере того, как ему приходится испытывать и холод, и голод, и страх. Его жизненные стандарты меняются. Вчера он был добрый, а сегодня убьет врага, подчиняясь чувству страха; вчера мысль о еде занимала второстепенное значение в его жизни, сегодня он способен украсть ее. Пройдет еще немного времени, и солдат перестанет бояться, и походная кухня накормит его в положенный час, и все это минует, как дурной сон Но в Германии страх и голод были организованной, постоянной движущей силой, которой прислуживали алчность, злоба и гордыня.
Очень возможно, что рядовой солдат почерпнул больше из своего пребывания в Германии, чем мои знакомые офицеры. Впрочем, сомневаюсь. Моральное разложение — болезнь заразная, и если уж спорить об этом, так я готов держать пари, что солдаты оккупационной армии приобщились к немецким стандартам в гораздо большей степени, чем немцы к нашим. Но в данном смысле речь может идти о каких-нибудь нескольких тысячах. Подавляющее большинство американцев, которым пришлось побывать на европейском континенте во время второй мировой войны, чувствовали себя настолько выбитыми из колеи, так тосковали по дому и испытывали такие неудобства, что на них ничто не производило впечатления. Они просто-напросто невзлюбили иностранцев англичан, французов, немцев. Они возненавидели иностранцев так, как, вероятно, ненавидят их все оторванные от родины люди, — возненавидели иностранцев и все иностранное.
Как жаль, что зрелище освобожденной Европы больше ничему не научило их. Жаль хотя бы потому, что из-за своей неспособности осмыслить происходящее они лишились законного чувства удовлетворения. А какое это удовлетворение — сознавать себя частью армии, которая сломила чудовищное фашистское государство, сознавать себя частью армии, которая сделала свое дело мужественно и блистательно, хотя в начале борьбы преимущества были не на ее стороне. Наряду с разговорами о "проигранном мире" не мешало бы сказать нашим солдатам, что они выиграли в этой войне. А выиграли они немало.
Кто-нибудь должен также сказать им, что им было ради чего ехать во Францию, было за что умирать. Перед ними была цель — борьба с идеей фашизма, идеей, которая чуть не восторжествовала над всем миром, и восторжествовала бы, если бы не наши солдаты. Фашизм достиг своей высшей точки развития в Центральной Европе, и я уверен, что то же самое можно сказать и про Японию. Если б фашистские государства взяли над нами верх, а этому помешали только вооруженные силы Америки, ибо без нашей помощи китайцы, англичане и русские не одолели бы их, — если бы фашисты победили нас, их тлетворные идеи неизбежно распространились бы на весь мир.
Люди, ошеломленные наступлением атомной эры, часто спрашивают меня: можно ли считать, что мы действительно выиграли войну? Мой ответ таков: "Выиграли, и еще как выиграли!" Мы сокрушили могучую злую силу оружием праведным, несмотря на то, что не многие из нас отдавали себе в этом отчет, несмотря на то, что цель этой борьбы — свободу — часто заслонял дух соперничества ради соперничества. Американская армия вместе с ее союзниками, свободолюбивыми народами всего мира, сделала великое и славное дело, сокрушив гитлеровскую армию, которая стояла на страже трудовых поселков и концлагерей, на страже той системы, плотью и кровью которой были эти поселки и лагери. Кроме того, Америке преподан хороший наглядный урок. Пусть она поразмыслит над ним, и ей станет ясно, какая судьба ждет народ, если он откажется от борьбы за достоинство и независимость всех людей и пожертвует интересами широких масс ради интересов ничтожного меньшинства.