Так как в Луганске монархически настроенным людям жить было небезопасно, то Чамуков предложил своему сыну и его гостям отправиться отдыхать в более спокойное место: в село Макаров Яр, к помещику и предводителю дворянства Славяно-Сербского уезда, на территории которого находился Луганск. Молодым людям не хотелось ехать: во-первых, назовут трусами, а во-вторых, жалко расставаться с теми, кто мог назвать их трусами: с луганскими барышнями. Но, подумав, а главное получив хорошее денежное вспомоществование от Чамукова, молодые люди согласились и поехали в Макаров Яр к Василию Львовичу Ильенко, с сыном которого Геннадием они шли вместе разгонять демонстрацию рабочих возле Успенского сквера.

Привезли они с собой и вина, и конфет, и пряников, чтобы угощать деревенских девушек. Но в первые же минуты приезда стало ясно, что настроение в Макаровом Яру еще более напряженное, чем, быть может, в городе. Поговаривали, что к мужикам в село скоро приедут какие-то знаменитые агитаторы из Луганска; парни и девицы смотрели на приехавших хмуро; вино, конфеты и пряники пришлось употреблять самим. Все это нагоняло скуку, и со скуки они много говорили о политике.

— Все это хорошо: эти ваши рассуждения о республиканском и абсолютическом строе, о России и Америке, — говорил Штрауб, который, как ему казалось, чувствовал себя взволнованным больше всех, — но почему вы все эти рассуждения сводите к разговорам: какая баба смачнее других и выйдет ли с нею, или не выйдет?

— Ого! Штрауб отказывается от девушек. Не к добру, — с хохотом сказал кадет Быков, несмотря на юные годы свои весьма опытный в обращении с девицами. — К чему же нам сводить разговоры? Любовь — оплот и смысл жизни.

— Да, тогда, когда жизнь устроена!

— Ну, милый, в России она нескоро устроится, — проговорил Николай Чамуков. — Нам, выходит, и за барышнями нельзя ухаживать? Да и ты сам поглядываешь на его сестру, — добавил он, мигая в сторону Геннадия Ильенко. Штрауб слегка ухаживал за Ниной, сестрой Геннадия, которая обладала цветущим лицом, длиннейшей белокурой косой и приличным приданым. Над Николаем она смеялась, и тот не мог этого простить ни Штраубу, ни ей.

— Если я за кем и ухаживаю, то с серьезными намерениями! И вообще лучше относиться к миру и к жизни серьезно. Хотя я и происхожу из немецкой семьи, но родился я в России и считаю себя русским. И меня, как человека, заинтересованного в процветании России, волнует: сможет ли русское дворянство и купечество провинций этой обширной империи защитить от революции свои поместья, магазины и заводы? Здесь мы, молодежь, представители и дворянства и купечества, находимся в гостях у помещика; так вот я смотрю на вас и спрашиваю: сможете вы защитить своего хозяина или вас опять, как в Луганске, будут топтать сапогами, а вы встанете, утретесь, да и скажете: «Божья роса»?

Собой Эрнст был высок, силен, с волосами такой тяжелой черноты, что череп его казался отлитые из чугуна. И странно было видеть рядом с этим чугуном длинные розовые уши, которые макар-яровские девицы тотчас же назвали «поросячьими». Эрнст любил говорить, но и любил действовать; окружающие, видя и ценя эту способность к действию, часто подчинялись ему. В Луганске, вскоре после случая возле Успенского сквера, он, разговорившись с начальником луганской охранки, который пришел как-то вечером к Чамукову, предложил свои услуги. Эти услуги по искоренению революции были приняты. Естественно, что, почувствовав за своими плечами такую солидную организацию, как царское правительство, — охранка разве не часть царского правительства? — Штрауб чувствовал себя и бодрее, и уверенней, а главное он имел теперь право требовать у тех, кто соглашался с ним, не только слов, но и действий.

На лице Геннадия Ильенко выразилось неудовольствие. Слова о «божьей росе» показались ему обидными, но многозначительный тон Штрауба смущал его. «Черт его знает, что он за тип!» — подумал Геннадий и пригласил всех купаться. Сейчас «дивчины» идут тоже купаться и можно будет подплыть к ним среди кустарников. Молодые люди согласились. Взяли две бутылки вина, ветчины и хлеба. Когда они шли к реке, Геннадий поровнялся со Штраубом и сказал:

— Порядка у нас, верно, нет. Это еще Алексей Толстой сказал.

— Кто?

— Поэт, граф Алексей Толстой.

— Вот видите! Какой же это порядок! У вас графы — поэты. Граф должен заниматься хозяйством, своими мужиками, а не поэзией. Начинают писать стихи, а мужики тем временем усадьбы у них жгут.

— В кнуты? — с хохотом сказал Быков. — А в кнуты их?

— В трехлинейные винтовки, — сказал Штрауб и посмотрел на кадета так серьезно, что у того похолодело под ложечкой. — Всем нам нужно написать начальству и попросить оружия. А то что же это? Во всей усадьбе одно дробовое ружье! Винтовки нам нужны, винтовки! Такое время, что без винтовки в руках — конец.

— Конец? — сказал кадет и добавил с хохотом: — Ну? Живу я здесь без винтовки и без кадетского корпуса, и вижу, что до конца мне все-таки далеко. Ха-ха!

Девушки на купанье не пришли. Друзья выпили вино, пустили закупоренные пустые бутылки по теченью и начали бросать в них камнями. Бутылки уплыли. Друзья полежали на траве, рассказали два-три неприличных анекдота, искупались, опять полежали, а затем, взглянув на солнце, подумали, что пора, пожалуй, и кушать.

Они шли через село. Низенькие хаты, крытые прелой соломой, запах навоза, теснота, грязь. Сильные, сытые, во всю свою жизнь ни разу не испытавшие голода, молодые баричи чувствовали себя, особенно после купанья и выпитого вина, хорошо и весело. Они не замечали ни вонючих хат, ни тесноты, ни грязи, ни даже озлобленных взглядов крестьян.

На площади, возле церкви, совсем уже неподалеку от усадьбы, несколько парней и девушек о чем-то оживленно говорили. Подталкиваемые вином, молодые люди направились к ним. Посредине группы стоял высокий, на голову выше всех, парень в черной рубашке с широким кожаным поясом. Увидав барчат, девушки отошли в ограду церкви, а парни встали так, что прикрывали собой высокого в кожаном ремне.

— Пархоменко! — сказал, побледнев, Штрауб.

— Кто?

— Агитатор… демонстрация… помнишь, вел?.. — бросил Геннадию студент, подходя вплотную к парням. — Надо его за шиворот…

Парни взяли друг друга под руки.

— Пропустите! — сказал Штрауб повелительно.

Пархоменко, улыбаясь через головы парней, сказал:

— Да ведь вам, господин студент, до моего шиворота не достать! А если и достанете, не дамся.

— Зачем сюда из Луганска? Кто послал? Зачем?

— А ну, раздвинься! — сказал парням Пархоменко.

Парни отошли. Пархоменко стоял неподвижно, заложив пальцы сильных и крепких рук за пояс. Лицо у него было спокойное, и, должно быть, он думал о чем-то важном, и то, что он, стоя перед Штраубом, думает о своем, важном, страшно раздражало.

— Я — на свои родные места, а вот вы, господин студент, здесь в гостях. А гостю не полагается кричать на хозяина, — помолчав, сказал Пархоменко. — Фамилию вашу слышал: Штрауб! Из немцев, должно быть? Немцы — народ ученый, образованный, да и сами вы — студент… второй раз вам говорю: отойдите!

— Пугать?! — подскочил кадет Быков.

Пархоменко посмотрел в глаза кадету, ухмыльнулся:

— Чего мне вас пугать? Сами в свое время испугаетесь. — И, повернувшись к Штраубу, продолжал: — Но если вы, господин Штрауб, с черной сотней да с охранкой будете путаться, тогда, чур, не сердиться…

— А что? Чем вы мне угрожаете? Чем? — вскричал Штрауб.

Пархоменко приподнял широкую черную фуражку и сказал:

— Прощайте, господин студент. Я вижу, вы себе дорогу выбрали? Ну, вам по ней, а нам — лес.

— Коней пасти? — некстати и неумело насмешливо спросил Геннадий. Ему хотелось рассеять раздражение, вызванное разговором, полным странных и дерзких намеков.

Пархоменко ответил с усмешкой:

— Это вам себя надо упасти. А мы упасенные.

— Но спасенные ли? — сказал Штрауб.

Парни пошли, положив друг другу на талию руки. Они шли молча, пыля сапогами и слегка раскачиваясь. Следом за ними двинулись и девушки. И как только двинулись, так и запели. Пели они хорошую, протяжную украинскую песню о чумаках, о воле, о степи, о запорожцах. Пархоменко шел посредине, закинув назад голову, подтягивая басом.

— Без оружия невозможно жить, — сказал Штрауб. — Разве бы он так со мной разговаривал? — И, обратившись к кадету Быкову, он сказал: — А вас я попрошу…

…секундантом? — захохотал Быков.

— Не секундантом, а инструктором быть! Обучать нас всех. Ручаюсь, буду прилежным учеником.

— Достаньте оружие, обучу, — ответил Быков зевая. — А этот Пархоменко, должно быть, сильный парень. Вы бы его могли побороть, Штрауб, в русской борьбе?

Эрнст промолчал.

В субботу к Ильенко приехали в гости степные помещики, усадьбы которых были маловодны и жарки. Приезжали обычно накануне праздников, чтобы погулять по обширному, спускающемуся к реке саду Ильенко, покупаться в Донце, отдохнуть возле влаги, провести праздник в обществе. Приехал и Гусаров со своей обширной семьей в трех тарантасах и с палаткой, которую обычно он разбивал в саду; Подстаканников, известный сутяга и барышник; Дорошенко, три дочери которого были все за уланскими офицерами из одного полка, о чем он и рассказывал непрерывно; нотариус Афанасий Афанасьевич Стриж-Загорный; Воробьев, самый богатый и скупой, который сам постоянно ездил по гостям, но к себе не приглашал никого; два друга, соседи и картежники, оба со странными фамилиями — Куница и Пробка; приехал и земский начальник Филатов, муж старшей дочери Ильенко. Тарантасы, ландо, брички въезжали непрерывно в каменную ограду, огибали клумбы и подкатывали к веранде. Кучер делал свирепое лицо, гости и хозяева — радостное. Раздавались восклицания, поцелуи, где-то непрерывно лаяли собаки.

Приехал и пристав Творожников, обладавший удивительной способностью наполнять все вокруг себя треском: у него трещали сильно подошвы, трещал мундир и, как он сам говорил с хохотом: «Трещит уже десяток лет голова с похмелья». Эрнсту не нравился этот трещавший пристав, но, подумав, он решил, что для подобного захолустья и такой пристав находка, и Эрнст сказал без всякой подготовки, чтобы сразу ошеломить этого дурака:

— В Макаров Яр приехал агитатор.

— Ага, — сказал пристав, наклонив голову.

— Агитатор. С какой целью, это уж вы ищите.

— Будьте покойны, найдем, — сказал пристав и опять наклонил голову и весь затрещал.

— Сами понимаете, Осип Максимович, что мне жаль семью, где я живу, жаль культурный дом, жаль радушие, которое может погибнуть… — И Эрнст тоже наклонил голову, как бы не имея сил держать ее прямо.

Пристав склонил свою еще ниже, так что с веранды им крикнул Ильенко:

— Вы чего там рассматриваете?

Пристав поспешно сказал:

— Бесспорно. Горячо понимаю. И сочувствую.

Он особенно громко треснул подошвами и сказал:

— Пошлю собрать, во-первых, сведения, во-вторых, арестую агитатора, в-третьих, побольше бы таких вдумчивых студентов у нас в России…

Он указал рукой на веранду, треснул мундиром и трескучим голосом сказал:

— Двигайтесь к угощению. Наш отдых безопасен, ручаюсь.