Мне шел десятый год, а сестре двенадцатый, когда слухи о двух гимназиях, учреждаемых в Николаеве, приняли характер достоверности.

Открытие их предполагалось ровно через год, с будущей осени.

Маму стал волновать вопрос о нашем дальнейшем образовании. Она еще не решила: поступим ли мы в гимназию, или только воспользуемся гимназическими учителями для уроков на дому?

Во французском языке и во всем нам преподаваемом mademoiselle Clotilde мы были довольно сильны и подвинулись очень, но русский язык был, поневоле, в загоне.

В городе не находилось подходящего преподавателя.

Как раз в это время, директором уездного училища, с целью его преобразования, было назначено новое лицо, о котором по городу стали ходить самые благоприятные слухи.

Говорили, что это вполне образованный, окончивший курс Одесского лицея, молодой человек, имевший, однако, уже некоторый опыт в качестве преподавателя русского языка в Одесском Институте для благородных девиц.

Начальница института писала о нем маме и очень расхваливала его.

Звали его Григорием Яковлевичем Тумило-Денисевичем.

В самом здании училища он имел квартиру и жил там холостяком, отчасти оригиналом.

Уроженец Крыма, он был страстным любителем верховой езды и, как говорили, привел с собою двух замечательных крымских иноходцев.

Мало того, уверяли, что он не держит никакой прислуги, кроме подростка-татарченка для комнатных услуг, ходит сам за своими лошадьми и сам же, когда вздумается, готовит себе кушанья в изобретенном им, особого устройства, самоваре, разделенном внутри на несколько отделений.

С этим самоваром и с парою лошадей, с одною для вьюка и другою под верх, он объездил весь горный Крым, побывал и в горах Кавказа.

Мама решилась написать ему и пригласить для уроков, хотя и слышала, что он уклоняется принимать подобные предложения, так как, будучи не без личных средств, не ищет частных занятий. Пошел он в уездное училище, не желая оставаться праздным и, по убеждению, надеясь быть полезным в деле народного образования.

Нам посчастливилось: от Григория Яковлевича получилось согласие.

Было условленно, что в такой-то день, после трех часов, когда кончаются занятия в училище, он явится к нам.

День этот настал и был серенький, дождливый.

Мама приказала Николаю запречь карету, в которой делала визиты и выезжала на вечера, и послала ее за нашим будущим учителем, так как училище отстояло довольно далеко.

Мы с нетерпением ожидали, когда Николай въедет во двор, но он долго не возвращался.

Стали сомневаться, не напутал ли он чего, и выслали Ивана поглядеть с улицы, не видать ли кареты.

Я выскочил вслед за ним на улицу, а, затем, вызвал скоро и всех домашних, так как то, что я, наконец, увидел, повергло меня в крайнее изумление.

Николай ехал шагом, ближе к краю улицы, а, почти рядом с ним, шел пешком с зонтиком в руках, в летней разлетайке, в круглой, мягкой, черной шляпе, сухощавый, довольно высокого роста господин, с небольшой темной бородой и довольно длинными волосами, развевавшимися из-под шляпы.

Прежде всего, мы подумали, что с экипажем что-нибудь приключилось, а потому озабоченно встретили шествовавшего рядом с каретой господина.

Он вежливо снял шляпу и, улыбаясь, на расспросы мамы, сказал, что ровно ничего не случилось, что он давно отпустил кучера, так как его напрасно беспокоили, что в карете он ездить не привык и, вообще, экипаж за ним посылать совершенно не надо.

Все это говорил он просто, без рисовки.

Говор его был тихий, ровный и отличался какою-то задушевною мягкостью. В глазах его, пока он добродушно объяснял, как Николай не пожелал ухать, а, шаг за шагом, следовал за ним, опасаясь, вероятно, чтобы «учитель на первых же порах не сбежал», забегали веселые огоньки, а когда мама подивилась его оригинальному упорству, Григорий Яковлевич, стоя перед мамой на крыльце, без шляпы, принял всей своей фигурой такое смиренно-комическое выражение, как будто хотел сказать: «извините, но уж таков уродился!»

Уроки наши с ним пошли успешно, начавшись как-то совсем для нас незаметно.

Историю (пока древнюю) он рассказывал нам так интересно и иногда забавно, что мы, с сестрой, жалели, когда урок кончался.

Наизусть он ничего «не задавал» нам учить; да мы уже с mademoiselle Сlotilde научились передавать своими словами то, что прочитывали.

Стихи он любил и просил выучить некоторые Пушкина, Лермонтова и Тютчева.

Сам он читал их очень хорошо, также как и прозу. Мама всегда приходила послушать, когда он читал нам из Пушкина или Гоголя.

Меня он очень приохотил к чтению и из маминого книжного шкафа, где был весь Жуковский, Пушкин, Лермонтов и Гоголь, я постоянно утаскивал какой-нибудь том, чтобы почитать на ночь, раньше чем заснуть.

Раз так начитался Гоголевского «Вия», что всю ночь трусил и спал тревожно. Вообще «ночные страхи» были мне не чужды, иногда я должен был укрываться с головой, чтобы уйти от чего-то незримого, от какого-то таинственного мира, проявляющего свое присутствие вокруг нас именно ночью. Чтение втихомолку первой попавшейся книжки немало способствовало такому настроению. Одно время я просто боялся «темноты» и не решился бы войти в неосвещенную комнату. Темноты же на воздухе, когда на небе все-таки светили звезды, я нисколько не боялся.

Личное мое «приятельство» с Григорием Яковлевичем весьма скоро установилось на вполне прочных основаниях.

Достаточно сказать, что в начале он приходил к нам на уроки пешком, а, когда ближе познакомился в доме, где его все полюбили, стал приезжать верхом, то на сером иноходце, то на золотисто-гнедой, живой и грациозной, как лань, кобыле «Джальме».

Въедет, бывало, шажком во двор, так что не услышишь, привяжет лошадь у решетки сада и идет прямо в классную, в своем обыкновенном одеянии, без краг, или ботфортов на ногах, даже без штрипок у брюк.

Я как-то не утерпел, спросил его: можно ли без этих аксессуаров ехать верхом на лошади? Он усмехнулся и ответил: «кто умеет ездить, тому можно.»

Николай, конечно, тотчас же убирал лошадь под навес, или в конюшню, отпускал подпруги и подкидывал свежего сена; овса Григорий Яковлевич, раз навсегда, просил не давать, раз лошадь еще, так сказать, на ходу.

Не трудно догадаться, насколько велико было мое увлечение спортсменством Григория Яковлевича и как я облюбовал его, — как он их называл, — «лошадок».

Велико было мое торжество, когда он однажды усадил меня на своего серого иноходца и я три раза объехал на нем вокруг двора, причем никто меня не держал и никто не вел лошадь под уздцы.

На «Джальму» он не советовал мне, пока, садиться, так как она была чересчур живая, подвижная, и, пока на нее садились, беспокойная; но на сером я ездил каждый раз и, под конец, стал выезжать на нем даже один на улицу.

Побывал я и в гостях у Григория Яковлевича и видел, как он и его татарчонок, ходят за лошадьми.

Конюшня была крошечная и они стояли, большею частью, под небольшим навесом, где яслей вовсе не было, а задавали им овса в шерстяных «крымских торбах», которые надевались им на морды.

Лошади были смирные, ласковые, только Джальма была уж очень любопытна, на всех оглядывалась и ушки ее все время двигались, как живые. Казалось, что это какие-то проворные, с чудной шерсточкой, зверьки, совсем от нее отдельные.

Сам Григорий Яковлевич жил скромно, в двух комнатах; остальная часть квартиры была «заколочена».

Он угощал меня чаем со сладкими пирожками. Демонстрировал и свой знаменитый самовар, что доставляло ему, видимо, удовольствие.

По наружному виду это был обыкновенный самовар средних размеров, который мог поместиться в одну из «торб» вьюка, перекидываемого позади седла. Внутри же он был разделен глухими, луженными перегородками на три неравных части. В одном отделении можно было кипятить воду, молоко, вообще все, что потребуется. В другом варить яйца, зелень и всякую мелочь. Третье же, самое поместительное отделение, предназначалось для варки борща, супа; туда могла войти целая курица. На верхней же конфорке он приспособил небольшую сковородку и умудрялся кое-что на ней жарить, или делать яичницу.

Была у него и особая длинная ложка — «черпак», в форме лодочки с высокими бортиками, чтобы ею извлекать то, что требовалось, из недра этой своеобразной походной кухни.

Но это было еще не все, что я с любопытством разглядывал.

Одна из комнат его вся была завешена уздечками, чепраками, седлами, хлыстиками и фигурными нагайками. Одну из кавказских нагаек, легкую и изящную, он заставил меня от него принять.

На комоде его спальни я обнаружил еще нечто. В деревянном футляре была скрипка и тут только оказалось, что он играет на скрипке и увлекается этим занятием.

Когда я рассказал обо всех этих чудесах дома, мама стала дразнить Григория Яковлевича, уверяя, что ему позавидовал бы сам Робинзон Крузо, которого мы с мамой раньше читали.

Григорий Яковлевич, добродушно посмеиваясь, объявлял, что он просто «цыган» по натуре и вообще человек «кочевой», редко уживающийся на одном месте, и летние месяцы обязательно проводит где-нибудь в горном захолустье.

Очень скоро Григорий Яковлевич совершенно «привился» в нашем доме. Я, разумеется, разболтал о том, что у него есть скрипка, на которой он любит играть. И кончилось тем, что скрипка его появилась и у нас в доме и нередко мама играла на рояле, когда он играл на своей скрипке, которая была «любительская», купленная где-то по случаю, очень приятного тона.

Когда наше знакомство с Григорием Яковлевичем прочно установилось, мама с ним и с mademoiselle Clotilde стала серьезно обсуждать вопрос: готовить ли меня в гимназию и в какой класс?

Гимназия предполагалась своеобразная — «реальная, но с латинским языком», — в расчете на возможность поступления затем в университет на все факультеты, кроме филологического, где обязательно требовался и древнегреческий язык.

Таких гимназий, как я узнал впоследствии, на всю Россию было только две; остальные все были «классические».

После всестороннего обсуждения было решено, что до второго класса я подготовлюсь дома, что будет не трудно, когда съедутся все гимназические учителя. У мамы, и в этом ее очень поддерживала mademoiselle Clotilde, была мечта, чтобы высшее образование я получил в Англии.

Она находила, что весь склад воспитания английской молодежи вырабатывает характер и готовит к жизни.

Григорий Яковлевич не разделял этого мнения, он находил, что сейчас для русского слишком много дела в России и что обособляться чужеземными влияниями не следует. Стать «чужим» для России он считал преступлением.

Англоманство мамы, отчасти, зародилось под влиянием Николая Андреевича Аркаса, который, пожив некоторое время в Англии и усвоив язык, любил подчеркивать преимущество тамошних порядков.

Григорий Яковлевич Денисевич (в обиходе он отбрасывал свое «Тумило») все чаще и чаще оставался у нас после урока к вечернему чаю и, чувствуя себя уютно, вел охотно долгие беседы.

Он был вполне осведомлен относительно хода работ по крестьянской реформе и любил также говорить о предстоящей реформе судебной.

Он говорил, что как только последняя осуществится, он бросит «учительствовать» и перейдет в судебное ведомство, на что дает ему право его лицейский диплом.

Когда речь об этом заходила в присутствии Клотильды Жакото, которая уже отлично понимала по-русски, она всегда предрекала мне: «Nicole, tu sera avocat, tu a une langue bien pendue!»[23]

Но я тогда тяготел совсем к другому.

При моей страстной любви к лошадям и верховой езде я мечтал стать военным и непременно кавалеристом. Но мама разочаровала меня, говоря: «надеюсь, ты поумнеешь и поймешь, насколько нелепо, в наше время, подобное желание.»

Мне бывало больно это слушать, но мамин авторитет был страшно силен в моих глазах.

Мама считалась умной и передовой женщиной; об этом знали все в город, знали также и то, что детей своих она «ведет образцово» и что, ради них, она поставила крест на своей личной жизни.

Об этом нередко напоминала нам и mademoiselle Clotilde, говоря: «eroyez moi bien, que се n'est pas chaque jour, qu'on trouve une mere pareille!»[24]

Сама она в последнее время как-то перестала вспоминать и не любила говорить о своей семье, т. е., вернее, о своей матери. Лишь сгоряча, после одного полученного ею из дома письма, она с возмущением сказала маме, что ее мать, несмотря на взрослых детей, вторично вышла замуж и что ее избранник даже моложе ее.

Своей матери она почти совсем перестала писать, но сестре и братьям непосредственно стала посылать свои сбережения, чтобы они могли докончить свое образование.

Теперь она более широко могла помогать им, так как, занимаясь с нами только в утренние часы, имела много свободного времени для частных уроков в городе, к чему ее вполне поощряла мама.

Она была неутомима и во всякую погоду с большим зонтиком в руках, всегда пешком, вымаривала десятки верст в течение дня.

Ее приглашали нарасхват, так как ее репутация, как учительницы, стояла очень высоко.

Она даже подумывала о том, не выписать ли свою младшую сестру Луизу, которой нашлось бы, через край, работы в Николаеве.