Как я научился грамот, и на каком году — не припомню. Всего вероятнее, что азбуке и складам научила меня сестра по буквам на картонных квадратиках, которые я складывал и раскладывал.

К этому времени две старые девицы Ильины, сестры «ученого моряка», славившегося своим каким-то изобретением по устройству пловучих маяков, открыли в Николаеве детскую школу, под названием «Детский сад».

Сначала он хотели принимать только девочек, но мама ездила к ним и они согласились, чтобы я, вместе с сестрой, также посещал их школу.

Всю зиму я был там единственным «учеником» среди целой стаи более меня взрослых «учениц».

С ними было очень весело, хотя ни одна из них мне не нравилась так, как нравились мне, например, «кузина Маня» или «новая тетя Лиза».

Во время рекреации, под наблюдением наставницы, устраивались разные игры, водились хороводы, пелись хором песни.

Особенно оживленно всегда проходила игра в «кошку-мышку».

Меня девочки тормошили ужасно. В качестве «кота» заганивали до того, что я садился в кругу на пол и не хотел больше никого ловить.

Тогда они все кидались ко мне, тащили из круга и говорили, что «мыши кота хоронят».

Всегда было весело и я, отчасти даже горделиво, старался быть на высоте своего исключительного положения.

Чему нас там учили — не очень припоминаю, помню только, что арифметику учили «по палочкам», которые раскладывали на столе и потом считали, то откладывая, то прикладывая по несколько палочек. Еще что-то мы изучали на кубиках, разноцветных шариках и картонных фигурах.

Сестры Ильины принимали в свою школу только малолетних и были пионерами, так называемой, «фребелевской» системы преподавания.

На следующую зиму я, опять таки, был единственным учеником в «пансионе г-жи Субботиной», где все ученицы были постарше не только меня, но и сестры.

Сюда мама нас устроила приходящими, главным образом, ради французского языка и грамматики, которые преподавала сама же Субботина, русская, но долго жившая заграницей. Муж ее служил где-то в посольстве и умер; она же была родом из Николаева.

Здесь мои соученицы совсем меня забаловали: угощали пирожками, конфектами; каждая хотела, чтобы я, за уроком, «посидел» подле нее.

В этом «пансионе для девиц» мы оставались недолго, только до весны, так как к лету, прямо из Франции, пароходом через Марсель и Одессу, должна была прибыть к нам в дом француженка-гувернантка, не говорящая по-русски.

Это ожидание было огромным событием в нашей детской жизни. О нем много говорили и домашние.

Бабушка несколько раз говорила по этому поводу маме: «надеюсь, не из Парижа ты ее выписала»?

Мы знали, что по рекомендации директрисы Одесского Института для благородных девиц, дальней нашей родственницы, мама уже списалась с «вдовою Жакото», проживавшей в Baumes-les-Dames близь Безансона, и что старшая ее дочь Клотильда, недавно прошедшая курс «Ecole Normale» в Безансоне, решилась ехать в Россию, чтобы стать нашею гувернанткою.

Мама очень стояла на том, чтобы мы изучали языки. Когда ушла от нас Марфа Мартемьяновна к дяди Всеволоду, нянчить Нелли, мама взяла к нам, в качестве приходящей бонны, англичанку, дочь местного переплетчика Милам, родившуюся уже в России. Мисс Элиза оказалась больше по названию «англичанка»; она вечно болтала с нами по-русски. От нее мы научились немногому; она не научила меня читать и писать по-английски, так как сама была полуграмотна.

От ее пребывания с нами я запомнил только одну песенку, начало которой помню и сейчас:

Djordgik podjik, pudnen pay
Kiss the girls, and make them cry.

Дальше этого дело у нас не пошло.

Позднее, мы еще ездили на уроки английского языка к одной обрусевшей датчанке, которая была замужем за англичанином, механиком адмиралтейства.

Она учила нас «по методе Робертсона». Ей я обязан тем, что могу и теперь еще читать английские журналы и книги, не без напряженной помощи, однако, лексикона. Но, разговорный английский язык, со своим условным произношением, которым плохо владела и сама учительница наша, так и остался для меня недосягаемым.

Когда, гораздо позднее, мне удалось побывать в Лондоне, меня любезно выслушивали, но не понимали.

На немецком языке мама, почему-то, не настаивала и нас с детства ему не учили.

Появление в нашем доме «mademoiselle Clоtilde Jacoto» имело место в конце лета.

Мы гостили в Кирьяковке у бабушки, где она жила обыкновенно до глубокой осени, когда нарочный привез маме известие, что давно ожидаемая гувернантка прибудет со следующим пароходом из Одессы.

Волнение наше стало неописуемым.

Мама хотела было одна ехать встречать ее, но мы решительно «увязались» за нею и она порешила, взяв нас, совсем переехать в город, чтобы разом наладить наш новый режим.

Накануне приезда «нашей гувернантки» мы уже были в городе и очень хлопотали (т. е. хлопотала мама, а мы неизменно только были в ее хвосте) относительно устройства для нее отдельной комнаты.

Прежняя комната сестры, большая, в три окна, где, когда она была маленькая, спала и Марфа Мартемьяновна, была теперь предназначена исключительно гувернантке. Сестре приготовили другую комнату, рядом, с таким расчетом, чтобы комната гувернантки была между сестры и моею спальнями; с другой стороны моя примыкала к маминой спальне.

Будущую комнату Клотильды Жакото привели в образцовый порядок, повесили белые занавески и устлали ковровыми дорожками. Мама приложила всевозможное старание к тому, чтобы комната выглядела уютно и была снабжена всем необходимым; перевернули вверх дном все кладовые и сараи, пока не разыскали какой-то мамин «девичий туалет», который затянули новым голубым коленкором и покрыли вышивками.

В день, когда ожидаемый нами пароход должен был прийти из Одессы, нам, с сестрой, совсем не сиделось на месте. С каждой минутой нетерпение росло и любопытство разгоралось.

Обычно, пароход приходил между четырьмя и пятью часами вечера, а я уже с двух часов — обедали мы в час — начал бегать к Николаю, чтобы он не прозевал запрячь и подать во время четырехместный фаэтон к крыльцу.

Суетился я также, чтобы снарядили подводу «за вещами гувернантки». Слово «гувернантка» мне чем-то импонировало, и я козырял им весь день и перед Николаем, и перед всеми, кто хотел меня слушать.

Наконец фаэтон подали и мы, с мамой, поехали, чинно и торжественно, встречать гувернантку.

На пристань в Спасске, куда приставали пассажирские пароходы, мы попали весьма заблаговременно.

Мама пожурила меня за суетливость и непоседливость и, чтобы занять время, повела нас, по дорожкам Спасского парка, вплоть до выдающейся стрелки, откуда видна была вся даль широкой реки Буга.

Наконец, вдали, из-за изгиба реки, показался сперва дымок, а скоро обозначился и силуэт, взбивавшего вокруг себя белую пену, большого колесного парохода.

Ухватив маму за руку, я хотел было заставить ее пуститься с нами бегом к пристани, но она умерила мое рвение, объяснив, что мы «десять раз успеем быть на пристани», раньше чем пароход обогнет стрелку и будет у пристани.

Так и случилось.

Наконец, пароход, с надписью большими буквами на верхнем чехле колеса «Таврида», пристал вплотную и стали класть сходни.

На верхней палубе скучилось довольно много пассажиров, большинство которых были мамины знакомые, которые ей оттуда кланялись.

Несколько в стороне, наклонившись и опершись о перила рубки, стояла молодая, довольно высокая и плотно сложенная девушка, в сером дорожном ватерпруфе, с дорожной сумочкой через плечо.

Мама, указывая на нее, сказала: «наверное это она»!

Мы впились в нее глазами, но она была под вуалеткой, в маленькой соломенной шляпе, и лица ее еще нельзя было разглядеть.

Кто-то из пассажиров подошел к ней и указал на нашу группу. Тогда уже не стало сомнения, что это именно «она».

Сойдя с парохода, она прямо к нам и направилась.

Чистая французская речь зазвучала уже, пока она, еще на ходу, поднимала двумя пальцами обеих рук свою вуалетку к полям шляпы.

Что она сказала маме и что последняя ей говорила, я, будучи взволнован, не уловил. Сестра, довольно бойко уже болтавшая по-французски, тоже ей что-то сказала, а та ее тотчас же звонко поцеловала. Я же стоял, как пень и даже не решался глядеть на ее лицо.

Но она, вдруг, взяла меня своими обеими руками за плечи, чуть-чуть потрясла их и, очевидно, зная уже, из переписки с мамой, как меня зовут, неожиданно для меня, промолвила: «alors, c'est cela Nicole! Soyons donc amis»![1] Я захотел доказать, что тоже могу что-нибудь сказать, и сказал: «oui, mademoiselle»![2]

Мама засмеялась, она, тем временем, наклонившись ко мне и тоже смеясь, поцеловала меня в щеку.

В экипаже уже ехали, как давно знакомые.

«Она» заглядывалась по сторонам с любопытством.

Сидя, с сестрой, на передней скамейке, против нее, я все еще, не решаясь разглядывать ее самое, перебегал глазами в направлении, куда глядела она, и сообразил, что ее интересует знать, какие места и здания попадаются по пути.

Поэтому, не глядя еще на нее, я стал тыкать пальцем в сторону, куда она поворачивала голову, односложно поясняя:

«C'est l'observatoire! c'est la poste! c'est l'eglise! c'est le boulevard!»[3]

Она, вдруг, совсем низко наклонилась ко мне, дотронулась до меня слегка указательным пальцем и, смеясь, сказала:

«Et cela — c'est Nicole, le gentil garcon»![4]

Bce рассмеялись, засмеялся и я и сразу поднял на нее глаза.

У нее было милое, хорошее лицо, хотя ничего особенно красивого в нем не было. Просто приятно было глядеть на нее, так она вся была оживлена, проста и симпатична.

Дружба установилась.

В доме у нас ей все понравилось. Только, когда ей показали ее комнату, она, заглянув и в наши, запротестовала. Она нашла, что ее комната «immense»[5] и предложила, чтобы сестра Ольга спала с нею, а чтобы из комнаты сестры сделать «классную», о которой совсем не подумали. При этом она объявила, что у себя дома она спала «dans une toute petite chambre»[6] и даже ночью приходилось держать окно не плотно закрытым.

Мама что-то упомянула относительно ее багажа, полагая, что с ним ей, может быть, будет тесно. На это она звонко рассмеялась и объявила, что ее багаж весьма не сложен.

Действительно, когда въехала во двор громоздкая подвода, с нее сняли и внесли в дом умеренных размеров «вализу», — в сущности корзину, обшитую черной клеенкой, и небольшой мешок-сак.

Все устроилось, как наметила mademoiselle Clotilde.

На другой же день принялись сообща за устройство «классной». Повесили несколько географических карт, приобрели письменные принадлежности, тетрадки; несколько учебных книг, которые она привезла с собою и какие были у нас, разложили на полках этажерки.

Mademoiselle Сlotilde очень быстро освоилась и вызнала вся и всех в доме.

Я очень хлопотал с этим и даже залучил ее на черный двор, желая показать конюшню. Здесь я отрекомендовал ей и Николая и Мишку отдельно. По моему настоятельному приглашение она храбро вошла к Мишке в стойло и погладила его шею.

Он не смутился незнакомки и, по своему обыкновению, с любопытством проводил ее глазами.

Милая mademoiselle Clotilde все как-то просто и жизнерадостно приветствовала, изумлялась размерам дома, дворов и сада, говоря, что это не городской дом, а целая усадьба: «une domaine».

Даже бабушка нашла ее симпатичной, особенно после того, как на ее вопрос, бывала ли она в Париже, та чуть не с ужасом ей отвечала: «oh, non, madame, jamais»![7]

Вполне осмотревшись, mademoiselle Clotilde однажды радостно объявила маме: «J'etais bien inquiete sur ce qui m'attendait si loin de mа patrie! Ah, madame, que je suis heureuse de si bien tomber!»[8] а мама ей отвечала: «ainsi, que moi de memе»![9]