С наездами дяди Всеволода в Кирьяковку, нам всегда выпадало большое развлечение — поездка в Крюковку, в гости к «старой тете Лизе».

Крюковка отстояла от Кирьяковки верстах в восьми, а то и больше; никто не мерил. Это было тоже именье бабушки, доставшееся ей от первого мужа, Кузнецова, у которого оно было благоприобретенным.

Бабушка его совсем забросила, никогда туда не заглядывала и всецело предоставила его в распоряжение своей, падчерицы, нашей «тети Лизы».

Та и жила в Крюковке, с ранней весны, все лето. Она была отличная хозяйка и пристрастилась к простой деревенской жизни, которую вела там, отпуская дочерей, когда им вздумается, в город, под «присмотр» нашей мамы.

Дядя Всеволод помнил своего отца, помнил и Крюковку еще во времена ее, сравнительного, процветания, и всегда рад был побывать там.

Со своей единокровной сестрой, «тетей Лизой», которая была лет на пятнадцать старее его, он всегда был в дружеских отношениях.

Для этих поездок нам подавался, обыкновенно, четырехместный, вместительный «дедушкин фаэтон», запряженный четвериком.

На передние и задние места усаживались мама, дядя Всеволод, mademoiselle Clotilde и сестра Ольга, а я заранее, еще в сарае, забирался на козлы, рядом с Игнатом, кучером.

Мама мне это разрешала, так как Игнат считался не только надежным кучером, но и искусным наездником, умевшим объезжать молодых «неуков», приводимых в Кирьяковку из Богдановского табуна.

С Марко, который оставался, со своею серой парой, всегда в городе, на случай наездов Надежды Павловны за покупками, я бы, конечно, ни за что не сел рядом, но старика Игната я любил и жил с ним в дружбе.

Я часто бывал у него в конюшне и знал наизусть имена всех лошадей. Кроме пары рослых рыжих кобыл, который только для бабушки запрягались, на конюшне был еще с десяток «экономических» лошадей. Рабочих лошадей, строго говоря, не было, так как полевые работы производились волами, а не лошадьми.

Четверик, на котором мы, обыкновенно, ездили в Крюковку и в город, был собран из «экономических» лошадей и был недурно, благодаря искусству Игната, съезжен.

Темно-бурые пристяжные, с бубенцами на шее ловко заворачивали головы в противуположные стороны и шли галопом, пока дышловая пара караковых рысила. Игнат отлично правил своими шестью возжами: то подернет одну, то шевельнет другою, не дотрагиваясь до «кнутика», который, неизвестно зачем, неизменно висел на его правой руке.

И пыль поднималась за нами столбом.

Кнутиком он любил только хлестнуть, проездом по деревне, собак, если которая-нибудь слишком стремительно кидалась под лошадей.

Дорога все время шла гладкая, ровная, среди желтеющих нив, убегающих куда-то в бесконечную даль.

Встречные крестьянские подводы, запряженные большею частью волами, круто сворачивали в сторону, завидев «панский» четверик; подводчики, соскочив с подвод, торопливо снимали шапки.

Игнат, озираясь по сторонам и поводя головой во все четыре стороны, не раз пояснял мне: «так, что никому не обязаны, все по собственной, стало быть, едем, до самой Крюковки»!

Раньше чем въехать во двор Крюковской «экономии», приходилось проехать деревенской улицей, вдоль которой с обеих сторон были раскиданы, довольно беспорядочно, крестьянские дома — мазанки.

Их было меньше, чем в Кирьяковском поселке, и выглядели они не так аккуратно. Там он были чисто побелены снаружи и по низу обмазаны желтой глиной, а здесь и пооблупились, и пошли пятнами.

Когда я обращал на это внимание Игната, всю дорогу болтая с ним, он проникновенно замечал: «известно, тут мужик без господского глаза».

Реки в Крюковке не было.

Был только широкий «став», который надо было объехать вдоль всего его края и попасть на мосток, перекинутый через «болотце», в котором рос камыш; а дальше шло только топкое место.

Вымазавшиеся в грязи, по самые уши, свиньи, со своими поросятами хрюкали тут на разные голоса.

Когда же под вечер мы возвращались обратно и опять объезжали «став», к нему на водопой медленно плелся рогатый скот, быки и коровы, а под мостом в камышах квакали лягушки.

С этого места надо было только довольно круто подняться мимо двух крылатых мельниц, стоявших на бугре, и тогда уже, на совершенно ровном и гладком месте, видны были и ворота и сероватые стены Крюковского двора.

В раскрытые настежь ворота виднелся уже фасад одноэтажного, растянувшегося в длину, белого дома, с посеревшею соломенною крышею, на коньке которой, рядом с дымовой трубой, высилось большое гнездо аиста.

По двум сторонам двора тянулись постройки, вперемежку: чуланы, сараи и навесы, с решетчатыми загородками. На самой середине двора возвышалась большая деревянная голубятня, с целым голубиным стадом на ее крыше и балкончике.

Ближе к дому, на двух высоких столбах, была прилажена на веревках длинная доска-качели.

Едва только въедешь в ворота, сразу видишь, как тут много всякой живности и как свободно она разгуливает по двору, почти сплошь заросшему травой.

Тут и петух с курами, и индюк с индюшками, и гуси, и утки, и павлин и пава, и все с потомством. Между ними кое-где снуют и похрюкивают и крошечные розовые поросята, неподалеку от раскинувшейся на траве, в тени, непомерно раскормленной, свиньи.

— Ah, voila la vraie campagne![20] — воскликнула mademoiselle Clotilde, когда в первый раз въехала с нами на Крюковский двор.

«Тетю Лизу», с высоко засученными выше локтей рукавами, мы заставали всегда в хлопотах по хозяйству.

То она тут же, во дворе, варила варенье на расставленных перед домом жаровнях, которые пышели жаром, то в погребе солила огурцы, то под большим навесом что-то колдовала над большими бутылями с наливками, то вся красная выходила из коптильни, где были развешены окорка.

Всевозможную деревенскую провизию она заготовляла в Крюковке в таком расчете, чтобы ее хватило не только на круглый год для бабушкиного дома и для ее собственного, но и для многих родственников.

Бабушка не терпела у себя в Кирьяковке никакой птицы, не позволяла держать и свиней, ревниво охраняя сад и посадку вокруг дома.

В Кирьяковке было только много коров и был между ними лобастый черный бык, которого все, кроме Игната, боялись.

Но вечером, когда загоняли его в особую загороду коровника, все были не прочь полюбопытствовать, — такой он был статный и красивый.

Молочное хозяйство процветало в Кирьяковке и было в непосредственном заведывании Надежды Павловны.

Творог, сметана, масло, все это заготовлялось в изобилии и доставлялось зимою в город. В городе держали только двух коров, так как ежедневная доставка молока была бы затруднительна.

В числе больших лакомств, славился в Кирьяковке овечий сыр, именуемый «брынзой». Слегка прожаренный на сковородке, он подавался к столу в виде закуски.

Брынза изготовлялась на «кошарах», под наблюдением, знатока этого дела, Юрия Филипповича.

Как только мы въезжали на Крюковский двор, побрякивая бубенцами, тотчас же поднималось, со всех сторон, голосистое кудахтанье крюковских обитателей.

«Тетя Лиза», всегда в сопровождении целой стаи босоногих «девок», помогавших ей по хозяйству, первая появлялась откуда-нибудь неожиданно, с поднятыми вверх руками, носящими на себе следы продукта, в данную минуту, ею заготовляемого.

Она быстро «кудахтала», сыпя приветствиями и восклицаниями, громче самой большой кахетинской курицы, отчего ближайшие индюки тотчас же распускали свои хвосты, напрягали свои красно-чешуйчатые кадыки и принимали живейшее участие в нашей встрече.

Взрослые кузины, Люба и Леля, большею частью, прямо со сна, выскакивали к нам в туфлях на босую ногу, в разлетающихся, мягких легких капотах.

Нередко у них гостили такие же взрослые девицы, как они сами, из дальних родственниц; эти появлялись позднее уже тщательно причесанные и во всем городском параде.

Молчаливый, добродушный Ваня, аспирант на первый офицерский чин, с вымазанными в чернилах пальцами (он усиленно готовился к офицерскому экзамену), вылезал из своей летней конуры, где часами подзубривал свои «уставы и науки».

Дом сразу оживлялся.

«Тетя Лиза», перецеловав и обласкав всех, не забывая при этом держать руки у себя за спиной, чтобы «не обмарать кого», спешила позаботиться об обеде и угощении и беспрестанно исчезала то на кухню, то в «заднюю галерею», где обычно, в торжественных случаях, накрывался обыденный стол.

Вокруг Крюковского дома была только тощая растительность. Несколько кустов чахлой сирени и желтой акации, с двумя топольками, и скрипучим «журавлем» у колодца, именовалось «садом».

Девицы поочередно приводили себя в порядок и, по мере своего появления, принимались развлекать и забавлять нас.

Но всех деятельнее в этом направлении проявлял себя молчаливый Ваня, который оживлялся постепенно до неузнаваемости, видимо счастливый тем, что выпадал законный повод забыть на время разом и «уставы», и «науки».

Голубятня была в его ведении, и он немедленно влек меня к ней, брал поочередно в руки голубей, которые были разных цветов, рекомендовал и называл некоторых и особенно демонстрировал какого-то «крапчатого», в качестве изумительного «турмана».

Он обещал, после обеда, когда спадет жара, «погонять голубей», т. е. заставить их летать, всей стаей, высоко над голубятней, так, что приходилось задирать голову, чтобы не потерять их из виду.

Он и исполнял всегда обещание. Некоторые голуби залетали так высоко, что казались точками, а знаменитый «турман», при спуске, показывал просто фокусы, кувыркаясь, несколько раз подряд, через голову.

Затем качели, и до обеда, и после обеда, были предметом нескончаемых наших вожделений. И mademoiselle Clotilde и взрослые девицы не отказывались от этого удовольствия. Раскачивали качели очень высоко, над чем старались, приседая на одном конце доски, Ваня, а на другом одна из босоногих «девок» из «тетилизиной команды».

Об обеде, который подавался в час, об его изобилии и прелестях, нечего и говорить.

Мама и mademoiselle Clotilde заботились только об одном: чтобы мы не заболели и, всячески, старались умерить мой аппетит. Но «тетя Лиза» находила все эти предупреждения праздными. Зная только несколько французских слов, она беспрестанно приговаривала, поглядывая на Клотильду Жакото: «oui, oui, russe mange! russe mange!»[21]

Но и сама наша милая Клотильда не была вовсе petite bouche и ела охотно. Да и кто мог бы устоять перед сковородкой, на которой еще потрескивала от жара малороссийская колбаса, нарезанная толстенькими ломтиками, с прильнувшей к ней, зарумянившейся, мелко крошенной, капустой. А вареники всевозможных сортов, и с творогом и с вишнями, и с чудной, при этом, сметаной, а всевозможные сласти, и арбузы и дыни!..

Разве можно было от всего этого отказываться, когда тетя Лиза, несмотря на все протесты мамы, все подкладывала и подкладывала на тарелки. А я все это обожал.

И, ничего, все великолепно сходило потому, что поддалось со вкусом и охотой.

После обеда, который, благодаря хлопотне и неумолкаемому кудахтанью тети Лизы, проходил всегда оживленно, дядя Всеволод выкуривал свою толстую папиросу Жукова табака, заправленную в еще более толстый черешневый мундштук, с янтарным наконечником, распространяя на всю галерею сладковатый запах обильного голубоватого дымка.

Дома у себя он курил также «Жукова», но в трубке, с очень длинным черешневым чубуком.

После обеда дядя Всеволод любил часок-другой отдохнуть и тетя Лиза настаивала, чтобы он прошел в «папенькин кабинет».

Она в неприкосновенности сохраняла кабинет покойного отца, в том самом виде, как он был при нем, и любила, чтобы «братец» (дядя Всеволод) в этом каждый раз убеждался.

Она застилала кожаный диван чистой простынкой и наносила целую гору подушек. Дядя Всеволод каждый раз убирал их прочь, оставляя, для головы, только одну, кожаную, заправленную в чистую наволочку.

Я часто за ним следовал туда, потому что очень любил его, и, пока он укладывался, разглядывал все, что было в комнате.

Здесь все было очень просто.

Немного мебели красного дерева, с кожаными, потемневшими сиденьями. Застекленный книжный шкаф, в котором книг не было, но на верхней полке которого аккуратно было разложено несколько орденов покойного, черный «с языком» галстух, треугольная шляпа и кортик.

На остальных полках лежало несколько альбомов с чертежами и рисунками кораблей, которые я, каждый раз заново, перелистывал.

На стене над диваном висела очень потемневшая, в простой деревянной раме, картина.

По словам тети Лизы ее рисовал будто бы сам покойный, который и чертил и рисовал недурно; дядя же Всеволод за верное утверждал, что ее нарисовал друг покойного, по фамилии «Рябый», казак по происхождению, знавший хорошо и любивший казацкий быт. Свое утверждение дядя Всеволод подкреплял указанием и на едва приметную букву «Р» в нижнем уголке картины.

Картина изображала толстого, усатого, с бритой головой и чубом, совершенно голого по самый пояс запорожского казака. Он сидел на полу «по-турецки», т. е. скрестив под собой босые свои ноги и, наклонившись, пристально выискивал что-то в снятой с себя и распластанной на его коленях, сорочке.

В самой картине, кроме сизого носа казака и его чуба, ничего не было особо примечательного, но под его изображением шла, в четырех строках, целая, приписка тщательно и отчетливо сделанная красной краской.

Дядя Всеволод никогда не упускал случая громко прочесть ее, сопровождая чтение добродушнейшим смехом.

Вот, что гласила приписка:

Казак, душа правдива,
Сорочки не мае,
Коли не пье, то воши бье,
А все же, не гуляе!

Когда мы возвращались обратно в Кирьяковку, нагруженные разными кулечками и корзинками, я, восседая опять преважно на козлах, рядом с Игнатом, и не зная, как ярче выразить всю полноту моего удовлетворения прожитым днем, полным новых ощущений, принимал вдруг разгильдяйский тон и начинал без конца скандировать полюбившееся четверостишие под картиной, разом затверженное мною наизусть.

Игнат и дядя Всеволод смеялись, мама сердилась и кричала мне в спину: «не смей повторять гадостей», a mademoiselle Clotilde недоумевая, спрашивала: «mais qu'est ce qui'l radotte la haut?»[22]