Новые владельцы Кирьяковки, Аполлон Дмитриевич и дядя Всеволод, очень звали маму на лето туда, но она почему-то заупрямилась и не поехала.

Она сослалась на то, что теперь туда наезжают гости, а она еще в трауре.

Но меня, с дядей Всеволодом, и сестру Ольгу с mademoiselle Clotilde погостить отпустила.

Грация Петровна занимала теперь апартаменты бабушки, там же был и кабинет Аполлона Дмитриевича. У кузины Мани тоже была внизу очень изящно обставленная комната, по розовому, вся в кружевах. Женя, с швейцаркой своей, занимала прежнюю комнату Надежды Павловны, которая оставалась с мамой в городе.

Мы с дядей Всеволодом расположились все на верху, Тося пожелал быть неразлучным со мною.

В Кирьяковке почти каждое воскресенье появлялись гости, съезжавшиеся еще накануне; для них был отделан заново флигель в старом доме.

Чаще всего это были все те же трое, которых я видел и с которыми познакомился в Херсоне: доктор Грации Петровны, суженый кузины Мани И. Д. Ревуцкий и насмешник А. А. Енкуватов.

Тут обстояло все по-прежнему: доктору Грация Петровна жаловалась на мигрени и собиралась в Эмс, двое других, более чем когда либо, были влюблены в Маню, всюду следовали за нею и пикировались между собою при всяком удобном случае.

Общие симпатии как-то незримо окрыляли теперь застенчивого И. Д. Ревуцкого и он, нет, нет, ухитрялся ловко парировать язвительные шпильки противника. Тогда все хором охотно кричали по адресу неугомонного А. А. Енкуватова: «выдохлись, выдохлись, довольно»!

У Жени завелась подруга, Наташа Л.

Она была почти такая же красавица, как «кузина Маня», но только совсем в другом роде, и ей было четырнадцать лет.

Маня была блондинка, с чертами Мадонны, которую я видел на гравюре у мамы в альбоме, у Наташи же, которую все звали «Талочкой», были каштановые волосы и карие, а не синие как у Мани, глаза и на щеках чудные ямочки; вся же она походила на нарядную фарфоровую статуэтку французского стиля.

Она была «наша», Николаевская, но воспитывалась в Одесском Институте и только на каникулы бралась домой.

Но дома отец ее, военный инженер, нелюдимый вдовец, решительно не знал, что делать со своими двумя дочерьми, из которых старшая, «Шета» (Александра), была уже в выпускном классе.

Он вечно гостили у кого-нибудь из знакомых, так как скучали дома.

Старшая гостила теперь у кого-то в Екатеринославской губернии и чуть ли не была уже невестой. «Талочка» случайно подружилась с Женей на пароходе, везшем их из Одессы, куда из Николаева и Херсона модницы, весною и осенью, ездили за нарядами.

Эта «Талочка» меня сразу очаровала. Она затмила в моих глазах не только «мою тетю Лизу», образ которой сам собою как-то затуманился, но и самое «кузину Маню», к которой меня не влекло больше.

«Талочка» была большая кокетка.

Ей нравилось, что я и Тося, на перебой, старались ей услужить, ловя на лету малейшее ее желание. Ей не было с нами скучно.

Неизбалованная ухаживаниями взрослых, она охотно принимала наше рыцарское преклонение пред ее красотой.

Тося ужасно досадовал, что «как раз, когда надо», не мог привести в деревню своего Гнедыша с шарабанчиком.

Гнедыш его захромал; ветеринар нашел, что он «сплечился», и предписал продолжительный покой и лечение.

Я же втайне благословлял судьбу, что она меня пощадила: какое преимущество имел бы Тося в глазах Талочки со своим шарабанчиком, на котором он, наверное, возил бы ее на все наши экскурсии и прогулки на своем великолепном Гнедыше.

Теперь мы ездили все вместе на разных лошадях и в разных экипажах, причем я и Тося имели одинаковые шансы быть с нею в одной компании, так как Маня со своими кавалерами держалась, в качестве взрослой, особняком.

Скоро я «окончательно влюбился» в Талочку и испытывал все муки ревности, когда подчас мне казалось, что она уделяет Тосе больше внимания, нежели мне.

Я хотел бы быть один на веки с нею.

В минуты малодушного отчаяния, я даже пробовал «сочинять стихи»….

Помню только жалкий акростих на ее сокращенное имя «Тала».

Тебя люблю и обожаю,
А все что было забываю,
Люблю тебя, как никого
А ты за это — ничего!

По счастью, решимости не хватило поднести его предмету моей страсти. Я даже поспешил изорвать начертанное, боясь, чтобы оно как-нибудь случайно, не попало в руки А. А. Енкуватова. То-то было бы потехи, не чета «серенькой книжке», которую я еще ему не простил.

Бог весть, каким чудом эти четыре глупых стишка, однако, застряли в моей памяти.

К концу нашего пребывания в Кирьяковке, перед отъездом Грации Петровны и Мани в их неизбежный Эмс, было большое, не вполне понятное мне тогда, торжество.

Наехали какие-то власти из Херсона, был на лицо мировой посредник с отвисшими усами, были и гости, соседние помещики.

Утром были собраны крестьяне на молебствие, которое причт соседнего села Солонихи служил с большою торжественностью на открытом воздухе.

Потом для крестьян-домохозяев были накрыты в саду столы и их угощали сытным обедом, причем в стаканчиках разносили водку, а на столах были кувшины с пивом и медом.

Аполлон Дмитриевич, со стаканом в руке, говорил, стоя в середине столов, речь и выпил за здоровье своих «будущих добрых соседей», обещая жить с ними мирно и ладно.

В ответь обедавшие крестьяне благодарили и Аполлона Дмитриевича и дядю Всеволода, который был тут же, называя их своими новыми владельцами.

Вечером для деревенской молодежи было устроено во дворе особое празднество. Тут были и парни, и девушки; старики, со старухами и малолетками, тоже пришли поглядеть.

Всех угощали сластями, орехами и медовыми пряниками.

Девушки водили хоровод и пели. Порою в их круг врывались парни, иные из них ловко и «фигуристо» отплясывали «казачка».

Кирьяковские крестьяне почти сплошь были «хохлы», все народ видный и рослый. Девушки, как на подбор, были красивые, статные, в своих ярких, пестрых нарядах. Пенье было складное, без выкриков и под сводом звездного, точно смоль, черного неба, казалось, поднималось в высь легким дымком.

Грация Петровна, пышно разряженная, стоя на террасе, окруженная гостями, величественно, словно царица, благодарила девушек и парней за доставленное удовольствие.

Все шло великолепно. Аполлон Дмитриевич, как всегда, несколько суетливый, не скрывал своего восторга. Дядя Всеволод, более спокойный, имел также довольный вид.

Но, к концу празднества непредвиденное несчастье всех повергло в расстройство и уныние.

У Тоси этим летом был учитель, готовивший его в гимназию, дюжий студент Дерптского университета, сын пастора в Николаеве, Кибер.

Он считался силачом и спортсменом и часто затевал всевозможные игры в воздухе: в гуси-лебеди, в горелки и так далее.

И тут он не преминул наладить серию таких игр, в которых приняли участие не только мы, но кое-кто из деревенских парней и девушек, побойчее.

Вокруг скучилась деревенская детвора и жадно глазела на разыгравшихся «панов».

Во время одного из своих разбегов, когда ему пришлось быстро попятиться задом, чтобы уклониться от настигавшего его парня, злополучный Кибер, со всего маха сшиб пятилетнюю. крестьянскую девочку, зазевавшуюся на играющих.

Несчастный ребенок повалился замертво навзничь на землю и кровь фонтаном хлынула из горла.

Через несколько секунд все уже знали, что она мертва.

Ее бережно снесли в ближайшую людскую и скоро отсюда. понеслись душу раздирающие плач и вой ее родителей и многочисленных родственников.

Поднялось общее смятение.

В толпе начался ропот, послышались даже угрозы по адресу Кибера.

Несчастный схватил себя за голову и бегом пустился куда-то.

С Грацией Петровной сделалась истерика и доктор увлек ее в ее апартаменты. Аполлон Дмитриевич обратился к толпе с речью, желая успокоить ее, а дядя Всеволод ходил в людскую к родителям убитой девочки и делал распоряжения относительно панихиды на завтрашнее утро. Все искренно жалели и оплакивали несчастного ребенка.

Всю ночь из людской неслись жалобные причитания и женские голосистая завывания.

Гости мигом разъехались, а домашние, кто куда, забились по своим углам.

Кибера напрасно искали, — его нигде не могли найти.

В полутемном коридоре я наткнулся на рыдавшую Талочку. Упершись локтями в подоконник и закрыв лицо руками, она вздрагивала, ее плечики подергивало, как в лихорадке.

Затаив дыхание, я приблизился к ней, испытывая болезненно-острое наслаждение при одной мысли, что именно я, один я, с нею, пока она так страдает.

Жгучий толчок меня приблизил к ней и какая-то дикая смелость овладела мной. Я ухватил ее голову своими руками и стал без конца осыпать беззвучными поцелуями ее волосы, шею и обнаженный плечики.

Она не сопротивлялась и не меняла положения.

Но, вдруг, послышались голоса сестры и Жени. Они кликали Талочку. Я встряхнул ее, она откинулась и беспомощно положила руку на мое плечо. Это прикосновение обожгло меня.

Я держал ее еще в своих объятиях, когда Женя и сестра приняли ее от меня и увезли с собою…..

Так улетело мое сновидение.

Я долго не мог заснуть в своей постели, прислушиваясь, как ровно сопит и дышит Тося. Со двора все еще неслись какие-то заглушенные вскрики. Чуялась тревога, близость где-то притаившейся смерти. Она подстерегала каждого… и Талочку.

Как бы я укрыл ее здесь в теплой постели, крепко обхватив ее дорогое тельце…..

На другой день все разъехались.

Кибера нашли под утро спящим в отдаленной беседке сада.

С рассветом его с предосторожностями переправили в город.

Талочку я видел только мельком, когда она с Грацией Петровной, Маней и Женей, отъезжала в коляске от крыльца.

Для нас с mademoiselle Clotilde подали отдельный экипаж.

Тося и Саша еще раньше уехали с Кибером.

Дядя Всеволод и Аполлон Дмитриевич остались в Кирьяковке, чтобы уладить дело с родителями убитой девочки и почтить своим присутствием первую панихиду по умершей.

Когда, накануне, ее, уже мертвую, отнесли в людскую, я не утерпел и, вслед за дядей Всеволодом, проник туда и разглядел ее.

У нее было милое, загорелое, чистое личико.

Большие серые глазки, оттененные темными ресницами, еще были широко открыты.

Ласково-детское любопытство, с которым она доверчиво впилась в игры взрослых, так и застыло в них навсегда.