Просьба в обратном смысле. — Покровительство выпущенным воспитанницам. — Певица Вейраух. — Обед у А. А. Киреева и стихи В. И. Панаева. — M-lle Мила. — Увольнение Гедеонова. — Р. М. Зотов.
Когда управление московскими театрами, после М. Н. Загоскина, присоединилось к петербургской дирекции, один из наших актеров желал перейти на московскую сцену; но, зная слабую струну Гедеонова — постоянно почти отказывать в просьбах его подчиненных, придумал хитрую штуку. С грустною физиономией он явился к нему в кабинет… «Что тебе надобно?» — спросил директор.
— В. пр–во, я слышал, что вы некоторых актеров желаете перевести в Москву…
— Да; ну, так что же?
— Мне говорили, что и я в том числе.
— Я не помню, может быть… А что же, разве ты не хочешь?
— Я бы попросил у вас дозволения здесь остаться…
— А вот за то, что ты пришел просить, ты и поедешь туда.
— Помилуйте, в. пр–во, у меня здесь родные, а в Москве нет никого даже знакомых.
— А мне какое дело! Если я назначил, тут разговаривать нечего.
— Как прикажете, в. пр–во, конечно, я не смею ослушаться…
— Ты поедешь в Москву, я так хочу! А теперь мне некогда; убирайся…
Начальник был доволен, что поставил на своем, а подчиненный готов был прыгать от радости, что ему удалось поддеть на этот фортель его превосходительство.
Театральное училище, этот рассадник талантов, этот роскошный цветник, около которого порхало в то время столько блестящих мотыльков, было под особым покровительством Александра Михайловича. Он, как добрый, чадолюбивый отец, внимательно наблюдал, чтобы какой-нибудь смазливый гусарик не объехал на кривой легкомысленную невинность; тут он поставлял себе за священную обязанность — предостеречь влюбленную неопытность.
— Ну, что ты на него смотришь? — говорил он иной воспитаннице: — ведь у него ничего нет, кроме долгов и золотого мундира; он тебя через полгода бросит… Плюнь на него, Вы все смотрите на наружность, а не думаете о будущем, о положении, которое упрочило бы ваше счастие…
Он тоже недолюбливал, когда девушка-танцорка, вскоре по выпуске из училища, подавала ему просьбу о дозволении ей выйти замуж. Он тут обыкновенно давал ей такие нотации: «У вас, легкомысленных девушек, нет никакого расчета: ты вот хочешь выйти за актера… Ну, что у него за жалованье? Какие средства? У тебя самой нет никакого приданого; ну, чем вы будете жить? С первого году пойдут дети, по целым месяцам не будешь учиться танцевать — вот и останешься вечною фигуранткой. Мне тебя жаль, ты девушка хорошенькая и могла бы составить себе фортуну!»
Таков он был в отеческой своей заботливости.
В одну из своих поездок за границу, привез он из Берлина певицу, некую m-lle Вейраух. Эта примадонна ни слова почти не знала по-русски. Выбрала она для первого дебюта «Семирамиду» Россини. Ей написали русский текст немецкими буквами: легко себе представить, что за какофония вышла из этого! Ни она, ни публика не понимали произносимых ею стихов; голос у нее был довольно сильный, но она фальшивила, на каждой ноте. Разумеется, ее ошикали с первого разу. Гедеонов видит, что дело дрянь: примадонна его никуда не годится; он велел ее зачислить в хористки, но m-lle Вейраух обиделась и не согласилась на такое унижение; она говорит режиссеру, что заключила контракт с дирекцией на первые роли и требует второго дебюта. Режиссер докладывает об этом директору. Он, по доброте своей, махнул рукой и сказал режиссеру: «Ну, черт с ней! оставьте ее»… и она была оставлена на службе, числясь в списках «первою» певицей, и, прослужив 10 лет, не разевая рта, получила, как иностранка, половинную пенсию, которою пользуется и до сего дня, если еще здравствует.
Если бы эта m-lle Вейраух была красива собою, то можно бы заподозрить Александра Михайловича в обыкновенном грешке; но она сама была дурна, как смертный грех, и этот неудачный ангажемент был сделан просто по доброте души, или, может быть, в угождение кому-нибудь из важных особ, хлопотавших об этой бедной немке.
В заключение моих воспоминаний о покойном Александре Михайловиче, расскажу об одном обеде, данном в честь его управляющим театральною конторой Александром Дмитриевичем Киреевым. Этот обед был устроен в доме, принадлежащем к театру, на Каменном острове, где, во время летних вакаций, помещаются теперь воспитанницы театрального училища. К обеду были приглашены близкие знакомые директора и немногие из артистов, в числе которых и я находился.
Разумеется, на этом чиновничьем обеде было все чинно и прилично; говорилось много спичей и приветствий, но вообще этот обед не оставил в моей памяти ничего особенного, что бы могло быть интересно для моих читателей. Сохранились у меня только — и то не в голове, а где-то в моих бумагах, стихи, прочитанные в конце обеда Владимиром Ивановичем Панаевым, который в молодости писал нежные идиллии. Здесь выписываю буквально эту бюрократическую идиллию:
А. М. Гедеонову.
Экспромт[58], сказанный В. И. Панаевым на обеде 28-го мая 1851 г., данном в изъязвление благодарности за 18-ти летнее управление дирекцией с.-петербургских театров:
Ты возвысил нашу сцену,
Новый блеск театрам дал,
Талию и Мельпомену,
Терпсихору приласкал. (sic).
Привязал к себе артистов,
Им отцом, покровом был;
От Тальони до статистов
Всех к себе приворожил!
Уж не год, не пять, не десять:
Так прошли осьмнадцать лет;
Пусть поймут, рассудят, взвесят —
Шутка это или нет?
Как же нам за здравье чашу
В честь тебя не осушить?
И всех благ желанье наше
От души не повторить!?
Не припомню теперь, в котором году Александр Михайлович охладел к « обласканной » им Терпсихоре: прежде или после отъезда Елены в Париж, но знаю только, что, оставив русскую Терпсихору, он почувствовал слабость к французской Талии; тогда на Михайловском театре фигурировала одна прелестная и талантливая актриса, имя которой так и просится на каламбур: ее звали Mila (Deschamps). Хотя это новое, под старость, увлечение было, кажется, просто платоническое, но и тут, в угоду миловидной актрисы, административная его справедливость начала прихрамывать, как говорит закулисная хроника. Впрочем, это продолжалось года четыре, не более. M-lle Mila, по окончании своего ангажемента, возвратилась в Париж.
А. М. Гедеонов управлял императорскими театрами — сперва одними петербургскими, а потом и московскими — ровно 25 лет, с 1833-го по 1858-й год. Выйдя в отставку, он несколько лета проживал еще в Петербурге, но потом переселился в Париж, где платоническая его любовь к m-lle Mila обратилась в искреннюю дружбу, которую он сохранил к ней до последних дней своих. Он скончался в Париже в конце шестидесятых годов и погребен на известном кладбище, «Përe Lachaise».
Александр Михайлович Гедеонов, при всех своих недостатках и слабостях, был действительно человек доброй души; существенного зла он, конечно, никому из артистов не сделал; но мог бы сделать много доброго русскому театру, что он и доказал при начале своего директорства, если бы не увлекался своим чрезмерным самолюбием и умел укрощать свой строптивый и упрямый характер; самое его мягкосердечие было иногда не кстати и заставляло его оказывать снисхождение людям, которые этого не заслуживали. Его легко было разжалобить слезами и многие во зло употребляли доброту своего начальника. Как бы то ни было, но большая часть артистов, служивших при нем, и особенно театральных чиновников, до сих пор с благодарностью о нем вспоминают…
* * *
В исходе тридцатых годов, вследствие неприятностей с Гедеоновым, оставил службу при дирекции Рафаил Михайлович Зотов. Как литератор, он служил предметом грубых выходок большинства наших рецензентов, хотя его романы и повести, в свое время, нравились публике. Но я упомяну о нем не исключительно как о литераторе, а главным образом как о справедливом начальнике и истинно добром и обязательном человеке. Может быть иные мои товарищи имели свои причины быть им недовольны; но что касается до меня и некоторых других молодых артистов того времени, то мы находили в нем всегда доброжелателя и заступника перед высшим начальством. Когда он, от имени кн. Гагарина (как я уже прежде говорил), предложил мне занять должность режиссера, я вполне понял, что это лестное для молодого человека предложение было сделано по его выбору и указанию, потому что кн. Гагарина нисколько не занимало, что происходило в нашей драматической труппе.
Первое одолжение, оказанное мне Зотовым, было (о чем я уже говорил выше) составление первого моего бенефиса, в 1830 году: он безвозмездно перевел для этого спектакля драму: «Ленора».
В 1833 году, он, по просьбе моей, перевел с французского для моего бенефиса драму, в стихах, под названием «Пария»; в 1840 году он сам предложил мне переведенную им с немецкого драму «Шекспир на родине» соч. Гольтея. Эти две последние пьесы были мне отданы им также безвозмездно.
В нынешнее время для сочинителей и переводчиков не только безразлично: пойдут ли их пьесы в пользу дирекции, или в бенефис — потому что они, во всяком случае, получают свой гонорар, — даже им выгоднее, когда их пьесы ставят в пользу артистов, по той причине, что, при еженедельных бенефисах, дирекция не имеет времени ставить пьесы в казну; а в ту пору авторы, отдававшие свои произведения в бенефисы, не получали от дирекции никакого за них вознаграждения. Нынче сочинитель, или переводчик, какой-нибудь ничтожной безделки не даст ее на сцену даром и потому, вспомнив бескорыстие авторов прошлого времени, невольно скажешь:
Вы, нынешние — ну-тка!
Зотов был в старину один из самых трудолюбивых театральных писателей; после кн. Шаховского, едва-ли кто нибудь более его сочинил, переделал и перевел трагедий, драм, комедий, водевилей и опер. Переводить оперы с иностранных языков — труд немаловажный; тут нельзя требовать от переводчика гладких и звучных стихов: он хлопочет только о том, лишь бы втиснуть их в музыкальный такт… Сколько мне помнится, Зотов имел почти всегда срочную работу, писал как говорится, на скорую руку, потому что разучивание оперы требует гораздо более времени, нежели другие пьесы…