М. С. Щепкин в Петербурге. — Нечто о водевилях вообще и о русском в особенности. — Мелодрама Дюканжа и смерть Каменогорского.

При всем желании соблюсти хронологический порядок, я, в моих воспоминаниях, невольно делаю — «шаг вперед, да два назад»…

В 1825 году, в начале июля, приехал в Петербург, в первый раз, покойный Михаил Семенович Щепкин и с первых своих дебютов имел большой успех, несмотря на летнее время, весьма невыгодное для дебютантов, и на соперничество нашего петербургского комика Боброва, о котором я уже упоминал в прежних главах. Хотя эти два артиста и занимали одинаковое амплуа, но во многом между ними было различие. Бобров, наивной, комическою своею личностью, толстой, неуклюжей фигурой и своеобразной, безыскусственной речью, был олицетворенная простота и добродушие; он, казалось, никогда не имел намерения смешить публики, а слушая его простую речь и смотря на него, невозможно было удержаться от смеху. Этим бессознательным комизмом наш покойный Мартынов во многом походил на него. Мольеровский «Мещанин во дворянстве», Скотинин (в «Недоросле»), «Бригадир» — Фонвизина и во многих других пьесах позднейшего репертуара нельзя было, казалось, представить себе другой личности, более подходящей к этим ролям. Щепкин, напротив, благообразный, кругленький старичок, живой, веселый, поворотливый, иногда плутоватый, всегда симпатично действовал на зрителей; к этому надо прибавить, что, при огромном его комическом таланте, он был наделен с избытком драматическим элементом. Он был умнее Боброва, серьезнее относился к своему искусству, и тщательно обдумывая свои роли, все их детали до мелочной подробности передавал с безукоризненной тонкостью и искусством. Еще важное имел преимущество Щепкин перед своим петербургским соперником в том, что репертуар его был разнообразнее: он играл в водевилях и мастерски передавал куплеты; а в ту пору водевили кн. Шаховского, Писарева и Хмельницкого начинали уже приобретать себе право гражданства на русской сцене.

Как жаль, что этим обоим комикам не пришлось ни разу сойтись в одной пьесе; любопытно было бы полюбоваться на их благородное соревнование.

Другие петербургские комики того времени, конечно, никак не могли идти в сравнение с московским знаменитым артистом; хотя актер Величкин, тогдашний любимец райской публики и занимал роли Щепкина в комедиях и водевилях, но расстояние между ними было в несколько раз более того, какое находится между партером и райком.

Когда уже сделалось известным в нашем закулисном мире, что Щепкин собирается в Петербург, актер Боченков (один из посредственных комиков) как-то раз на репетиции подошел к Величкину, который сидел повесив нос, и сказал ему:

— Плохо нам приходится с тобой, Миша; в Москве дрова рубят, а к нам щепки летят! Ну, да не горюй, нас с тобой гостинодворцы не выдадут!

— Ну еще посмотрим! — отвечал ему язвительно Величкин, не даром же другая пословица говорит: «славны бубны за горами»…

Щепкин дебютировал 2-го июля, на Малом театре, ролью Транжирина, в комедии «Чванство Транжирина», соч. князя Шаховского, и в водевиле «Секретарь и повар»; на другой день он играл Арнольфа в «Школе женщин» — Мольера, и с каждой новой ролью успех его возрастал.

В последующие его поездки в Петербург, репертуар его ролей значительно увеличился и петербургская публика всегда была рада дорогому гостю. Лучшего исполнителя комедий Мольера мне, в продолжение моей долголетней службы, не случалось видеть на нашей сцене.

В Фамусове он был неподражаем, и умер, не оставив после себя достойного преемника ни в Петербурге, ни в Москве.

Несколько выше, упоминая о нашем русском водевиле двадцатых годов, я сказал, что водевиль начал тогда приобретать права гражданства на русской сцене, но увы! недолго он пользовался этим правом.

В настоящее время, когда этот род сценических произведений измельчал и почти окончательно утратил свой игривый, веселый характер, или, лучше сказать, не дожив веку, состарился, мне бы хотелось, в защиту его, высказать несколько личных моих мнений, которые, может быть, несколько пояснят причины его упадка в наше время. Во всяком случае, относиться к нему с презрением не следует уже потому, что в былое время он играл значительную роль в развитии таланта таких прекрасных артистов, какими были: Щепкин, Дюр, Мартынов, Рязанцев, Асенкова, Репина, Надежда Самойлова и Другие.

Следующий отрывок из моих воспоминаний был мною написан лет 25 тому назад, а потому, может быть, иным читателям он покажется теперь подогретым ужином, но авось другие будут снисходительны к старому отставному водевилисту.

Нечто о водевилях вообще и о русском в особенности.

Тут речь зашла про водевиль,
Да, водевиль есть вещь, а прочее все гиль!

Я выбрал эпиграфом известное изречение Репетилова не потому, чтоб был с ним согласен, но полагаю, с своей стороны, что водевиль, хотя и не важная вещь, однакож и гилью ему быть не следует. В настоящее время русскому водевилю пришлось терпеть горе, только не от ума, а, как говорится, напротив того. Во всех почти журналах и газетах, где речь зайдет про водевиль,

Град колкостей и шуток тотчас грянет.

В современных повестях и романах встречаются такого рода сравнения:

«Он был бестолков, как водевиль»… «Это плоско, как водевиль»… Короче сказать, водевиль и пошлость сделались синонимом.

Бедный водевиль! сколько он терпит напраслин: его презирают, его чуть не топчут в грязь, его называют незаконным порождением искусства, забывая старинное правило одного из французских классиков, что «все роды хороши, кроме скучного». Ему бедняжке не дают у нас на Руси последнего уголка в литературе. Но неужели более заслуги написать длинную, скучную драму, или комедию, нежели забавный водевиль? Разумеется, многие скажут, что драма и комедия (несмотря на то, как бы они ни были скучны и пусты) все-таки вещи серьезные, а водевиль — шутка, детская игрушка. Но слушать остроумного ребенка, конечно, приятнее, нежели глупого старика.

Сколько у нас можно насчитать оригинальных драм, где лица действуют как марионетки; сколько комедий, имевших в свое время блестящий успех, где одни карикатуры вместо характеров, где настоящий юмор заменен грубым фарсом, где нет ни толку, ни связи, ни идеи, но все-таки их называют комедиями. Драмы, говорят, писали Шекспир, Шиллер, Гете; комедии — Мольер, Шеридан, Грибоедов, Фонвизин, Гоголь; а водевили пишут все… их как блины пекут, и они сделались чуть не масляничной забавой. И точно, их расплодилось слишком много и больше дурных, нежели хороших; но все-таки самый водевиль не виноват, что бездарность сделала из него балаганное гаерство, фарс и буффонаду. Трагедия, комедия, драма, опера так же не русские наименования, как и водевиль, но отчего же они получили на русской сцене право гражданства? Зачем же это гонение на один водевиль? Почему же он не может у нас иметь одного значения с небольшой, легкой комедией? Вся его вина, что он поет; но остроумный куплет дела не портит:

Пой лучше хорошо щегленком,
Чем худо соловьем…

как сказал дедушка Крылов.

Веселая, остроумная шутка совсем не так легка, как с первого взгляда кажется; она была подчас камнем преткновения многим знаменитым писателям. Не говоря уже о живых, мы только вспомним покойного Полевого, писателя, конечно, с несомненным талантом, который, более или менее, имел успех во всех родах, в продолжение своей литературной деятельности, но водевильная шутка ему не далась и он сам печатно сознавался в своей неудаче.

Для остроумной шутки вовсе недостаточно одного ума, нужен особый склад дарования. Водевилисту тяжело совладать с драмой, а драматургу не под силу легкая, игривая шутка. Немцы люди очень серьезные и положительные, но их водевильные шутки, поссе и вицы, могут быть забавны только их землякам. Немец шутить не любит, или не умеет. Державин и Пушкин признаны в свое время великими поэтами, но их сценические попытки далеко уступают их собственным произведениям в других родах поэзии. Шиллер был гениальный драматург, но его комедии не имели никакого успеха: у всякого свой талант, или способности.

Рассмотрим же теперь, что было причиною опального остракизма на наш доморощенный водевиль. Часто случается читать и слышать такого рода приговоры, что водевиль — чисто французский продукт, южное растение, которое не может быть акклиматизировано на нашей северной почве; что самая его форма противоречить нашим нравам, свойству языка и даже народному духу. Но кто сколько-нибудь способен наблюдать, тот, без сомнения, замечал, что наш простой парод не менее люмбаго иностранца склонен к юмору и не пропустит случая побалагурить, или ввернуть красное словцо. Он поет, когда ему весело, поет и от скуки, затягивает песню, когда тянется с обозом, тащит бревно, или камни ворочает, он и сваи вколачивает со своей разудалой песенкой. «Мешай», говорит, «дело с бездельем, так с ума не сойдешь». А наш русский солдат — краса и честь русского человека, он идет на приступ с песенниками впереди. Он всегда весел и боек на словах и на деле. В каждой роте есть непременно свой остряк или балагур, который в свободный час потешает своих товарищей сказочкой, песенкой, или анекдотцем своего сочинения. Короче сказать, беспечная веселость не только не противна нашим нравам, не есть отличительная черта славянского племени. Что же касается до языка, то хотя, разумеется, он не так окончательно обработан, как у французов, но зато так богат, что под пером талантливого писателя может быть легок, гибок и разнообразен до бесконечности. Никто не спорит, что французу легче написать игривый куплет; но где больше труда, там больше и заслуги. И так, все сказанное мною невольно приводит меня к такому заключению, что причина журнальной опалы на этот род сочинения заключается не в самом водевиле, а в господах водевилистах, потому что нет ничего несноснее и скучнее пошлого остряка: он скорее нагонит скуку, нежели развеселит. Это тоже, что тупая бритва, которая вызывает у нас всегда болезненную гримасу.

Теперь, оканчивая мою длинную запоздалую иеремиаду, следует сказать, что наши доморощенные Скрибы, для потехи райка, довели этот веселый, остроумный род театральных пьес до такой пошлости, что истинный любитель театра с грустью смотрит на него, как на безжизненный остов, и, конечно, не узнает в нем живого французского шутника; он может, как Гамлет, глядя на безобразный череп, повторить его грустную фразу:

— Бедный Йорик! Где твои остроты? Где твои шуточки? Неужели у тебя не осталось хотя одной, чтоб посмеяться над самим собою!

* * *

В 1827 г. появилась на петербургской сцене известная мелодрама Дюканжа: «Тридцать лет, или жизнь игрока» и произвела необыкновенный фурор; ее давали почти ежедневно. В этот период времени романтизм начал серьезно угрожать классицизму. Хотя и прежде наш репертуар имел много мелодрам с бенгаликой и трескучими эффектами, но они не были опасны классическим трагедиям и гордая Мельпомена с презрением смотрела на свою соперницу и не имела причины боятся за свою традиционную самостоятельность. Но с появлением «Жизни игрока» повеяло какой-то заманчивой новизной и вкус публики к классицизму с того времени начал заметно ослабевать. Я помню, как начало этого сценического раскола возмутило наших истых поборников классицизма: Гнедича, Катенина, Лобанова и других, как они соболезновали о жалком упадке современного вкуса; даже дедушка Крылов, который, конечно, был поэтом реальной школы, но и тот с презрением отзывался об этой возмутительной, по его словам, мелодраме. На другой день после первого ее представления, он говорил моему брату:

— Помилуйте, что это за безобразная пьеса! Теперь остается авторам выводить на сцену одних каторжников или галерных преступников.

Терез несколько времени после этого, начали у нас появляться переводные драмы Виктора Гюго, Дюма и других. Плодовитый кн. Шаховской, потерпевший неудачи в классических трагедиях, принялся также за романтический род сочинений, и начал перекраивать драмы из романов Вальтер Скотта.

Шекспир в буквальном переводе появился на нашей сцене несколько позже, а до тех пор его пьесы переводились с французского; так, например, «Гамлета» перековеркал Висковатов; «Лира», или, как его тогда называли, «Леара» перевел Гнедич; «Отелло» переиначил Дюсис и т. д. Все эти пьесы были безобразно урезаны и втиснуты в классическую форму, которая требовала на сцене неизменных трех единств.

С гениальным Шекспиром обращались тогда без церемонии и чопорные французские переводчики воображали, что изящный вкус публики и сценические условия требовали непременно их услужливой редакции.

«Жизнь игрока» была поставлена тогда великолепно и разыгрывалась с большим ансамблем, но пальма первенства, по общему мнению, была отдана моему покойному брату.

Однажды, при представлении этой мелодрамы, разыгралась у нас на сцене грустная катастрофа: роль Жермани (отца) играл тогда актер Каменогорский (артист весьма приличный и толковый в ролях благородных отцов и резонеров). В конце первого действия, отец, узнав о преступлениях своего сына, говорит ему длинный монолог, проклинает его и, пораженный апоплексическим ударом, падает на пол, чем и оканчивается его роль. Я тогда играл роль «Адольфа» и находился подле Каменогорского. Только что опустили завесу, я вижу, что Каменогорский не шевелится. Я тотчас-же подошел к нему, чтобы помочь ему встать; но он лежал в совершенном беспамятстве… Все другие артисты окружили его: приподнимают — и видят, что с ним, в действительности, сделалась апоплексия. Бедного старика понесли в уборную, раздели; прибежал доктор, который употреблял все возможные средства и хотя кое-как привел его в чувства, но тут оказалось, что язык у него отнялся и одна сторона его тела была парализована. Его осторожно отвезли в карете домой и месяца через два, или три, он скончался.