Индиец-ростовщик. — Певец Климовский и А. С. Яковлев. — Святки 1825–1826 гг. — Гусева и Якунин. — Окончание траура и открытие театров.
27-го ноября 1825 года было получено известие из Таганрога о кончине императора Александра Павловича; разумеется, на другой же день театры были закрыты. Настало грустное, тяжелое время. Вскоре после того театральная дирекция прекратила выдачу жалованья артистам. Остановка производства жалованья объясняется тем, что при тогдашних грустных обстоятельствах положительно некому было ходатайствовать у Государя за бедных артистов. Граф Милорадович, председатель театрального комитета, умер; министерства двора тогда еще не существовало, а директор Майков не имел ровно никакого значения при дворе. Легко вообразит, каково было тем из артистов, которые не припасли денежки на черный день, — особенно людям семейным; они, бедняги, должны были входить в долги, занимать деньги под жидовские проценты, закладывать свои вещи сколько-нибудь поценнее и перебиваться кое-как со дня на день. В то время не было такого изобилия на каждой улице вывесок с заманчивой надписью: Гласная касса ссуд, Контора для заклада движимости, Выдача денег под залог, и проч., и проч. Но тогдашние ростовщики были, конечно, не лучше нынешних и с ними борьба за существование приходилась многим не под силу. Некоторые петербургские старожилы, вероятно, и теперь еще помнят, например, известного в то время богатого индейского ростовщика Моджерама-Мотомалова, который с незапамятных времен поселился в Петербурге и объяснялся по-русски довольно порядочно. Эту оригинальную личность можно было встретить ежедневно на. Невском проспекте в своем национальном костюме: широкий темный балахон был надет у него на шелковом пестром халате, подпоясанном блестящим кушаком; высокая баранья папаха, с красной бархатной верхушкой, была обыкновенно заломана на затылок; бронзовое лицо его было татуировано разноцветными красками, черные зрачки его, как угли, блистали на желтоватых белках с кровяными прожилками; черные широкие брови, сросшиеся на самом переносье, довершали красоту этого индийского набоба; в правой руке у него была постоянно длинная бамбуковая палка, с большим костяным набалдашником; а в левой — он держал перламутровые и янтарные четки. Он был тогда уже очень стар, приземист и, ходя, пыхтел от своей безобразной тучности. К театральным он вообще был как-то особенно благосклонен; не потому, чтобы он любил театр, куда никогда, конечно, не заглядывал; но он пользовался особенной привилегией у театрального казначея и вычеты из жалованья своих должников получал беспрепятственно по предъявлении их расписок. Каждый месяц, 1-го числа, он аккуратно являлся спозаранку в театральную контору с целым ворохом векселей и расписок, садился около казначея и, потирая руки от удовольствия, поджидал своих горемычных заемщиков.
В конце 1820-х годов этот благодетель страждущего человечества покончил свое земное странствование и, по индусскому обряду, бренные его останки были торжественно сожжены на костре, на Волковом поле. Конечно, многие из его должников почли весьма приятною обязанностью отдать ему последний долг, и этот печальный обряд мог вполне назваться погашением долгов, потому что Моджерам, кажется, не оставил после себя наследников и все неудовлетворенные обязательства и недоимки рассыпались вместе с его прахом.
В числе обычных его должников был известный в то время оперный певец Климовский: большой кутила, с прекрасным голосом и с неблаговидной страстишкой занимать у всех деньги без отдачи, вследствие чего он был всегда в неоплатных долгах. Репутация его по этой части была всем известна, а потому почти никто из его товарищей не сдавался на его просьбы, как бы он сладко ни напевал им, уверяя их в своей исправности. Однажды он пришел к актеру Яковлеву и попросил у него 25 руб. до первого числа. Это была казенная фраза, с которой он обыкновенно начинал свои просьбы.
— Будьте уверены, Алексей Семенович, — говорит он ему, — что вас-то уж я ни за что не обману; относительно других моих товарищей, я точно, может быть, иногда был неисправен, но вы, пред талантом которого я благоговею, вы — совсем другое дело! Даю вам честное, благородное слово, что первого числа, до которого теперь осталось всего две недели, прямо из конторы явлюсь к вам и, с благодарностью, отдам эти деньги, которые теперь мне нужны просто до зарезу!
К Яковлеву он обратился еще первый раз с подобной просьбой и тот, зная его благородную привычку, вполне был уверен, что этого первого числа никогда не дождаться ему; но чтоб, наконец, отвязаться от докучливого просителя, он пошел в свою контору и вручил ему 25 руб. Тот, уходя, повторил ему свое обещание и с чувством глубокой благодарности пожал его руку.
Наступило первое число. Яковлев, конечно, забыл и думать о своем должнике, но часов в 12 того дня, как снег на голову, является к нему Климовский и торжественно отдает занятые им деньги. Яковлев, разумеется, удивился этой необыкновенной, неожиданной исправности и поблагодарил его.
Проходит после этого месяца два и вот, в одно прекрасное утро, Климовский опять явился к нему.
— Алексей Семенович, благодетель, выручите меня, пожалуйста. Просто мертвая петля на шее. Живодер Моджерам заломил такие дьявольские проценты, что нет никакой возможности иметь дела с этой индийским чучелом. Бы знаете, как я вас уважаю. Ни за 1000 руб. не соглашусь быть перед вами подлецом. Я доказал вам на опыте, как я умею держать свое слово; дайте мне, ради Бога, 200 руб. до 1-го числа. Клянусь вам всем на свете, что 1-го числа прямо из конторы…
Но Яковлев не дал ему докончить своих уверений и сказал полушутя:
— Нет, любезный Климовский, извини меня, но ты меня один раз уж обманул, так в другой-то раз я не попадусь.
— Как обманул? — воскликнул он от изумления; — разве я вам не заплатил в срок? Разве я не сдержал моего слова?
— Ты-то сдержал его, но и я держусь своих правил: 25 руб. куда ни шли, потеря была бы небольшая, если бы я их и не получил от тебя, и, коли дело пошло на правду, так знай, мой любезный, что, отдавая тебе эти деньги, я считал их пропащими… но 200 руб. другое дело: это почти мое месячное жалованье и потому я теперь не хочу рисковать своими трудовыми деньгами!
Климовский смекнул, что дело вышло дрянь, что его стратагема не удалась, что он ошибся в своем хитром расчете, и отправился ублажать жестокосердого Моджерама.
Теперь возвратимся к прерванному рассказу.
Шумный Петербург присмирел и погрузился в безмолвное уныние: балы, вечеринки, маскарады прекратились, свадьбы были без музыки и танцев: даже шарманщикам было запрещено заниматься своей уличной профессией. Наступили святки, и никто не смел наряжаться, хотя эта старинная забава среднего сословия, а в особенности купцов, тогда еще не вышла из обычая.
Здесь мне припомнилась забавная сцена с покойной нашей актрисой Гусевой, которая не имела соперниц в ролях кухарок и грубых сварливых старух. Эта женщина была вообще веселого характера, и тогда от скуки сговорилась с одной из своих подруг — фигуранткой — нарядиться. Она достала из гардероба мужской турецкий костюм и вместе с нею отправились вечером к Сосницкому. Подходя к крыльцу квартиры Сосницкого, обе они надели маски и только что хотели подняться на лестницу, как вдруг, откуда ни возьмись, явился перед ними грозный квартальный надзиратель, в серой енотовой шубе и нахлобученной треуголке.
— Позвольте, сударыни, — сказал он им густым басом, — позвольте, вы, кажется, наряженные?
У бедной Гусевой душа ушла в пятки. Она-было хотела закрыть голову своим большим платком, но улика была на лицо и запираться было поздно; квартальный без церемонии распахнул ее салоп и блестящий турецкий костюм вполне изобличил ее.
— Кто вы такие? Как вы могли нарушить приказание обер-полицмейстера? Разве вы не знаете, что нынче запрещено наряжаться?
Бедная Гусева ударилась в слезы, клялась и божилась, что ничего не знала об этом запрещении.
— Снимите ваши маски и отвечайте: кто вы такие?
Гусева дрожащим голосом отвечала, что она придворная актриса; а подруга ее — фигурантка, такая-то.
— Если вы действительно придворные артистки, тем более это вам непростительно! Извольте сейчас же со мной отправиться в квартал, где вы должны будете заплатить большой штраф.
Гусева начинает умолять квартального пощадить ее; но он ничего слышать не хочет и требует, чтоб они обе, без отговорок, шли за ним на съезжий двор.
— Ради Бога, не срамите нас… Мы готовы заплатить штраф, но только избавьте нас от огласки и от съезжего двора!
Квартальный, наконец, после долгих упрашиваний, смягчился.
— Так и быть, — сказал он ей, — я хоть и строго исполняю свою обязанность, но для вас, придворных артисток, сделаю исключение: дайте мне 25 руб. и Бог с вами.
— Но у меня нет с собою столько денег; я вам завтра непременно их доставлю, скажите только ваш адрес.
— Старая штука, сударыня, — сказал он. — Здесь ведь свидетелей нет; завтра вы отопретесь и я останусь ни при чем.
— Ну так пойдемте со мною на мою квартиру, там я вам отдам деньги, — упрашивает она его.
— Так и быть, пойдемте, — пробасил квартальный.
Бедная оштрафованная актриса, повесив голову, отправилась вместе со своей подругой и с квартальным домой и дорогой проклинала свою несчастную затею, за которую ей приходилось заплатить, может быть, свои последние деньжонки.
Впопыхах она вбежала в свою переднюю и велела кухарке поскорее подать огня и вместе с фигуранткою пошла в свою комнату; квартальный, не снимая ни шубы, ни шляпы, остался в передней. Прошло несколько минут, пока она отыскивала деньги в своем, комоде; в это время старуха-кухарка, прижавшись к печке, с невыразимым ужасом смотрела на высокого квартального и смекнула, что с ее хозяйкой случилось что-то недоброе. Наконец, в дверях является бедная Гусева с собранными кое-как 25 рублями в руках и просит квартального войти в комнату. Квартальный входит, снимает шляпу, распахивает шубу, и Гусева остолбенела от удивления: перед нею стоял актер Экунин, который узнал от Сосницкого, что она собиралась прийти к нему наряженная, взял от своего брата фельдъегеря шубу и треуголку и сыграл с нею эту комедию.
Можно себе представить, что было в эту минуту с бедной Гусевой. Экунин хохотал во все горло, а та готова была выцарапать ему глаза.
— Будь ты проклят, анафема! — закричала она ему наконец; — чтоб тебя самого на съезжую посадили вместе с каторжными! Ведь ты знаешь-ли, что я вытерпела; знаешь-ли, что со мной было?.. Сказать даже стыдно! Провались ты, окаянный!
Экунин вместе с фигуранткой продолжал смеяться и уговаривал Гусеву успокоиться.
— Век не прощу тебе, мошенник! — кричала раскрасневшаяся от досады Гусева. — Ведь на сцене-то ты двух слов порядочно не умеешь сказать[27], а тут откуда рысь взялась, такого страху нагнал, что мне и в голову не могло прийти, что это не настоящий квартальный!
— Что-ж делать, Алена Ивановна (так звали Гусеву), видно я еще не попал на свое настоящее амплуа, — ведь и и вы, говорят, прежде были тоже плохая актриса, пока не начали играть кухарок. Ну, да что было, то прошло; помиримся и отправимся к Ивану Ивановичу (Сосницкому). Уж коли дело пошло на правду, так ведь он меня и подбил сыграть с вами эту штуку.
— Он? Экой разбойник! Пойдемте же к нему, я его разругаю на чем свет стоит, — сказала она, снимая свой турецкий кафтан.
— Зачем же вы разоблачаетесь? Ступайте в этом костюме.
— Ну, нет, брат, спасибо; я и от подложного-то квартального страху натерпелась, а как встретишь настоящего, так с ним не разделаешься так дешево, как с тобой!
Траур продолжался ровно девять месяцев. Коронация покойного императора Николая Павловича, как известно, совершилась в Москве 22-го августа 1826 г., но так как тогда еще не было ни железных дорог, ни телеграфов, то официальное известие об этом торжестве было получено у нас 25-го числа, в 5 часов пополудни. На следующий день, 26-го августа, последовало в Петербурге открытие спектаклей. Избрана была трагедия «Пожарский» соч. Крюковского, как пьеса, имеющая аналогическое значение, где говорится о восшествии на трон первого царя из дома Романовых. Брат мой играл Пожарского, а жену его — Катерина Семеновна Семенова; потом дан был, как гласила тогдашняя афиша, аналогический дивертисмент, под названием «Возвращение князя Пожарского в свое поместье», соч. балетмейстера Огюста. В этом дивертисменте участвовали все первые артисты оперы и балета. Василий Михайлович Самойлов, не утративший еще тогда своего чудного голоса, пел куплеты, сработанные кем-то из современных пиитов на этот, торжественный случай. У меня удержались в памяти только первые четыре стиха:
Весть радостная, весть священна
С берегов Москвы гремит молвой:
Свершилась благодать небесна
Над юною царя главой! и проч.
Понятное дело, что в трагедии все аппликации, имеющие отношения к настоящему событию, вызывали гром рукоплесканий и крики «ура!» Дивертисмент также произвел огромный эффект. Петербург ликовал и веселился на славу и был блистательно иллюминован в продолжении трех дней. 31-го августа в Таврическом дворце дан был маскарад для первых шести классов и для купечества; в иллюминованный же сад, где было несколько оркестров полковой музыки, был открыт вход для всех сословий. 2-го сентября купеческое общество давало маскарад в доме гр. Безбородко, в Почтамтской улице.
Наступила осень, обычная пора бенефисов, и театральная администрация была в большом затруднении: она не могла удовлетворить всех претендентов, не получивших, по случаю продолжительного траура, своевременно, следующих им бенефисов, а потому и предложила им бросить между собою жребий. Кому судьба поблагоприятствовала, те получили свои бенефисы в зимний сезон, а остальным пришлось их брать в летнюю пору.