Василий Иванович Рязанцев. — Александр Иванович Храповицкий и его чудачества.
Покойный Рязанцев, краса и гордость нашей сцены, был артист замечательный. Он перешел на петербургскую сцену с московской в 1828 и с первых же дебютов сделался любимцем публики и товарищей[34].
Это был, действительно, замечательный комик. Он был набольшего роста, толстенький, кругленький, краснощекий, с лицом, полным жизни, с большими черными и выразительными глазами; всегда весел и натурален, всегда симпатично действовал он на зрителей. Такой непринужденной веселости и простоты я не встречал ни у кого из своих товарищей в продолжении моей службы. При появлении его на сцену, у всех невольно появлялась улыбка и комизм его возбуждал в зрителях единодушный смех. Жаль, что этот преждевременно погибшие артист, был подвержен нашей национальной слабости, обыкновенной спутницы русских самородных талантов. Разгульная жизнь много вредила ему серьезно, изучать свое искусство. Ему случалось зачастую выходить на сцену с нетвердой ролью, но зато он имел необычайную способность слушать суфлёра и умел всегда ловко вывернуться из беды.
Вот один закулисный анекдот, который дает некоторое понятие о его сметке и находчивости.
Однажды мы играли трехактную комедию, под названием «Жена и должность», переведенную с французского Мундтом. На последней репетиции Рязанцев не отходил от суфлёрской будки и, как говорится, «ни в зуб толкнуть». Тогда был у нас инспектором драматической труппы некто Храповицкий, Александр Иванович, отставной полковник Измайловского полка. Он всегда сиживал подле суфлёра и строго следил за порядком. На этот раз он морщился, вздыхал, пожимал плечами, тер себе затылок и вертелся на стуле, как на иголках. Наконец, в 3-м акте терпение его лопнуло; он вскочил и сказал Рязанцеву:
— Что же это значит, братец? Как же ты будешь играть сегодня вечером?
— Ничего, Александр Иванович, утро вечера мудренее… сыграю как-нибудь.
— Как-нибудь! — вскричал Храповицкий в бешенстве. — Нет, любезный, ты меня извини, но всему есть мера. Эта комедия переведена Мундтом (Мундт в то время был секретарем директора, князя Сергея Сергеевича Гагарина), он завтра скажет директору, что я ни за чем не смотрю, и мне будет нахлобучка. Не прогневайся, любезный, я хотя тебя очень люблю, но не намерен из-за тебя получать выговоров. Дружба — дружбой, а служба — службой. Я сегодня приглашу его сиятельство в театр полюбоваться, как ты занимаешься своею должностью.
С этими словами он ушел с репетиции, не досидев до конца, чего никогда с ним не случалось. Рязанцев хладнокровно посмотрел ему вслед, махнул рукой и сказал: «дудки! он не в первой меня этим стращает, да нашего директора к нам в театр и калачом не заманишь». (Действительно, кн. Гагарин весьма редко удостаивал нас этой чести; он являлся в русские спектакли по экстраординарной какой-нибудь надобности, например, когда Государь приезжал в театр, или когда после пьесы был какой-нибудь маленький балет, или дивертисмент). В тот вечер, перед нашей комедией, шел какой-то водевиль: я оделся, вышел за кулисы, и увидев кн. Гагарина в его директорской ложе, побежал сказать Рязанцеву об этом неожиданном госте.
— Ну, брат Вася, плохо! Кн. Гагарин приехал! Он верно явился для нашей комедии; видно Храповицкий сдержал слово.
— Вот это подло, — сказал Рязанцев, — не ждал я от Храповицкого такой низости.
Тут он начал торопливо одеваться и позвал к себе в уборную нашего суфлера, Сибирякова, которого заставил начитывать ему свою роль. Рязанцев продолжал одеваться, раскрашивать свою физиономию, а суфлер торопливо читал пьесу около него, как дьячок. Тут режиссер позвал всех на сцену и Рязанцев сказал Сибирякову:
— Ну, смотри, Иван, держи ухо востро, не зевай, выручи меня из беды; надо его сиятельству туману напустить. Смотри же, чтоб я знал роль. Завтра угощу тебя до положения риз.
Началась наша комедия, довольно, впрочем, сухая; первые явления были без Рязанцева, но лишь только он вышел на сцену, публика оживилась, симпатичность его вступила в свои права и дело пошло на лад; он играл молодцом, весело, живо, с энергией, не запнулся ни в одном слове и брал, как говорится, не мытьем, так катаньем. Публика была совершенно довольна; смеялась от души, вызвала его и других артистов, и комедия удалась вполне. Даже его сиятельство два или три раза хотел улыбнуться. По окончании комедии кн. Гагарин (человек гордый и серьезный), выходя из своей ложи, процедил сквозь зубы Храповицкому, которого он не очень жаловал: «Что же вы мне давеча нагородили о Рязанцеве? Дай Бог, чтоб он всегда так играл». Он как-будто хотел этим сказать: стоило ли меня беспокоить по-пустому. Ошеломленный Храповицкий пришел к нам в уборную и сказал Рязанцеву:
— Ну, брат Вася, черт тебя знает, что ты за человек такой! Ты так играл, что я просто рот разинул.
— Да зато, чего же мне это и стоило, Александр Иванович, — отвечал Рязанцев, утирая лившийся с него пот и переменяя белье. — Видите, я, от волнения и усердия, теперь как мокрая мышь.
Храповицкий часто нас потешал своими курьезами и наивностью. Он был отчаянный формалист и бюрократ, и страдал какой-то бумагоманией. В продолжении одного года у него насчитывалось до 2000 №№ исходящих бумаг, несмотря на то, что, по неграмотности его, они стоили ему головоломного труда; о всяких пустяках у него писались отношения, рапорты, предписания и донесения, то в театральную контору, то директору, то начальнику репертуара, то актерам. Особенно он надоел своими рапортами директору.
Вот анекдот о Храповицком, свидетельствующий о его мании марать бумагу.
Однажды актриса Азаревичева просит его доложить директору, чтобы бенефис, назначенный ей, на такое-то число, был отложен на несколько дней. Все дело было в двух словах; но Храповицкий важно отвечал ей, что он без бумаги не может ходатайствовать о ее просьбе.
— Ах, Александр Иванович, сказала Азаревичева, — где мне писать бумаги? Я не умею…
— Ну, все равно; надобно соблюсти форму… Здесь-же, на репетиции, вам ее напишет Семихатов (секретарь Храповицкого, из молодых актеров).
Тут Храповицкий кликнул его, усадил и начал диктовать:
— Пиши… Его высокоблагородию… коллежскому… совет-нику… и… кава-ле-ру… господину… инспектору… рос-сий-ской… драматической… труппы… от актрисы… Азаревичевой… — и пошел и пошел, приказным слогом, излагать ее просьбу к себе самому. Окончив диктовку, он велел Азаревичевой подписать; отдал просьбу ей; потом по форме, велел подать себе, что Азаревичева и исполнила едва удерживаясь от смеху… Храповицкий, очень серьезно, вслух прочел свое диктование и отвечал:
— Знаете-ли что? Его сиятельство никак не согласится на вашу просьбу и я никак не могу напрасно его беспокоить. Советую вам лично его попросить, — это другое дело!
И тут-же разорвал только что поданную ему бумагу. Азаревичева глаза вытаращила:
— Что-же это за комедия? Вы бы мне сначала так и сказали; а то зачем-же заставили меня подписывать бумагу?
— Сначала я не сообразил! — глубокомысленно отвечал он, — а вы, сударыня — девица, и, потому не понимаете формы!
Князь Гагарин, господин, тоже с причудами любил озадачивать Храповицкого самыми оригинальными ответами на его рапорты и отношения. Когда ввели во французской труппе обыкновение колокольчиком вызывать артистов из уборных на сцену, князь Гагарин приказал делать тоже и в русском театре. По этому важному случаю Храповицкий написал в контору требование что-де «нужно купить большой валдайский колокольчик». Желая что-нибудь сделать наперекор Храповицкому, князь Гагарин собственноручно написал: «купить колокольчик, только не валдайский»… Наш Храповицкий задумался: где же ему приобрести большой колокольчик не валдайского произведения?
Как-то раз начальник репертуара Рафаил Михайлович Зотов присылает ему записку, в которой пишет, что такую-то новую пьесу придется, вероятно, положить в Лету. Храповицкий опять задумался, подозвал меня и говорит:
— Посмотри, пожалуйста, что это такое пишет мне Зотов: тут верно ошибка и надобно было написать «отложить к лету»; но летом такую большую пьесу нам ставить вовсе невыгодно.
Когда-же я ему объяснил, что мифологическая Лета значит «река забвения», он очень этим огорчился и саркастически заметил, что в деловых бумагах мифология вовсе не у места.
Однажды на масленице он заметил, что старший наш капельдинер был пьян; он подозвал его к себе и начал распекать:
— Ну, боишься-ли ты Бога? Есть-ли в тебе совесть? — говорил он, — на масленице, когда у нас и утром и вечером спектакли, ты пьянехонек?! Не мог подождать… Ну, вот, придет великий пост и пей себе, сколько хочешь; никто тебя не осудит!
Храповицкий был вообще человек добрый, но далеко… не хитрый. Страстный театрал, он в кругу знакомых слыл даже за отличного актера. У него бывали домашние спектакли, на которых он свирепствовал в комедиях и драмах классического репертуара. Знаменитая К. С. Семенова (как я уже говорил) иногда игрывала с ним и он всегда с гордостью вспоминал об этом. Дирекция, во времена ины, пригласила его быть учителем декламации в театральной школе и тут-то было обширное поле скакать ему на любимом своем коньке. Дюр, в бытность свою в школе, учился у него. Забавнее всего было то, что в каждом мальчике, Храповицкий видел будущего трагика и учеников своих заставлял кричать напропалую. В былое время я написал на него много эпиграмм, но он был незлопамятен — и прощал мне мое балагурство.