Копривштицкие кумушки
— А что, Павлин, ведь пора женить тебя, сынок! Я женил твоих братьев, чтоб их жены заботились обо мне, старике, а они мне народили целый ворох внучат и хлопочут о них, а стариков — на свалку. Мать уж стара стала, не может за мной ухаживать. Ей нужна помощница, — сказал дедушка Либен сыну, весело глядя ему в глаза.
— Ладно, отец. Пора так пора… Коли ты говоришь — женись, я готов исполнить твою волю… Женюсь хоть десять раз…
— Да разве ты турок, сынок, чтоб десять раз жениться? Смотрите, пожалуйста, петух какой выискался, — захохотал дедушка Либен.
Павлин был красивый, щеголеватый парень. Высокий лоб, большие карие глаза, все черты его умного лица выражали душевную доброту и открытый характер. Полные гладкие щеки и прямая стройная фигура говорили о силе и здоровье.
Дедушка Либен долго хохотал, даже заплакал от смеха, но, наконец, снова стал серьезен и сказал:
— Вижу, сынок, что ты и в самом деле для женитьбы готов. Сразу видно, охота жениться есть… Ежели бы я тебя сено косить послал или усадил кунтуш перешивать, ты бы, пожалуй, в Загорье сбежал. А речь о женитьбе зашла, ты так и рвешься, словно муха на мед. Ну, молодец! «Эй, Манго, идем овец пасти». — «Холодно, милый». — «Эй, Манго, обедать ступай». — «Иду, иду. Раз велят, надо слушаться…». А знаешь, сынок, кого я за тебя взять-то хочу?
— Нет, отец, не знаю.
— Так я тебе скажу, но ты сперва должен поклониться мне да руку поцеловать.
Павлин торопливо отвесил три поклона и хотел поцеловать отцу руку, но дедушка Либен остановил его и сказал:
— Постой, сынок; что это за поклоны? Так кланяются только турки во время байрама. Ты поклонись мне, как бедняк чорбаджию: бей челом в землю.
Сын снова поклонился три раза, стукнув лбом об пол, потом поцеловал отцу руку, скрестил руки на груди и устремил на него полный ожидания взгляд.
— Что ты выпучил глаза, как зарезанный баран? — промолвил с улыбкой дедушка Либен. — Поди поцелуй руку у матери и приходи скорей: я скажу тебе, кто твоя невеста.
И дедушка Либен замурлыкал какую-то допотопную турецкую песню. Павлин пошел, поцеловал руку у матери и вернулся назад.
— Ну, сынок, встань передо мной и слушай. Нет, встань прямо и сложи руки на поясе… Не так, не так, — над самым поясом. Правую повыше. А теперь немножко пониже. Ну, вот так, вот так… Жениться хочет, а стоять перед отцом не умеет! Ты, пожалуй, и перед кумом стоять так будешь. Ведь тебя людям показать стыдно, сынок: медведь, ну просто медведь, да и только…
Долго еще дедушка Либен читал сыну «параклис»[34], долго еще тот почтительно стоял перед ним, почесывая переносицу, крутя усы и переминаясь с ноги на ногу в ожидании обещанного отцом разъяснения. Наконец, дедушка Либен спросил его:
— Скажи, Павлин, знаешь ты дедушку Хаджи Генчо?
— Какого Хаджи Генчо? — спросил Павлин, как будто в Копривштице было два Хаджи Генчо.
— Ну, Хаджи Генчо — Сыча по прозванию.
— Знаю.
— А знаешь ли, что у него есть дочка?
— Знаю, — отвечал сын и принялся рассматривать свои башмаки.
— Ладно, — продолжал дедушка Либен, подмигнув правым глазом. — Что ты смотришь вниз, сынок, словно индюк на мартовском солнце? Не вешай голову. Ты ведь знаешь: наш род почтенный, голову держит высоко, ни перед одной женщиной глаз не опустит. Таким был в молодости твой отец, таким будь и ты… Эх, молодость, молодость! Ну, пока довольно. Теперь ступай, работай. Дочка Хаджи Генчо — Лилой, что ли, звать ее? — будет твоей женой.
Вот как дедушка Либен советовался с семьей и объяснялся с сыном. Ему даже в голову не приходило спросить сына, нравится ему невеста или нет. Зато любящая мать давно объяснила сыночку, зачем Хаджи Генчо ходит к ним пить старое вино. Поэтому Павлин давно знал, что ему скажет отец; но в то же время он должен был, все отбросив, выполнить обычные условности, покорно выслушивая отцовские распоряжения, хоть это было и нелегко.
Павлин виделся с Лилой почти каждый день; он знал ее еще в то время, когда сам учился в школе у Хаджи Генчо, а она под стол пешком ходила. Пойдет вечером Лила за водой на Арнаутец, а Павлин выйдет на улицу и станет возле красильной Никиты Вапцилки. Вот смерклось; выплыла луна. Лила возвращается с колодца, поглядывая по сторонам. Павлин ждет ее не дождется. Вот и она… Лила подходит ближе. Павлин идет ей навстречу, просит дать ему водицы испить. Лила протягивает кувшин и, отвернувшись, поправляет платок на голове. А Павлин рассматривает ее со всех сторон, как баба разбитое корыто. Само собой разумеется, эти молодые наивные люди ничего друг другу не говорят: постоят немножко и побредут задумчиво каждый в сбою сторону.
Иногда, по воскресеньям, Лила идет за водой, убрав голову цветами, а Павлин подойдет к ней, попросит у нее цветочек и, получив его, с наслаждением и жадностью спрячет за пазуху. Лиле тоже давно нравился Павлин: она часто думала о нем, ложась спать, вставая утром с постели, сидя дома за работой. Скинет другой раз кунтуш, засучит рукава, разведет огонь, повесит котлы на цепях, начнет лук крошить, рис выбирать, обед готовить, а сердечко тук-тук — все по Павлину. Днем пойдет на реку белье стирать — валек так и трещит у нее в руках, а в мыслях опять Павлин. Да как ему в мыслях не быть, когда он и в самом деле все время перед глазами? Она стирает, а он стоит под ивами, любуется на ее покрасневшие от воды хорошенькие босые ножки, и сердце у него готово выпрыгнуть из груди. Словом, эти молодые невинные сердца полюбили друг друга, и любовь их все сильней разгоралась, чуждая всяких посторонних соображений, со всей искренностью молодого, нетронутого чувства.
Но, несмотря на всю невинность их любви и ангельскую чистоту отношений между двумя этими юными существами, копривштицкие кумушки уже начали распускать всякие скверные слухи. На свете нет ничего злей языка копривштицкой богатой старухи. Бедняки работают, тяжким трудом добывая себе хлеб насущный; матери заняты детьми; девушки — хозяйством, разведеньем цветов в садике да своими девичьими песнями:
Садила девица синий цветочек,
Сама садила, сама растила…
У мужчин пропасть дела, а все свободное время они проводят в корчме. Не то старухи! Копривштицкие старухи-чорбаджийки ничего не делают, — целый день только сплетничают. Упаси боже попасть им на язычок! Вы можете увидеть копривштицких кумушек на любых похоронах, где они плачут об умершем, плачут по-настоящему, от всего сердца. Живой от них хоть в могилу полезай, да и там язык их достанет его, а для мертвеца у них всегда найдется и слеза, и крестное знаменье, и молитва. Нужно заметить, что в Копривштице женское население преобладает над мужским. Последнее разбредается в разные стороны в поисках заработка, чтобы обеспечить семью на зиму. Копривштинцы мужского пола занимаются главным образом торговлей платьем из абы[35], скотоводством и откупом налогов. Копривштицкие масло и брынза славятся в самом Царьграде. Вот почему в Копривштице очень часто остаются только деревенские портные, торговцы, цирюльник, попы, пономарь да могильщики. Все полевые работы исполняются женщинами и работниками. Тогда-то старухам полное раздолье от скуки перемывать косточки всем, кто жив, молод и не похож на них.
Одна из таких кумушек, Беньовица Вишнева, бочкообразная, толстая, жирная, с седой головой, покрытой черным платком в красных разводах, — этот платок служил знаком того, что его обладательница отказалась от света и посвятила себя церковным делам, — при выходе из церкви говорила, что Павлин и Велика (Лила) занимаются не больно похвальными делами, что Павлин похож на отца и бегает за девушками да вдовами, что он мог бы найти себе невесту получше и покрасивей, чем дочь кривоногого Хаджи Генчо.
— Ну уж нет! — подхватила другая чорбаджийка, с большой еврейской чалмой на голове. — Этого ты не говори, тетушка Беньовица: девушка миленькая, славненькая и хорошая хозяйка, да притом и хорошего рода.
— Бог с тобой, Кальовица! Что ты рассказываешь? — перебила Дона Цаклина, приживалка Беньовицы, собирающая сплетни для своей покровительницы. — У Хаджи Генчо ничего не делается, как у порядочных людей: капусту у него квасят после рождественского заговенья, репу покупают мелкую. Все покупают крупную и твердую из зимних запасов у стрельчан, а им турок привозит из Душанцы репу, и свеклу, и капусту — мелкую… Ну, ересь, право слово ересь! Та самая, о которой нам прошлое воскресенье отец Михайло толковал, помните? Фарисейская. И скажите на милость: ну где это видано, чтобы отец покупал сукно для кунтуша и шаровар, а дочка и жена сидели целый день сложа руки? Неужели они не могут сами соткать сукна на шаровары? Коли у них и дальше так пойдет, бедному Павлину плохо придется; а он парень хороший, кроткий, безответный. Жена ему скажет: «Я работать не могу, — поди сам купи себе сукна на шаровары, и пояс, и готового полотна на рубашки». А то еще и для нее рубашек да скатертей велит купить. Срам да и только!
— Срам, просто срам всему нашему селу! — подхватила Беньовица, опираясь на костыль, и голова ее затряслась, как ветка граба. — Ежели Велика станет Павлиницей, клисурцы подумают, что копривштинцы с ума сошли. Срам. А в Сопоте что скажут? Стыд какой!
— Что правда то правда, — согласилась большая чалма. — Но девка не виновата: отец не дает ей работать, как у людей водится. «Я, говорит, сам куплю себе сукна, а вы займитесь другим делом: вяжите чулки на продажу». А коли Хаджи Генчовица ему скажет: люди, мол, смеются, — старик так раскричится, что просто вон беги: «Дуры вы, бабы, говорит: сукно-то пятьдесят грошей аршин стоит и гораздо красивей, а ваш безобразный шаяк[36] обязательно в семьдесят обойдется». Так что ни Лила, ни Хаджийка не виноваты.
— Да ты прежде узнай, что за человек этот Хаджи Генчо, а потом и говори. Это же нехристь, безбожник, прости господи! — воскликнула Беньовица, ударив в землю костылем и задрожав от злости. — Он хоть и на клиросе поет, а с евреями якшается, которые Христа распяли. Мне один монах рассказывал, что Хаджи Генчо евреям мальчика продал — кровью его причащаться, — а они ему за это всякого добра надавали. Вот оно какое дело!
— А зачем евреям мальчик? Как они причащаются? — спросила худая, оборванная старуха, стоявшая рядом и внимательно слушавшая пересуды сплетниц, ковыряя в носу.
— Как зачем? — важно, глубокомысленно ответила Беньовица. — Евреи покупают болгарских детей, откармливают их сахаром, маслом, молоком, а откормивши, сажают в бочку, куда вбиты иглы и ножи. Потом скатят бочку откуда-нибудь с горы, и ребенок освятился. Тело отдают на съеденье собакам, а кровь собирают в Соломонову чашу и причащаются ею. У евреев святое причастие — кровь, у турок — маслины, а у армян — навоз. Мне обо всем этом Тончо Славей рассказал.
— Ах, матушка, — сказала хорошенькая, молоденькая невестка Беньовицы, — какой бы ни был у Лилы отец, она тут ни при чем.
— Ты, невестка, еще молода и ничего не понимаешь, — отвечала с достоинством Беньовица, — а я старуха и кое-что смыслю в этих делах. Знаешь, что старые-то люди говорят? «Яблоко от яблони недалеко падает». Ведь это правда.
— Правда-то правда, тетушка Беньовица, да только не всегда. Возьми хоть Пейчо с его сыновьями: отец — пьяница, разбойник, а детки у него хорошие, славные, работящие, — заметила большая чалма.
— А вот и врешь, голубушка, — возразила Беньовица. — Пейчо хоть и пьяница и великий разбойник, да не безбожник, а Хаджи Генчо черту душу продал! Ты разве не знаешь? У него в доме уж и домовой завелся! Спроси хоть Тончо Славея, коли не веришь!
— Да неужто?.. Ах ты, господи!.. Мать пресвятая богородица, святые Петка и Неделя, спасите нас! — послышалось со всех сторон.
— Истинную правду говорю, — продолжала Беньовица. — Мне рассказала об этом Найденица, его соседка: ведь с ее балкона двор Хаджи Генчо как на ладони. Было это до первых петухов. Просыпается Найденица, — она спала на балконе, — и слышит шум. «Не дождик ли пошел?» — думает, и вышла на двор белье снять, что на садовом заборе сушилось. Прислушалась: а это не дождик идет, а кто-то шумит и кричит на дворе у Хаджи Генчо. Побежала она опять на балкон — глядь, а посреди двора цыган сидит, гвозди кует, а маленькие кузнецы, цыганята, в семьдесят семь мехов огонь раздувают. Каждый с кулак, не больше, а бороды белые. Работают и страшные песни поют. Одну песню Найденица наизусть запомнила.
— Какая же это песня? Скажи нам, коли знаешь, бабушка Беньовица, скажи, пожалуйста! — закричали в один голос слушательницы.
— Погодите, я эту песню давно знаю. Ну, как это?.. Не могу припомнить… Стара стала, мои милые, пожила на свете довольно. А как молода была и ходила на посиделки, так чуть не сотню песен знала. Тогда много было песен и певцов, много всяких сказочников да рассказчиков. А теперь…
— Те песни мы сами знаем. Ты лучше скажи, что́ домовые-то пели. Спой нам их песню, а потом уж про старые времена рассказывай, — заявила большая чалма.
Старая кумушка тихонько запела, наклонив голову и постукивая костылем по земле:
Бит, бит, недобит,
Резан, резан, не убит…
Что ни ухо — заступ малый,
Каждый зуб острей кинжала,
Очи углями горят…
Как рогами подхвачу,
Так весь бок разворочу!
Получив столь важные известия, копривштицкие кумушки употребили все средства, чтобы добраться до истины, и отправились к Найденице — расспросить ее подробнее; но она ничего не могла им объяснить. Сказала только, что никого не видела и не слыхала никакой песни, а слышала только шум на дворе у Хаджи Генчо, словно там гуси дрались.
Несмотря на всю незначительность данных, сообщенных Найденицей, кумушки стали уверять всех направо и налево, будто она своими глазами видела, как в ночь на Ивана Купала, около полуночи, из трубы дома Хаджи Генчо вылетел огненный змей о семидесяти семи головах. На другой день в школу явилась только половина учеников, на третий — четвертая часть, а через неделю — всего тридцать человек.
— Кто знает, как оно обернется. Мало ли чего не бывает на свете! — говорили бабушки, тетушки и матушки школьников. — Мы своего не пустим. Незачем Койчо ходить в эту проклятую школу. Пусть лучше туфли шьет или мыло варит. Довольно ему учиться: попом ему не быть, а отцу нужен работник в мыловарне.
Так совершился грех, положивший конец счастью одного дома. Хаджи Генчо и его дом оказались замаранными грязью, и счастье его семейства запечатано печатью дьявола. Что же касается Павлина, то женщины продолжали его расхваливать. Мужчины соглашались, что он малый хороший, обходительный, но очень уж мягкий: как баба! Девушки, кроме уже помолвленных, молча вздыхали.
* * *
Хаджи Генчо, как обещал, явился на другой день перед ясные очи дедушки Либена, — разумеется, до обеда, — и на вопрос: «Что ты мне, Хаджи, насчет дочки-то скажешь?» — отвечал:
— Что же, бай Либен, я согласен. Приходи сватай… И жена согласна тоже, и сын согласен, и сама дщерь моя бога всевышнего хвалит, зане он сподобил ее обрести такого свекра, яко же ты еси, бай Либен!
Какая же причина заставила Хаджи Генчо сразу отдать свою дочь за Павлина, тогда как еще вчера, по его расчетам, следовало согласиться на это лишь через шесть месяцев? Может быть, родительское сердце за ночь взяло верх над всеми соблазнами и заставило его забыть о старом вине? Может быть, оно в одну ночь стало таким нежным, что он пожелал как можно скорей устроить счастье дочери? Или, может быть, семейные заставили его изменить решение, забыв о старых винах и шашлыке? Ни то, ни другое. Он попросту рассудил так: «Если я затяну дело, то, чего доброго, старый Либен переменит свое намерение и женит сына на другой, а мне натянет нос и я останусь в дураках. Гораздо лучше теперь же обручить молодых, а свадьбу оттянуть так, чтобы можно было не один, а пять-шесть бочонков выпить. А ежели бай Либен станет торопить со свадьбой, я буду доказывать, что приданое еще не готово, рубашки для кума с кумой не подрублены, кунтуш на подкладку не положен. Да и мало ль чего еще можно наговорить? Свадьба — дело не маленькое: тут много всяких заковык».
— Когда же приходить сватать, Хаджи? — спросил дедушка Либен.
— Да приходи хоть сегодня, сват! — ответил Хаджи Генчо.
— Ну, так я приду к вечерку, а теперь пообедаем да соснем маленько.
После обеда Хаджи Генчо пошел домой, а дедушка Либен лег и немного поспал; проснувшись, он позвал жену и велел ей сесть у него в ногах.
— Хаджи Генчо согласен отдать нам дочку, Дела, — сказал он. — Пойди скажи Ральовице, чтоб она нарвала цветов в саду и сделала большой букет: она у нас невестка славная, разумная, мастерица на все руки. Да вот тебе золотой: привяжи к букету.
Дедушка Либен вытащил кошелек и кинул на стол старинный турецкий червонец.
— А фруктов принести? — спросила старушка.
— Обязательно. Как же можно без фруктов! Принеси яблок, крупных смокв, стручков, изюмцу, жареного гороху. Да захвати сахарных петушков, миндалю, леденцов.
Когда все принесли, дедушка Либен завязал гостинцы в липисканский платок, заткнул за пояс букет с червонцем и тронулся в путь. Выйдя на улицу, он поднял голову, словно сборщик податей, и, улыбаясь в усы, гордо пошел вперед, красуясь, как павлин, и посматривая по сторонам в уверенности, что все глядят только на него, говоря: «Ай да дедушка Либен! Поглядите на него! Вот это отец: на какой девушке сына женит».
Ну, ладно.
Хаджи Генчо ждал дедушку Либена. Ради такого случая он надел новый кунтуш и красный пояс. Как только старик переступил, или, скорее, перемахнул, через порог калитки, Хаджи Генчо пошел ему навстречу.
— Добрый день, сват! — промолвил дедушка Либен.
— Дай тебе боже, сват! — отвечал Хаджи Генчо. — Как живется-можется? Все ли здоровы?
— Спасибо, сват. Все как надо.
— Ну, слава богу. Как бабушка Либеница?
— Спасибо, сват, здорова.
— Детки?
— Тоже здоровы, сват, спасибо.
— Внучата как попрыгивают?
— Ничего, сват, ничего. Твоя Хаджийка здорова ли?
— Здорова, сват, благодарим бога.
Друзья долго еще обменивались взаимными приветствиями на ходу. Наконец, они очутились в одной из устланных коврами комнат Хаджигенчова дворца. Тут дедушка Либен снял шапку и положил ее на печку. У болгар нет обычая снимать шапку при входе в дом. Но дедушка Либен, в отличие от других, всегда снимает ее и у себя и в гостях, как делают важные особы.
«Русские всегда снимают шапку, когда входят в дом, — говорит дедушка Либен. — Даже в корчму. И чаще всего крестятся… Крестятся-крестятся, а потом возьмут да и напьются как сапожники… И за вино не заплатят».
Так говорит дедушка Либен о русских солдатах, хотя любит их всем сердцем; к тому же в свое время он и сам платил за вино не лучше их.
Комната, в которую вошел дедушка Либен, была похожа на все комнаты в болгарских домах: четырехугольная, с двумя окнами и с печью, обмазанной известью и красной глиной и похожей на толстую бабу; на самом верху печи в виде украшения была вмазана миска вверх дном. В переднем углу комнаты находился киот, весь в бумажных иконах, среди которых висела одна деревянная, изображающая архангела с огненным мечом. По одну сторону киота торчали хранившиеся с вербного воскресенья вербы, по другую — несколько крещенских и пасхальных свечей. Перед киотом в пестром бумажном мешочке висело красное яйцо от страстного четверга; посредине киота находилась лампадка; кадильница была повешена за хвост на гвозде. По всем четырем стенам комнаты шли деревянные полки с расписными краями, и на них стояли рядами, как солдаты, разные миски, тарелки, глиняные и медные блюда; среди них выделялось блюдо, в котором жена Хаджи Генчо носила в церковь кутью. Стены комнаты были выбелены известкой, пол покрыт пестрым войлоком, а в переднем углу постлан ковер красной, желтой, зеленой, синей и белой шерсти, вытканный собственноручно Лилой. На полу под образами лежал тюфяк, покрытый сипим шерстяным одеялом, которое Хаджи Генчо купил в молодости, когда он был еще не Хаджи Генчо, а всего-навсего Генчо Сыч. На этом тюфячке Хаджи Генчо покоил после обеда свои старые кости. Ни столов, ни стульев в комнате не было; не было и лавок, которыми оборудованы даже лучшие копривштицкие дома. Во всей Копривштице — только один дом, где есть столы и стулья: это дом откупщика, из-за которого было пролито немало бедняцких слез.
В комнате Хаджи Генчо не было также ни картин, ни каких-либо украшений, кроме литографированного портрета Юрия Венелина[37] да зеркала в пестро раскрашенной рамке, к которой и мухи успели приложить свои художественные способности. В этой комнате Хаджи Генчо обычно принимал самых почетных гостей.
На тюфяке под образами уселись дедушка Либен и Тодор Радин — тот самый, что был сельским старостой и потребовал с жителей села две тысячи грошей на чернила и бумагу для своей канцелярии. В противоположном углу расположились Тончо Славей и Янаки Хекимин. Тончо Славей уселся по-турецки и облокотился правой рукой на одну из пестрых, желто-черных подушек.
Этот Тончо — знаменитая личность, и я должен дать возможно подробнее его жизнеописание. Тончо, о котором так благосклонно отзывались копривштицкие кумушки, говоря, что он знает все на свете, был сельским портным, разносчиком всяких новостей, потешником. Внешне это был богатырь внушительней Индже-воеводы, огромного роста, с длинными рыжими усами колечком и рябым от оспы лицом. Дети боялись его, говорили, что его индюшки поклевали. Глаза его, опухшие от пьянства и заплывшие жиром, так подло и лукаво шныряли во все стороны, что старики и вообще люди солидные с полным основанием замечали: «У этого Тончо глаза прыгают во все стороны, как у черта, когда он на мельнице пирует».
Гости уселись, и воцарилось молчание. Дедушка Либен кряхтел и крутил усы; Хаджи Генчо, держась обеими руками за живот, произносил или, вернее, мычал свое любимое: «Хм, хм!..» Тончо чистил ухо самшитовой ухочисткой; Тодор Радин приводил в движение свою нижнюю губу при помощи указательного пальца и смотрел в потолок, а Янаки чесал себе затылок. Наконец, вошла бабушка Хаджийка и, поклонившись дедушке Либену, сказала:
— Добрый день, бай Либен! Многая лета!
Последнее приветствие она заимствовала у мужа, который в свою очередь заимствовал его у русских, получив из Киева вместе со славянским псалтырем и апостолом.
— Желаю здоровья и счастья! — ответил дедушка Либен.
— Как поживает бабушка Либеница? Что делает? Детки здоровы ли?
— Ничего, слава богу.
— Дай бог и пресвятая богородица!
Затем Хаджи Генчовица тоже села и замолчала.
Дедушка Либен и Хаджи Генчо были заняты важными размышлениями, и молчание продолжалось бы долго, если бы болтун Тончо не заговорил на постороннюю тему:
— А что, дедушка Либен, слыхал ты, что чума снова начала людей морить? Появилась опять в Малой Азии и дошла до самого Лондра, где англичане живут.
— Что ж мудреного! Видно, живая-здоровая, медовая-масленая, опять сбежала. Что и говорить, бабенка хитрая, — промолвил дедушка Либен.
— Да, да, убежала, — подтвердил Тончо.
— Хоть и толкуют, будто англичане — умный народ, хитрые черти, — продолжал дедушка Либен, — но я скажу: неверно это, ей-богу, неверно. Правда, схватили они чуму, запихнули ее в бутылку — это хорошо. Да какой толк, коли удержать не сумели. Не в том сила, чтоб схватить. А ты удержи, — вот в чем загвоздка! Русские — те не такие. Они, сдается мне, на этот счет поумней: уж коли что схватят, так во веки веков не выпустят. Пускай хоть лопнет, треснет, рассыплется, а не выпустят. «Шалишь, старая хрычовка, скажут, знаем мы тебя; сиди себе в бутылке да помалкивай».
— Извини меня, дедушка Либен, — сказал Хаджи Генчо, сняв одну руку с живота и взмахнув ею в воздухе, — англичане поумней русских будут; спроси кого хочешь.
— А я так скажу, — подхватил Тончо, — и англичане и русские — ни рыба ни мясо, а самый умный народ на свете — французы. Хе-хе-хе, вот это мастаки! Настоящие черти!
— А почему? — спросил дедушка Либен.
— А потому, что один француз — сейчас не припомню его имени — хотел разок размахнуться да разок ударить своей саблей и всех как есть извести. На всем свете людей, как репу, изрубить. Герой!
— Ну, дядя Либен, что ты на это скажешь? — спросил Тодор Радин.
Дедушка Либен засмеялся так громко, что голуби, спокойно сидевшие на крыше, испугались и улетели, — может быть потому, что человеческий смех не по нутру этим добрым созданиям. Кто его знает…
— Ах, Тончо, уморил ты меня, ну просто уморил! — произнес он ликуя. — Твоего француза Панапартом звали, и пусть у него было хоть три сердца, а московский царь, Кутузин и Саваров не побоялись его, связали молодцу руки, заковали его в семьдесят семь цепей и отправили живого в ад дьяволу мостовую мостить. Вот чем дело кончилось!
— Если б англичан не было, кто бы нам иголки делал? — заметил Хаджи Генчо. — Ведь всем известно, что иголка — штука хитрая, мудреная.
— Ну уж, мудреная. Что в ней мудреного, скажите на милость? Иголку и наши цыганки сделать могут, — сказал Янаки.
— Знаете, что я вам скажу? Англичане прислали русским иголку и говорят: «Вот смотрите, какие чудеса мы делаем». А русские взяли иголку да сделали из нее чубук — и отослали назад англичанам: «Курите, мол, на здоровье».
Сообщив об этом, дедушка Либен чуть не заплакал от радости: так ему было приятно доказать, что милые его сердцу русские — самый умный и искусный народ на свете.
— Я видел англичан в Царьграде, — продолжал он. — Это были дураки, каких свет не создавал. Придет англичанин в лавку хлеба купить или сыру, и не поймешь, что лопочет. Он тебе одно долбит, а ты ему другое подаешь. Да знаете ли вы, что большинство англичан немы, как немцы?
Лицо дедушки Либена при этом расцвело как маков цвет; старая душа его помолодела, в охладевшей крови вспыхнул огонь: он готов был покрывало с тюфяка сдернуть вне себя от радости, что ему удалось победить противников, которые замолчали, не зная, что сказать.
Когда с этим вопросом покончили и говорить больше было не о чем, дедушка Либен стал думать, как бы ему перейти к делу, а остальным захотелось послушать его красноречие, то есть как он начнет сватать Лилу. Он долго пыхтел и раздумывал, все не решаясь произнести первое слово.
— Чем прикажешь тебя потчевать, бай Либен? — спросил Хаджи Генчо, чтоб только начать разговор.
— Водочкой, Хаджи!
Хаджи Генчовица вышла, принесла из соседней комнаты оловянный кувшинчик в виде рыбы хвостом вверх и поставила его на печку. Вошла Лила, нарядно одетая, принесла маленький столик, покрыла его алым платком, поставила на него «рыбу» с водкой, тарелку с изюмом, рюмку, похожую на гриб, и опять вышла, никому не поклонившись и не сказав ни слова. В Копривштице девушки никогда никому не кланяются, предоставляя эту обязанность матерям, которые кланяются и здороваются за четверых. Выпив и закусив, дедушка Либен заговорил. По правде говоря, он еще долго молчал бы, но его «чувство»[38] отказалось ему повиноваться и стало ворчать: ему захотелось ужинать, а Хаджи Генчо, как было известно, не имел обыкновения угощать гостей ужином.
— Знаете, Хаджи и Хаджийка, зачем я к вам пришел? — спросил он.
— Зачем пришел, о том скажешь нам, а мы послушаем, — в один голос радостно отвечали хозяин с хозяйкой.
— У меня ведь сын неженатый есть.
— Знаем, знаем, бай Либен. Пора вам женить его — это долг христианский.
— А знаете ли, что у вас есть дочка?
— Как не знать! Знаем…
— Так вот сыну моему ваша дочка по нраву пришлась, да и мне она нравится… Черт возьми, не дурно бы поженить наших поросят и свадьбу сыграть.
— Что ж, бай Либен! Коли на небесах написано, чтоб нам породниться, — слава богу. Мы не против. Только надо Лилу спросить, хочет ли она за Павлина?
— Спросите, спросите, — отвечал дедушка Либен, очень довольный тем, что свалил с плеч тяжелое бремя, давившее его, как жернов. Он сразу повеселел.
— Велика! — крикнул Хаджи Генчо дочери. — Поди сюда.
Лила вошла и остановилась посреди комнаты, сложив руки у пояса и опустив глаза.
— Скажи, детка, нравится тебе дедушка Либен? — спросил Хаджи Генчо. — Он хороший отец.
— Нравится, — ответила Лила покраснев.
— А бабушка Либеница нравится?
— Нравится.
— А сын их Павлин нравится?
Лила промолчала.
— Ну, говори, говори, не стесняйся, — продолжал отец. — Он парень умный, дельный, и я выдам тебя за него, если хочешь.
— Как хочешь ты, папа. Как мама. Как вы прикажете.
— Ну, коли так, целуй руку у своего свекра да кланяйся, как невесте полагается: ты теперь невеста.
Лила отвесила три поклона и поцеловала огромную руку дедушки Либена, а дедушка Либен поцеловал ее в лоб и подал ей букет цветов и узелок с фруктами. Лила взяла то и другое, положила на печку и, отвесив дедушке Либену еще три поклона, подошла к отцу, поклонилась три раза и ему и поцеловала у него руку. Так она обошла всех. Хаджи Генчо дал дочери египетский червонец, а Тодор Радин, Тончо и Янаки — каждый по серебряному грошу. Исполнив этот обряд, она вышла в сад. Там она нарвала несколько букетов, связала каждый красной шерстяной ниткой и, привязав к ним по мелкой монете, раздала их гостям.
— Ну, Хаджийка, — сказал Хаджи Генчо, решив раз в жизни нарушить свой распорядок и проклиная обряды, требующие угощенья, — пойдите с Лилой, принесите поужинать. Нужно хорошенько угостить свата.
Через час на столе появились: куриный суп, жареная капуста со свиным салом, жареная курица, яичница, обсыпанная овечьим сыром, простокваша, пирог и вино, молодое, но хорошее. Лила не садилась за стол; это было бы недопустимой вольностью: невеста должна отказывать себе в пище и работать, чтобы показать себя свекру с наилучшей стороны… Лила подавала и принимала кушанья, наливала в кружки вино и подносила каждому. Старики пили сначала за здоровье жениха и невесты, потом за здоровье дедушки Либена и бабушки Либеницы, потом за Хаджи Генчо и его семейных, наконец за гостей, за их коней, волов, кур и цыплят. Пили до тех пор, пока дедушка Либен не нализался как следует и сам не стал похож на мокрую курицу.