Розовые мечты

Возвращаясь домой от губернатора, Лопатин находился в самом оживленном настроении. Присутствие Перловича в приемной его несколько смутило, но он скоро оправился и, развалившись в своей коляске, насвистывал какой-то веселенький мотивчик.

«Вот и второй подряд у него из зубов, так сказать, выхватываю», — думал он и нежно поглаживал серебряный набалдашник своей палки, голову бульдога в треугольной шляпе.

«Верьте моей пятилетней опытности... хе-хе! — усмехнулся он, припоминая недавнее посещение Станислава Матвеевича. — Опытности... Нет, брат, нам делить с тобой нечего, не с руки, не приходится. Или я все заберу в свои руки, или ты попробуй утопить меня, коли сможешь. Да-с! Потягайся-ка!»

Плавно катилась покойная коляска по новому городскому шоссе. Ряды тополей, окаймляющие улицы, шелестели своей серебристой листвой, приятный ветерок ласкал и нежил несколько вспотевшую лысину Ивана Илларионовича.

Он держал шляпу в руках и прикрыл голову тонким белым фуляром. Он уже успел освоиться с некоторыми местными приемами и привычками.

— Повернешь вокруг крепости, проедешь на Бешь-агач, оттуда мимо губернаторских дач к Салару! — приказал он своему кучеру из бессрочноотпускных стрелков.

Иван Илларионович снова погрузился в размышления и воспоминания:

«Ну, что бы он теперь делал в Москве, в Петербурге или там, в Нижнем, где он заканчивал свои последние торговые операции?.. Кто говорит, состояние, которым он обладал, довольно крупных размеров, дела его были немаловажные, но все это терялось как-то, стушевывалось в массе еще более крупных оборотов... никому в глаза не бросалось... ну, положим, знали на бирже, на рынках там, что ли, что есть, мол, Лопатин купец... ну, и только! А тут... ха-ха! Звезда первейших размеров; обширнейшие палестины для всяких торговых оборотов. Действуй только! А что главное: это известность. У губернатора принят».

И вот перед Лопатипым, в клубах шоссейной пыли, стали проходить все мельчайшие подробности аудиенции.

«Вот Хмуров, например, человек уже совершенно пустейший: авантюрист и больше ничего, а каково пошел, каково! Европейская известность. От иностранных держав орденские украшения получал. Портрет вон во „Всемирной Иллюстрации“ напечатан был: сидит это в русском кафтане, тигр лежит у самых ног, значит, в полном повиновении».

Иван Илларионович приложил палец ко лбу и почесал за ухом. Он соображал: какого и ему бы завести зверя. Разве опять тигра, — страшно!

«Непременно, — подумал он, — как увижу Скворцова, спрошу у него, что он посоветует».

Вот придут его караваны, машины привезут. Перекупит он у Перловича его остановленную фабрику, увеличит ее, настроит того и сего... Шелководство заведет такое, что ух!.. Тут выводят червей, там собирают коконы, морят их, разматывают, моют, сушат, красят... Паровой двигатель так и работает... материалу не хватает — собирай, ищи, стаскивай отовсюду, у всех отнимай, души эту торговую мелочь... все в одни руки...

У него даже началась легкая одышка. Он расстегнул жилет и ослабил узел белого галстука.

Открываются непосредственные сношения с Лионом, с Италией... туда он отправляет шелк в сырье... Непрерывные цепи верблюдов тянулись от Ходжента чуть не до самого Оренбурга. Отсюда ему шлют готовые ткани. В Петербурге, в Москве, во всех городах российских обширнейшие склады... Цены понижаются, иностранные фирмы трещат, не выдерживают конкуренции, лопаются одна за другой...

«Иван Илларионович Лопатин!» гремит во всех углах его имя. Он едет по Европе — прием, почет, удивление.

«Legion d'honneur», «Льва и солнца», «Honni soit, qui mal у pense», постой, какие еще есть ордена?! И все это на шее, от одного плеча до другого, звенит, блестит, колышется...

— Возьми вправо, коляска, вправо, скорей! — кричит молодой, сильный голос.

Глухой грохот, оглушительное шипящее шуршание шоссейного камня несется навстречу. Штук пятнадцать разномастных лошадей, перепутанных по всем направлениям веревками, тащат какую-то чудовищную, дробящую машину — каток. Молодой офицер-сапер, верхом на высокой белой лошади, чертом вертится в клубах шоссейной пыли, заскакивает справа, слева, сзади, спереди...

— Нахлестывай, нахлестывай! Чубарого жарь!.. Передняя тройка, чего замялась?.. Ай-ай-ай-ай!.. Гайда, гайда! Ух-ух!.. Ну, еще, ну, разом!

Щелкают нагайки по крупам выбивающихся из сил лошадей, свистят и гикают осипшие голоса саперных солдат.

— Гей, гей! Гони, гони!.. Ах, черт тебя дери!..

Каток остановился.

Чуть-чуть стороной объехала коляска Лопатина всю эту оживленную массу.

— Здравствуйте! — любезно раскланялся Иван Илларионович, узнав знакомого ему офицера. — Работаете?

— Укатываю... идет отлично!

— Скоро кончится постройка шоссе?

— О, да; раньше назначенного срока, гораздо раньше. Этот каток я сам устроил, Он ужасно тяжел, зато действует отлично… И как все это мне дешево стало!

— Будто бы?

— Да как бы вы думали? Эта вот линия шоссе до самого того угла...

Сапер указал концом нагайки, до какого именно угла.

— ...обойдется мне на четыре с половиной тысячи дешевле ассигнованной суммы. Какова экономия!

— Превосходная! Для начала это очень недурно. Что же вы думаете делать с этой экономией?

— Как что? Представить ее по назначению!

— Чего-с?

— Или предложить устройство плиточного тротуара, хоть по главной линии...

«Вот оригинал!» — подумал Лопатин. — Да вы бы лучше ее сюда... эту экономию-то...

Иван Илларионович сделал выразительный жест рукой.

— Ну-ну-ну! Нечего брови хмурить, вы видите, я шучу... Ко мне заезжайте почаще... без всякой церемонии...

Легкий кабриолет, запряженный кругленьким белым иноходцем, подъехал с другой стороны; в нем сидела красивая барыня и, привстав немного, высматривала: где бы ей удобнее было пробраться. Остановившийся каток со всеми своими лошадьми и лопатинская коляска совершенно загородили дорогу.

Из-под полей овальной соломенной, шляпки выбивались пряди темных, вьющихся волос, слегка напудренных шоссейной пылью, и сверкали веселые, оживленные глазки; на ее щеках так и пылал бархатистый румянец, который чрезвычайно шел к темноватому цвету ее смуглой кожи. Впрочем, эта смуглость была следствием загара, потому что когда ветер колыхнул и откинул ее кружевную косынку, то округленное, обнаженное плечико наездницы так и кинулось в глаза Ивана Илларионовича своей матовой белизной.

— Господа, вы совершенно заняли весь проезд! Я не могу выбраться! — произнесла красавица, придерживая свою лошадку и вглядываясь сквозь пыль: «Кто это такой сидит в коляске?»

«Ай да барынька!» — мелькнуло в голове Лопатина.

— Марфа Васильевна! Я сейчас вам очищу дорогу, сию минуту! Эй! Продвинь вправо! Осади лошадей! Вот так! — распоряжался сапер, ринувшись на выручку барыни в кабриолете. — За мной, Марфа Васильевна!

Наездница тронула своего иноходца концом бича и поравнялась с коляской Ивана Илларионовича.

Лопатин поклонился.

— Bonjour! — кивнула головкой Марфа Васильевна.

— Катаетесь? — вторично раскланялся Иван Илларионович.

Он познакомился уже с ней как-то недавно, на балу в Мин-Урюке, и даже заплатил за ужин, за которым председательствовала красавица, окруженная своими поклонниками.

— И вы тоже, кажется? — улыбнулась она и очень ловко, совершенно, впрочем, нечаянно, выставила свою ножку, обутую в маленькую красную туземную туфлю с острым, несколько загнутым носком.

Ветерок и тут оказал помощь невинному кокетству Марфы Васильевны, колыхнув ее юбки. Красивая округлость ее ног, несколько повыше щиколотки, выказалась в полнейшем блеске.

— Что же это вы не верхом? Вы такая любительница, сколько я знаю! — заметил Лопатин.

— Прокофьев! Ты, кажется, куришь? Давай огня... живо! — крикнул сапер, заметив, что Марфа Васильевна вынула портсигар.

— Ах, с моим седлом случилось несчастье. Оно такое старое и все развалилось. Я посылала чинить, говорят: не стоит!

— Надо новое выписать!

— Это так долго. Я видела одно в магазине у Захо, но он просит так дорого.

— Э!.. Хм!.. — замялся было Лопатин.

— Какая у вас славная коляска, лучше, чем у самого губернатора. Merci!.. — обратилась она к саперу, слезшему с лошади и подошедшему к ее кабриолету с дымящейся солдатской трубкой.

— Я к вам сегодня чай приеду пить вечером... можно? — спросил тот, смахивая платком какого-то мохнатого червяка, взобравшегося на платье Марфы Васильевны.

— Конечно, можно; даже должно... Только смотрите, если вы собираетесь ухаживать за мной, то берегитесь: я знаю ведь, кому надо на вас насплетничать... До свиданья!

Дорога перед кабриолетом была расчищена. Наездница щелкнула вожжами и промелькнула, скрывшись за поворотом.

Коляска тоже поехала дальше; массивный каток снова завизжал, загремел и зашуршал, дробя шоссейный камень.

И вспомнилась Ивану Илларионовичу другая пара таких же чудных глазок, таких же стройных ножек, мелькавших в вальсе из-под длинного газового шлейфа... Вспомнился голосок ее, звонкий, нежный, так и проникающий в душу; ее ротик, складывающийся в капризную, своенравную гримаску.

— Пошел домой! — глубоко вздохнул он.

— Чего-с? — обернулось к нему обрамленное бакенбардами лицо отставного стрелка-кучера.

— Домой! — крикнул он громко, откинулся в глубину экипажа, вынул из бокового кармана бумажник, отыскал там какое-то письмо, развернул его и стал перечитывать.

Письмо это получено было еще накануне. Оно было от Катушкина. Иван Демьянович извещал своего патрона о том, что г-жа Брозе и «их дочка» благополучно и в добром здоровье прибыли в Казалу и там сели на пароход «Арал», где он нанял им отдельную каюту. Сам же он лично остался в Казале и даже предполагает проехать назад до Уральского укрепления, так как никаких сведений о движении каравана с машинами и товаром он еще не имеет, и это повергает его в немалое сомнение. Если же что узнает определенного, то уведомит тотчас же. Г-жа Брозе, по его расчету, должна прибыть в Чиназ к двенадцатому июля, даже, может быть, раньше, если ничто не задержит плавания парохода.

— Это значит, — рассчитывал Иван Илларионович, — дней через пять надо послать в Чиназ экипаж, или же, что самое лучшее, поехать самому и там дожидаться прибытия парохода... Однако, это хорошо, что я поспешил отделкой комнат...

Далее сообщал Катушкин, что Перлович, через своих агентов, скупил весь спирт, находившийся в фортовых складах, и грузит его на баржи... Цену на крупу и муку поднял на двадцать процентов, а пшеницу в Казале законтрактовал еще на корню; и как бы, вследствие сих его действий, не причинилось бы какого вреда относительно последнего подряда, ибо агенты его, то есть Перловича, действуют крайне быстро и небезуспешно.

«Погоди, брат, я тебе крылья-то пообломаю! — думал Иван Илларионович. — Ишь, ты, гусь каков, как я погляжу!»

Он вспомнил дружеские рукопожатия над остывшим блюдом с котлетами.

Затем Катушкин просил выслать в Казалу денег и, сколь возможно, не замедлить высылкой. Заканчивалось письмо всякими добрыми пожеланиями, кои шлет ему по гроб верный, вечно обязанный слуга его, Иван Катушкин.

***

— Лошадей выводи хорошенько, хомуты оботри насухо и смажь! — распорядился Лопатин, вылезая из коляски.

Он прошел через двор, поднялся на террасу, задрапированную полосатым тиком, вынул ключ из кармана и отпер дверь, украшенную мелкой азиатской резьбой по темному карагачу.

Он вошел в помещение, предназначенное для г-жи Брозе и Адели. Все здесь было обдумано и приспособлено к своему назначению. Пол приемной был устлан ковром, вдоль стены тянулись упругие низенькие диваны с подушками-валиками в турецком вкусе; в углах и перед диванами стояли столики, на них китайские вазочки с цветами, курительницы, пепельницы и разные безделушки; по стенам были развешены картинки довольно пикантного свойства; фигурные, золоченые рамы так красиво обрисовывались на шелковистом фоне узорного адрасса,[5] которым были обиты стены комнаты. Большой матовый фонарь спускался с потолка как раз над серединой круглого стола. Прямо была широкая стеклянная дверь, ведущая на террасу, в сад, направо дверь в спальню Фридерики Казимировны, налево — в спальню Адели. Из этой последней спальни еще вела куда-то небольшая дверь; она была заперта и даже заставлена большим трюмо, так что с первого раза ее даже невозможно было заметить.

В комнатах было немного душно и пахло розами, горьким миндалем и мускусом. Иван Илларионович открыл окна, велел подать себе платье и переоделся из фрака в летний костюм, весьма напоминающий те балахоны, что носят американские плантаторы. Затем он развалился в покойном качающемся кресле и опять принялся мечтать. Иван Илларионович сегодня находился в каком-то особенном, мечтательном настроении.

На письменном столе, в темной бархатной раме, стоял превосходный акварельный портрет будущей обитательницы этой комнаты. Лопатин не спускал глаз с этого портрета.

И вдруг вспомнилась ему сегодняшняя встреча на шоссе. Сходства много, очень много; те же насмешливые, задорные глазки, та же улыбка, даже голос...

— Кушанье на столе. Господин там какой-то дожидается! — показался в дверях кудреватый парень в поддевке.

— А, что такое?

Лопатин точно проснулся, протер кулаком глаза и даже потянулся.

— Кто там такой?

— Не могу знать: впервой вижу; одежа невоенная!

— Ну, сейчас выйду. Попроси в гостиную... или нет, постой, зови лучше наверх!

Парень скрылся за дверью, а Лопатин стал поправлять перед трюмо свой костюм, пришедший немного в беспорядок. Потом он зашел за трюмо, щелкнул там чем-то и более оттуда не показывался.

Он теперь находился уже в своем кабинете и оттуда слышен был только его голос, отдававший какие-то приказания.

***

В ту же ночь Марфа Васильевна, вернувшись довольно поздно, почти перед рассветом, к себе домой, нашла посреди комнаты ящик довольно больших размеров, на крышке которого ясно значилось, что посылка эта предназначалась именно ей, а не кому другому.

В ящике оказалось прекрасное новое дамское седло со всеми принадлежностями.

Марфа Васильевна улыбнулась и подумала: «Хорошо бы, если бы за седлом последовала лошадь, а там...»

— Набрюшников, вы можете теперь ехать домой! — обратилась она к казачьему офицеру, сопровождавшему ее и принимавшему самое деятельное участие в раскупорке ящика. Теперь он стоял посреди комнаты в выжидательной позе.

— Марфа Васильевна! — захлебнулся было Набрюшников.

— Что вы?

— Здесь, на пороге вашей двери, я готов провести всю ночь...

— Хорошо, только выйдите прежде и позвольте мне запереть дверь на ключ!

И она хлопнула дверью как раз перед носом опечаленного кавалера.

Марфа Васильевна начала раздеваться, а Набрюшников сел на свою лошадь и шагом поехал по узкому переулку.