С художника спросится

1

1918 год. Страшный и героический год в жизни Советской России. Год голода, холода и труднейших боев. И вместе с тем — год невиданного и радостного подъема творческих сил освобождающегося народа. Появилась огромная тяга к знанию и к искусству, охватив миллионы людей и на фронте, и в тылу, и особенно молодежь. И никогда еще не были так полны театры. Никогда еще в Москве не было такого множества учеников всевозможных театральных и других художественных школ и студий.

В стенах театральных студий, с которыми связан Вахтангов, естественно, отразилась резкая ломка, происходившая в быту и в сознании всей интеллигенции. И к Евгению Богратионовичу, в ожидании решительных действий, обращаются за поддержкой. Революция не ждет: она торопит, требует, берет Вахтангова — художника, воспитателя и организатора — и ставит перед ним совершенно новые задачи и нерешенные вопросы.

Внутренняя жизнь театров захвачена хозяйственным кризисом, катастрофически падает дисциплина, идущие спектакли расшатываются, новых пьес почти не ставится, в актерской массе царит растерянность. Но, как пишет в феврале 1918 года в «Вестнике театра» нарком просвещения А. В. Луначарский: «Все эти стороны кризиса являются все-таки внешними, — глубочайшим же остается именно вопрос о том, как, не разрушая ничего ценного и не производя ломки, перевести, тем не менее, театр с прежних рельсов на новые, превратить его из театра буржуазного, мещанского и, в самом лучшем случае, интеллигентского — в театр народный».

Вахтангов чувствует, что студии — его детища — будут иметь у советской власти поддержку, и — один из первых среди режиссеров Москвы — делает реальные шаги для создания советского социалистического театра.

Летом 1918 года, в то время, когда Вахтангов лечится в Щелковском санатории, правление его студии заключает соглашение с театрально-музыкальной секцией Московского совета. Студия обязывается играть в одном из театров, принадлежащих секции. Выбирают театральное помещение у Большого Каменного моста. Студия Вахтангова еще бедна репертуаром и не решается взять на себя обслуживание театра целиком. Предполагается, что в этом театре, кроме нее, будут, чередуясь, играть 1-я и 2-я студии Художественного театра. Всю же административно-хозяйственную сторону Студия Вахтангова берет на себя. По предложению Вахтангова, этот театр решено назвать «Народным Художественным театром», но в связи с протестом дирекции МХТ, слово «художественный» позже из названия исключается.

Открытие Народного театра должно было состояться в дни празднования первой годовщины Октябрьской революции[34]. К открытию Вахтангов хочет поставить две одноактные пьесы — «Вор» О. Мирбо и «Когда взойдет месяц» Грегори. Но резкое ухудшение здоровья вынуждает Евгения Богратионовича отказаться от этой работы и передать ее режиссерам 1-й студии МХТ — В. М. Сушкевичу и Р. В. Болеславскому.

После июньского отдыха в санатории Вахтангов вначале работал только в «Габиме»[35] и студии Гунста, Но к осени у Евгения Богратионовича уже нет ни минуты свободного времени.

23 октября он пишет другу, соседу по дому, О. Леонидову (Шиманскому):

«…не могу, не могу выбрать секундочки, чтобы забежать к вам, посмотреть на вас, узнать, как и чем живете вы. Если ты посмотришь на карточку, как распределен мой день, и посмотришь внимательно — сердцем прочтешь ее, — только тогда ты поверишь и увидишь, как я не по-человечески занят.

Вот, например, вчерашний день (а все дни один в один):

От 12–3 — Габима.

3–5½ — урок.

6–10 — Праздник мира.

10½—1 ч. ночи — репетиция спектакля празднеств[36].

Взгляни когда-нибудь, когда забежишь к Надежде Михайловне, на мой календарь, и ты увидишь это проклятое расписание вперед дней на 10–12. Мне некогда поесть, даже за те 15 минут, которые идут на обед, я умудряюсь делать прием.

Е. Б. Вахтангов в 1918 г.

Когда я иду на работу или возвращаюсь — меня почти всегда провожают те, с которыми надо говорить о деле.

1- я студия

2- я студия

Моя студия,

Габима

Студия Гунста

Народный театр

Пролеткульт

Художественный театр

Урок

Спектакль ноябрьских торжеств

Вот 10, так сказать, учреждений, где меня рвут на части.

Скажи, где та минута, которую я могу отдать себе?

Вот уже месяц, как я не могу осуществить желание поиграть на мандолине.

И всю эту колоссальную ношу тащу, скрючившись, пополам сложенный своей болезнью… И не могу, не имею права хоть одно из дел оставить: надо нести то, что я знаю; надо успеть отдать то, что есть у меня (если оно есть).

А со всеми я так морально связан, что оставлять кого-нибудь — преступление. А меня зовут и зовут в новые и новые дела, которые я же должен создавать…»

При всей занятости Евгения Богратионовича никто никогда не видит его невнимательным или небрежным. Каждое дело, за которое он берется, он делает до конца своим, кровным и отдает ему все, что имеет.

Перенесение спектаклей, созданных в интимной камерной обстановке Мансуровского переулка, на сравнительно большую сцену Народного театра ставит молодых актеров перед новыми техническими задачами. Прелесть интимных настроений, пауз, недомолвок, тихая комнатная речь — вся эта душевная растворенность в тесном общении со зрителем, который благоговейно сидел совсем рядом, не отделенный даже рампой, не годятся для Народного театра.

Предчувствуя, что его неопытные ученики на большой сцене, перед новым зрительным залом, где в задних рядах их будет просто не слышно и где станет невидимой мелкая комнатная мимика, неизбежно растеряются и, как обычно в таких случаях, будут невольно цепляться, как за якорь спасения, за театральные штампы и «наигрыш», Вахтангов требует при всех условиях сохранить основное — искренность:

— Роль готова только тогда, когда актер сделал слова роли своими словами. Надо добиться, чтобы темперамент актера пробуждался без всяких внешних побуждений к волнению. Для этого актеру на репетициях нужно, главным образом, работать над тем, чтобы все, что его окружает по пьесе, стало его атмосферой, чтобы задачи роли стали его задачами. Тогда темперамент заговорит «от сущности». Этот темперамент — самый ценный, потому что он единственно убедительный и безобманный.

Новые условия на сцене Народного театра потребовали нового, выразительного, пластического жеста. Жест должен стать крупным, подчеркнутым, театральным, но он должен быть и естественным, искренним. Вахтангов настойчиво говорит:

— Пластикой актер должен заниматься не для того, чтобы уметь танцевать, чтобы иметь красивый жест или красивый постав корпуса, а для того, чтобы сообщить (воспитать в себе) своему телу чувство пластичности. А ведь пластичность не только в движении, она есть и в куске материи, небрежно брошенной, и в поверхности застывшего озера, и в уютно спящей кошке, и в развешанных гирляндах, и в неподвижной статуе из мрамора.

Природа не знает непластичности. Прибой волн, качание ветки, бег лошади (даже клячи), смена дня на вечер, — внезапный вихрь, полет птиц, покой горных пространств, бешеный прыжок водопада, тяжелый шаг слона, уродство форм бегемота — все это пластично: здесь нет конфуза, смущения, неловкой напряженности, выучки, сухости. В сладко дремлющем коте нет неподвижности и мертвости, и сколько, боже мой, сколько этой неподвижности в старательном юноше, стремглав бросившемся достать стакан воды для своей возлюбленной…

Актеру нужно долго и прилежно прививать себе сознательно привычку быть пластичным, чтобы потом бессознательно выявлять себя пластично и в умении носить костюм, и в силе звука, и в способности физического преображения в форму изображаемого лица, и в способности распределять целесообразно энергию по мышцам, в способности лепить из себя что угодно, в жесте, голосе, музыке речи и логике чувств.

Но практика Студии Вахтангова, разумеется, не разрешает огромного количества вопросов, вставших перед режиссером и артистами народного революционного театра.

Противоречия, растерянность, неудовлетворенность в среде коллективов «мансуровской» студии и 1-й студии МХТ готовы выплеснуться наружу. Отмирание старого стиля и репертуара, вопросы студийной этики и дисциплины приобретают особенную остроту вследствие расхождения политических взглядов или вовсе неоформившегося у многих актеров отношения к советской действительности. Интеллигентский художественный монастырь, естественно, не может сразу преобразиться, не пройдя через внутренний кризис, борьбу, ломку и размежевание.

Вахтангов все больше чувствует необходимость найти новые руководящие принципы, новый смысл театра. Он жадно прислушивается к происходящим в жизни процессам, впитывает голоса, идеи, чувства революции. В нем накапливаются новые ощущения, мысли и желания. Зреет глубоко новое отношение и к жизни и к театру.

И он не только тщательно репетирует заново для Народного театра старые постановки, не только добивается «крупной», четкой игры, но задумывается и над созданием новых пьес; в его фантазии рисуются и новые сценические приемы.

В октябре он записывает в дневнике: «Хорошо было бы заказать такую пьесу:

1. Моисей (косноязычен). Жена. Аарон. Может, видел, как египтянин бил еврея. Убил его. Сегодня ночью, в своей палатке, возбужденный рассказывает об этом… Ночью с ним говорит бог. Бог велит идти к фараону и дает ему для знамений способность творить чудеса (жезл). Моисей, страдающий за свой народ, зажженный мыслью освободить народ, готовится к утру идти к фараону.

2. Моисей перед народом. Речь.

3. У фараона.

4. В пустыне.

5. Моисей перед народом со скрижалями.

6. Идут века.

7. Ночь. Далеко за пределами осязаний пространства огонь. В ночи слышна песнь надежды, тысячи приближающихся грудей. Идет, идет народ строить свою свободу. Занавес».

Эта запись навеяна библейскими образами, вызванными работой Евгения Богратионовича в еврейской студии «Габима». О ней мы расскажем дальше. Но не библия, а современность интересует Вахтангова. Легендарное шествие народа, руководимого Моисеем, — это для Вахтангова только исходный, изначальный образ, который помогает перебросить мост через века, через тысячелетия к народу, чью «песнь надежды» слышит сегодня художник. Его волнуют мысли, героические усилия, труд людей, которые идут «строить свою свободу». Этим новым, борющимся людям, и только им, Вахтангов дает волнующее и притягивающее его имя — «народ» и все больше прислушивается к голосу этого народа.

Но болезнь отрывает Евгения Богратионовича от непосредственной работы в студиях. По решению врачей, его помещают 27 октября 1918 года в лечебницу Игнатьевой.

2

В лечебнице Вахтангов не порывает связи с учениками. За полмесяца у него перебывало, по подсчету возмущенных врачей, сто тридцать четыре человека. Каждый рассказывает о студийных делах, репетициях, спорах, спектаклях. Приносят цветы, дневники занятий.

В «мансуровской» студии много нового. Перед тем как лечь на больничную койку, Вахтангов роздал старшим ученикам новые задания. Организованы режиссерский и преподавательский классы. В режиссерский класс вошли К. И. Котлубай, Ю. А. Завадский и Б. Е. Захава. Ученики преподавательского класса под руководством Вахтангова повели занятия с младшим курсом школы. Ученики режиссерского класса под наблюдением Вахтангова стали осуществлять небольшие самостоятельные режиссерские работы. Платные спектакли студии становились все более обычным делом, и студия перестраивается в профессиональный театр.

Вахтангов был убежден, что «всякий истинный театр может сложиться только через студию. Студия — это единственный путь для создания настоящего театра. Но что такое студия? Студия, — говорил Вахтангов, — это идейно сплоченный коллектив. Только при наличии такого коллектива можно приниматься за создание театра. Только при наличии такого коллектива может сложиться настоящая школа. Студия же — сама по себе — не школа и не театр. Студия есть то, из чего рождаются и школа и театр. Рождение театра ни в коем случае не предполагает упразднения студии. Напротив, существование и развитие театра обусловлено наличием одновременно существующей студии (то есть идейно сплоченного коллектива). Таким образом, возникает как бы некоторое триединство: школа — студия — театр. Студия находится в центре этого триединства. Она осуществляет и школу и театр. Она руководит и тем и другим»[37].

Кроме того, Вахтангов считал, что задача театральной школы заключается в том, чтобы выпускать не одиночек-актеров, а подготовленные коллективы актеров, с тем чтобы каждый такой коллектив мог образовать труппу и обслуживать любой театр. Революция вкладывает в понятие коллектива, коллективного труда, коллективной борьбы новый смысл. Однако Вахтангов еще не всегда прямо и резко ставит перед своими товарищами и учениками общественные, политические вопросы. Он еще сам точно не знает, как на эти вопросы ответить, и, кроме того, считает необходимым говорить со студийцами только на их языке[38].

Но Вахтангов стремится сделать студию не только идейно и морально сплоченным товарищеским отрядом художников, а лабораторией новых художественных замыслов, исканий, опытов — для постоянного движения и «театра» и «школы» в искусстве все вперед и вперед, «дальше! дальше!», как он любил повторять.

Из больницы Евгений Богратионович пишет множество записок и писем. Просит, чтобы его посвящали в работу Пролетарской студии, которая театрально-музыкальной секцией Моссовета была организована при Народном театре для рабочих Замоскворецкого района. Накануне празднования первой годовщины Октябрьской революции советует ученикам ближе наблюдать эти торжества — «каждый, кто художник, почерпнет в эти дни много». Кроме бесед, распоряжений, советов, разных записей, ведет личную переписку с учениками. Помогает Ю. Завадскому в его первой самостоятельной режиссерской работе в студии над пьесами поэта П. Антокольского «Обручение во сне» и «Кукла Инфанты». Следит за постановкой в студии для Народного театра пьесы «Потоп» Бергера, которую осуществляют по его плану. Кроме того, в студии начинается работа над «Свадьбой» А. П. Чехова[39].

«Потоп» Бергера. Постановка Е. Б. Вахтангова в народном театре с учениками его студии. 1918 г.

Но все усилия Вахтангова не могут устранить кризис, который глубоко назрел в среде студийцев, тем более, что ученики чувствуют противоречия и во взглядах самого учителя.

Революция заново пробудила у Вахтангова высокое чувство своего общественного назначения. Он искренно, горячо сочувствует пафосу создания новой жизни. Однако на пути к принятию революционной действительности лежит еще несброшенный груз идей «наджизненного» искусства, поисков отвлеченного «добра», морального сектантства.

Вахтангов приветствует крушение старого мира, но ему кажется, что революция иногда жестоко и несправедливо сметает и многое человеческое, гуманное, культурное, что должно быть сохранено для новой жизни.

Как и многие интеллигенты, Евгений Богратионович, подобно Александру Блоку, революцию воспринял образно и интуитивно. Он ощутил ее как некое стихийное начало, освобождающее первоосновы бытия, требующее искупительных трагических жертв, катастроф и очищения. Смысл революции он видел не только в целях, поставленных людьми: он видел ее всюду. Она была для него явлением как бы космического порядка. И в самых обыденных в то время вещах, как разбитое пулей окно или какой-нибудь случайный ночной разговор на улице, он готов был видеть прежде всего отражение и знаки огромных событий.

Порой Евгений Богратионович переходит от одной крайности к другой, старается примирить непримиримое. Понимает, что в быту вокруг него многое объясняется тем, что «когда лес рубят — щепки летят», но с особенной любовью подбирает эти щепки и старается вернуть их на место. Именно так он порой поступает в личных отношениях с учениками.

Как он относится к большевикам? В том круге людей, где вращается Вахтангов, в этих делах разбираются плохо. Художественная интеллигенция в массе оказывается не подготовленной к серьезной оценке политических событий и особенно к верной оценке тактики большевиков. Вместе со своей средой Вахтангов считает большевиков людьми «одинокими», потому что они резко повернули историю против течения, нарушили инерцию жизни, — инерцию, которая сложилась и в быту и в сознании близких Вахтангову кругов русского общества. Но в то же время Вахтангов вовсе не сочувствует этой инерции и в кажущемся ему «одиночестве» большевиков он видит их достоинство. Евгения Богратионовича привлекает их прямота, решительность, последовательность — то, чего не хватало по отношению к общественным вопросам ему самому. Эти личные противоречия для Вахтангова тем труднее, что сложным проблемам, возникающим в его сознании, он ищет решения не логическим путем, а путем в значительной мере интуитивного, эмоционального, «морального» и образного познания действительности.

А между тем обстановка в его «мансуровской» студии требует решительных действий, твердого руководства. Те же настроения в более примитивной форме не чужды и студийной молодежи. А кроме того, как мы уже говорили, здесь завуалированно сталкиваются и очень разные политические симпатии. Наряду с людьми, искренно и честно принявшими революцию, есть не только колеблющиеся и растерявшиеся, но и чуждые рабочему классу и большевикам. Болезни роста студии, лишенной к тому же постоянного присутствия своего руководителя; недостаток авторитета у одних членов студийного совета, желание других проявить свою самостоятельность; неподготовленность тех и других к решению серьезных вопросов и, главное, сложность новых условий — все это приводит к падению дисциплины, к раздорам и, наконец, к расколу.

Но Евгений Богратионович все еще пытается лечить студию прежними, чисто моральными способами. Он и здесь хочет обуздать разбушевавшиеся стихии обращением к индивидуальным качествам людей, к их преданности идеалу замкнутой «студийности», где сектантская посвященность искусству все еще есть главный, если не единственный, критерий в оценке поведения.

Коллектив «мансуровской» студии в это время состоит из четырех групп: совет студии (13 человек), остальные «члены студии», затем сотрудники и воспитанники. Евгений Богратионович обращается с письмами порознь к каждой группе. Пишет горячо и длинно, смятенно и мучительно, не до конца ясно, но всегда с той страстью, которая никого не оставляет равнодушным. Отнимите у этих писем их страстность, и многое в них покажется позой. Но человек, одержимый мучающими его противоречивыми идеями, в эти минуты не позирует, и ему можно простить некоторую велеречивость.

Совету студии Евгений Богратионович пишет, что ему никогда еще не было так страшно за студию, ибо то, в чем он видел оправдание своей работы, готово рухнуть. «Вы были спаяны, — пишет Вахтангов. — Руки Ваши крепко держали цепь. И Вам было чем обороняться от всего, что могло коснуться Вас грубым прикосновением… Куда девалось наше прекрасное?.. Обяжитесь друг перед другом крепким и строгим словом. Сразу, резко дайте почувствовать, что есть в Студии Совет, у которого есть свои требования… Иначе, ради бога, скажите мне, как же мне работать у Вас, ради чего? Как я могу мечтать о новых путях для Вас, как я могу жить на земле и знать, что погибает то единственное, где я мог быть самим собой… Ну, бог с ними, со старыми грехами. Давайте созидать новый путь, давайте собирать то, что расплескалось… Вы только тогда сила, когда Вы вместе ».

Какой новый путь надо избрать, об этом Евгений Богратионович еще не может сказать. Но он надеется найти его общими усилиями.

Членам студии и сотрудникам Вахтангов пишет: «Много у — нас перебывало народу, много имен было в наших списках, а осталось, как Вы видите, мало… Нужно прежде всего пожить жизнью студии; во-вторых — дать ей свое, чтобы она стала дорогой; в-третьих, ощущая ее уже, как свое, дорогое, защищать ее от всех опасностей. Для всего этого нужно время и дело». В письме говорится, что «сущность» студийности должна проявиться и «в художественной, и в этической, и в моральной, и в духовной, и в товарищеской, и в общественной жизни каждого студийца. Она есть прежде всего дисциплина. Дисциплина во всем. В каждом шаге… Все говорило мне, куда я ни смотрел, что я ни слышал, о том, что дисциплина Студии падает. Дисциплина есть удовлетворение внутренней потребности, вызываемой сущностью. Если нет этой потребности — живого свидетеля о живой сущности, значит умирает сущность…»

Письмо это, длинное и взволнованное письмо человека, который становится многоречив потому, что сам теряет веру в то, о чем он пишет, заканчивается страстным призывом: «Если Студия нужна Вам — сделайте ее прекрасной… Перестраивайте Студию, войдя в Совет, но не коверкайте ее, пробыв в ней так мало».

Но что значит сделать студию прекрасной? Старые мерки уже негодны. А новые никому в студии неизвестны. Их не нашел еще и сам руководитель.

И оказывается, что избранный Евгением Богратионовичем способ лечения студийцев, несмотря на его исключительный авторитет, недействителен. Все более ясным становится, что любви к искусству, любви к студии и самодисциплины мало, чтобы найти новые пути. Положение сложнее, чем Вахтангов хотел бы думать. Это совсем не то падение чувства ответственности, которое можно было бы восстановить моральным внушением и организационными мерами в прежнем монастырском духе. Дело в том, что старое понятие «студийности» должно быть целиком переосмыслено. Молодежь из него выросла. И выросла благодаря революции. Но люди во времена резких социальных сдвигов растут по-разному. У каждого с небывалой настойчивостью проявляются вдруг не только личные качества характера, но и неожиданные симпатии. У одних растет притяжение к воспитавшей их среде, у других, наоборот, решительное отталкивание от нее, появляются новые цели или, по крайней мере, стремление наметить их…

Основное ядро этих людей может объединить теперь только ясно выраженное идейное стремление, которое подчинит себе все остальное. А раскол при этом может быть совершенно необходимым и благотворным.

Четкая диференциация в коллективе студии позволила бы ей найти новое содержание, новый смысл своего существования. Раскол помог бы выявить и отбросить тех, кто игнорирует все новое, что принесла революция, или прямо враждебен этому новому. Раскол помог бы сохранить и объединить тех, кто идет в ногу с революцией, кто пригоден для образования ядра нового коллектива обновленной студии.

3

В дневнике выстраиваются быстрые строки: «…Пора бы мне думать о том, чтоб осмелеть и дерзнуть.

Большевики тем и прекрасны, что они одиноки, что их не понимают (Вахтангов имеет в виду растерявшуюся интеллигенцию, — X. X.).

У меня нет ничего для дерзания и нет ничего, чтобы быть одиноким и непонятым, но я, например, хорошо понимаю, что студия наша идет вниз и что нет у нее духовного роста.

Надо взметнуть, а нечем. Надо ставить «Каина»[40] — у меня есть смелый план, пусть он нелепый. Надо ставить «Зори»[41]. Надо инсценировать библию. Надо сыграть мятежный дух народа.

Сейчас мелькнула мысль: хорошо, если б кто-нибудь написал пьесу, где нет ни одной отдельной роли. Во всех актах играет только толпа. Мятеж. Идут на преграду. Овладевают. Ликуют. Хоронят павших. Поют мировую песнь свободы[42].

Какое проклятье, что сам ничего не можешь. И заказать некому: что талантливо — то мелко, что охотно возьмем — то бездарно».

И когда больше всего хочется работать, Вахтангов прикован болезнью к койке. Больничная унылая серость… Куда девать свою тоску?.. Он пишет:

Людям пора на архивные полки,
Людям пора в замурованный склеп, —
Им же в лопатки вонзают иголки…

Вахтангов тяжело переносит студийный кризис. Он чувствует, что не может обходиться без молодых, жадных, доверчивых, влюбленных в искусство и в жизнь людей. Его тянет к ним. Только при них, только с ними живет он полной, искренней жизнью, и не остается тогда следа от его апатии и от грызущей неудовлетворенности самим собой.

Ну что ж? Если не ладится с одной молодежной студией, не окажется ли более жизненной другая?

По приглашению А. О. Гунста Вахтангов берет на себя обязательство организовать в течение двух лет студию, «путь которой после этого времени определится самой жизнью». Образование студии должно пойти по определенному плану, который будет осуществляться неизменно, как хочет Вахтангов, — без всяких уступок чему бы то ни было.

«План этот — единственно возможный, подсказанный мне и опытом и искренним желанием создать новую группу ищущих настоящего в искусстве, объединенных одним стремлением и подчиненных одной дисциплине, основание которой — уважение друг в друге художника».

Цель Евгения Богратионовича — воспитать заново коллектив студийцев с преподавательским и режиссерским классами для подготовки совершенно новых актеров.

Вещи, в конце концов, надо брать такими, какие они есть. Евгений Богратионович еще продолжает бороться за жизнь своей «мансуровской» студии, но иногда уже теряет прежнюю веру в нее. Это инерция любви. Он снова говорит, что «любит студию, как женщину», но за что любит — не знает и не хочет объяснить. Он очень дорожит старыми привязанностями и старается не обрывать их, но больше всего он любит открывать и воспитывать все новых и новых людей.

10 декабря Студия Е. Б. Вахтангова празднует свое пятилетие. Ради этого Евгений Богратионович выходит на день из лечебницы. На вечеринке он, аккомпанируя себе на рояле, поет сочиненные им веселые куплеты на студийную злобу дня. Он оживлен, шумен и старается веселить других. Но тонкий вахтанговский юмор, как всегда, таит в себе и острую, совсем не безобидную иронию. Его куплеты — это меткие характеристики, шутливые мгновенные портреты, и присутствующие здесь же живые оригиналы этих портретов могли бы почувствовать, что Вахтангов вовсе не так уж любит все, включая даже их недостатки, как им, по молодости, это кажется.

В этот вечер много вспоминается о днях «Усадьбы Ланиных». Все снова друзья. Но, может быть, именно поэтому на другой день становится еще яснее каждому, как далеко вперед шагнуло время и насколько все стали старше. Распадаются связи. Их нельзя восстановить.

Распадаются и отношения, которые с таким трудом создал Вахтангов, с другими товарищами. 1-я студия МХТ и К. С. Станиславский отрицательно относятся к работе Евгения Богратионовича «на стороне» и все чаще упрекают его в «отходе».

24 декабря Вахтангов начинает писать большое письмо 1-й студии. Он готовится к постановке байроновского «Каина» и хочет быть спокойным, хочет, чтобы его поняли. Он пишет:

«Самое большое обвинение для каждого из нас — это обвинение в нестудийности… Годы я терпел и от Вас, и от Леопольда Антоновича, и от К. С. такое обвинение. Годы я должен был упорно молчать и скромно делать дело, которое я считал и считаю своим призванием, своим долгом перед Студией… Мне казалось так: вот я, когда все немножко созреет (я говорю о группах своих учеников), покажу им свою работу, которая велась подпольно столько лет, ради которой я так много вынес, — я покажу им, и они поймут, в чем состоит назначение каждого члена Студии, то естъ такого учреждения, которое далеко не должно быть театром, — Студии, которая вылилась из идей К. С., Студии, которая призвана осуществлять его планы, нести его учение. Я думал: на моем маленьком и скромном примере будет доказана и возможность, и необходимость созидания все новых и новых ценностей, не путем бесконечного набора людей в нашу Центральную студию, — набора, который, в конце концов, должен обессилить ее во всех отношениях, — а путем создания подобного нам молодого коллектива рядом с Центральной студией. Я думал, что само собой станет понятным, что созидание таких коллективов и есть главная, основная миссия Студии…»

С язвительной иронией Вахтангов пишет дальше: «… если наше назначение только художественно питаться и, следовательно, художественно расти, чтобы художественно состариться, художественно умереть и художественно быть похороненным почитателями всего художественного, — то тогда мы на правильном пути: через несколько лет (дай бог тогда уж побольше) изящный венок лилий украсит нашу могилу. Может быть, потом в вашей квартире устроятся такие же любители пожить радостями искусства, но мы о них ничего не узнаем и сейчас не угадаем, ибо и они случайные квартиранты…

…Я думал тогда, что Студия на маленьком примере поймет, что у нее должна быть еще какая-то миссия, кроме миссии блестяще прожить свою собственную жизнь… Миссия каждого из нас, — совершенствуясь и поучаясь от К. С., быть в коллективе, создавать новое и нести туда чистоту и правду того учения, которое мы исповедуем…»

Вахтангов не договаривает. В таких письмах умалчивается о том, что одинаково известно обеим сторонам и одинаково больно осознавать, а еще труднее выразить точными словами. Ни студийная молодежь, ни сравнительно взрослые, сложившиеся люди в 1-й студии не могут оставаться изолированными от событий громадной важности, от кипучей народной жизни, которая бушует за стенами.

По началу артисты думают, что их единственная задача — продолжать играть, оставляя все «внешнее» вместе с калошами при входе в театр. Но новое постепенно входит в сознание, совершая в нем глубокий, хотя еще и не совсем осознанный, переворот. Первое состояние, отражающее сложную борьбу, — это смятение. Смятение оттого, что ниспровергнуты обычаи, нравы, понятия целых столетий. Смятение перед тем, что, очевидно, нужно создать новые обычаи, нравы и понятия. Но какие?.. Очевидно, актерам нужно играть что-то новое и нужно старое играть по-новому. Что и как — студийцам не ясно.

Но напрасно многие видят свою единственную цель в «художественности», — надо, дескать, не отступать от нее — и только! Вахтангов не боится оказать, что в новых условиях эта «художественность», ставшая самоцелью, и отсутствие идейного движения вперед означают очень ограниченное, мещанское самолюбование, означают не творческое, а глубоко обывательское отношение к искусству, отношение не передовых художников, а случайных и самодовольных «квартирантов». Это — смерть. Новые пути Вахтангов хочет найти, положив в основу те же принципы Станиславского, в которых всегда видел не только средство для создания искусства психологической правды, но и более широкую и неумирающую основу для воспитания людей. Воспитывать людей, постоянно воспитывать новых людей! — вот к чему призывает Вахтангов своих товарищей. Он хочет сказать, что воспитанные в этих принципах коллективы художников и явятся культурной основой нового общества. Он ссылается на пример своей «мансуровской» молодой студии. Хочет говорить о будущем, хочет предвидеть. Но письмо обрывается. Предвидение не оправдалось.

Письмо 1-й студии, МХТ остается недописанным, потому что в тот самый день, 24 декабря 1918 года, когда Евгений Богратионович, находясь в лечебнице Игнатьевой, набрасывает в записной тетради этот черновик, в «мансуровской» студии на доске появляется такое объявление:

«Мы, члены Совета (следуют пять фамилии) объявляем, что с сегодняшнего дня мы ушли из Совета Студии и образовали Новый Совет. Новый Совет заявляет, что Студия принадлежит ему и никто не вправе его упразднить. Новый Совет не признает решений Старого и считается только с постановлениями, вынесенными им. Новому Совету принадлежат диктаторские полномочия и все, кто заявит сейчас, что они признают его, подчиняются решениям Нового Совета беспрекословно. Все постановления Нового Совета представляются Евгению Богратионовичу на окончательную санкцию без чего они недействительны. В случае, если Евгением Богратионовичем Новый Совет не будет признан, члены его беспрекословно подчиняются этому решению и немедленно уходят из Студии. Все решения Старого Совета подвергаются обсуждению на Новом и тогда представляются снова на санкцию Евгения Богратионовича. Новый Совет вырабатывает новую конституцию Студии. Новый Совет верит, что ему удастся убрать все дурное, что есть или может быть в Студии».

Студия взорвана изнутри. Это обезоруживает Вахтангова. Он до последней минуты не думал, что раскол среди его учеников неизбежен. Он гнал мысли об этом, потому что боялся остаться один, без армии. Он не хотел понять, что раскол в данном случае необходим и плодотворен.

Не следует, однако, думать, что новый совет представляет единое целое в своих художественно-идейных (тем более идейно-политических) устремлениях. В нем объединились совершенно разные люди: общим у них может быть только недовольство консерватизмом (с их точки зрения) остальной части старого совета, недовольство своим неопределенным положением в студии и компромиссной тактикой Евгения Богратионовича и, наконец, желание взять на себя полную инициативу для создания из студии зрелого профессионального театра.

Оставшаяся пятерка прежнего совета не уступает. Вахтангов должен принять какое-то твердое решение, но… сочувствует, хоть и по-разному, тем и другим и, как всегда, хочет их примирить и любит: одних (новый совет) — как смелую инициативную группу, других (старый совет) — как «моральное начало» в студии. Примирение не удается. Тогда катастрофическое положение в студии вынуждает Евгения Богратионовича выйти из лечебницы.

Ночь. Обе враждующие группы сидят на ковре в кабинете Евгения Богратионовича, в его новой квартире. Квартира получена, как и многое другое, необходимое для студии, благодаря стараниям одного из «старой» пятерки, против которого особенно восстают «бунтовщики». А что представляют собою остальные члены этой «старой» пятерки?.. Многие вложили в студию свою душу, были и остаются верными ее сотрудниками — актеры, педагоги, подрастающие режиссеры, хорошие товарищи, прилежные ученики, принципиальные, последовательные люди. На стороне же «бунтовщиков» много таких, кого Евгений Богратионович любит за яркую и интересную талантливость, с кем у него связаны большие надежды, — от них тоже нельзя отказаться! Вахтангов, лежа на диване, ведет совместное заседание и начинает говорить первый. Он старается сохранить спокойствие.

— Хорошо может управлять студией только тот орган который являет собою органическое единство. Что может дать совет, составленный путем выборов механически из лиц, глядящих в разные стороны, вроде бывшей Государственной думы или Учредительного собрания?.. Такой орган внутренне противоречив и бессилен. Это прекрасно, если поднимается группа и говорит: «Доверьте нам, мы объединены друг с другом, у нас каждый отвечает за всех и все за каждого, мы связаны круговою порукой, круговою любовью нашей, мы сумеем сделать каждого из нас этически безупречным, — у нас есть общие всем нам цели и задачи, у нас есть единое лицо». Новый совет — такая группа.

Но пятерка, представляющая старый совет упорствует:

Своею «бомбой» — попыткой захватить диктатуру в студии — так называемый «новый совет» совершил в высшей мере бестактный и нестудийный поступок. Как можно после этого доверить этим людям студию? Вахтангов призывает:

— Простить новому совету нетактичную форму его выступления. Поверить в добрые и, по существу, студийные намерения этой группы. Ей можно поручить руководство работой под контролем большого совета — всех тринадцати основных создателей студии. Эти люди, ее полные хозяева, будут ведать этическими вопросами, им принадлежит по-прежнему исключительное право приема в студию, они могут всегда сказать новому совету: «Довольно!», и он должен подчиниться.

Но и на это не соглашается пятерка старого совета.

Чем же убедить, чем покорить вновь своих учеников? Как добиться сохранения этого молодого коллектива, столь необходимого Евгению Богратионовичу? Какой новой правдой? Какой идеей?.. Вахтангов невольно переходит к художественным образам. В лечебнице он много думал над байроновским «Каином», готовясь его ставить в 1-й студии. И вот он пользуется образами бога и Люцифера, идеями отвлеченного добра и зла, образами Авеля и Каина, чтобы примирить спорящих. Вахтангов не сомневается, что в основе всякого раскола, борьбы, спора лежат моральные проблемы. Если они будут решены единодушно, то остальное — в дружной работе — придет само собой. Вахтангов начинает рассказывать…

Никто не заметил, никто его не удержал, когда он вскочил на стул, возвысил голос, забыл о своей болезни… Он раскрывает смысл поэтических образов Байрона. Он говорит о том, что человек — это постоянная арена борьбы Добра и Зла, но в конечном счете всей жизнью должен управлять высший разум, и нужно прислушаться к его голосу.

Глаза Евгения Богратионовича горят, по его лицу, по истомленным болезнью щекам текут слезы, обильные слезы. Он не вытирает этих слез, он говорит! Таким в эту минуту Вахтангов на всю жизнь запоминается тем, кто слушает и не отрывает от него глаз, сидя у его ног[43].

Но все напрасно. Вахтангов на этот раз недостаточно конкретен, не совсем реален; его речи не действуют, и упрямая пятерка старого совета повторяет — «нет».

Ученики расходятся под утро, не придя ни к чему.

На другой день Вахтангов созывает общее собрание всех работников студии. Обе враждующие группы случайно разделились: одни заняли места справа, другие — слева. Он оказался в середине, между теми и другими.

— Это не случайно, — говорит он и кладет руки на плечи ближайших соседей с обеих сторон. — Только так может существовать студия, — и обнимает представителей обеих сторон. — Обе группы — это половинки моего сердца, я растворил себя в вас, и то, что живет во мне, обнаружилось теперь в студии. Борьба, которая возникла в студии, есть отражение борьбы, которая постоянно живет в моем сердце. Разрежьте пополам мое сердце — и я перестану существовать. Лишите студию одной из этих групп — и не будет студии.

Одна группа — это бесцельный художественный порыв, это неопределенный взлет творческой фантазии, другая — это этика, это то, что дает смысл художественным порывам, это ответ на постоянное «ради чего». Оставьте в студии первую группу, будет банальный и пошлый театр, оставьте другую — будет только молитва и не будет театра. Чтобы продолжала существовать студия, чтобы создался подлинный театр, — нужны обе группы, обе половинки моего сердца.

Вчера Вахтангову чуть-чуть изменил его поразительный талант чувствовать неповторимую особенность каждого психологического мгновения, изменило умение подхватывать настроение своих слушателей и вести их, куда он хочет. Вчера он, впервые после двух месяцев своего отсутствия, увидел вместе своих учеников — пусть это было для него репетицией. Сегодня он поставил спорящих перед лицом «всего народа» студии. А сам понял, что для его учеников ни бог, ни Люцифер, ни стремление к добру, ни печальная необходимость бороться со злом не идут ни в какое сравнение с ним самим, с живым Вахтанговым, с любовью учеников к нему. Ничто их в студии так не интересует, как он — артист, художник, режиссер. И необходим он один. И вот он напоминает тем, кому он отдал всего себя, о своей болезни и предстоящей скоро операции. Может быть, часы его жизни сочтены и их осталось немного перед тем как умереть, он хочет увидеть дружное единство своих любимых учеников — в своей студии.

Можно ли устоять? Никакое упорство, никакая деловая логика не могут спорить с чувствами, которые охватили собравшихся. Споры тут стали бы просто кощунством. Новый совет признан. Жизнь покажет, к чему это приведет.

Сегодня Вахтангов сделал все, что мог, что он, по его мнению, должен был сделать. Он испытывает огромную радость и старается подавить в себе тревожное чувство: прочно ли созданное им здание, которое покоится только на любви к нему, доведенной почти до состояния экстаза?

4

Уладив на время распри в своей студии, Евгений Богратионович 2 января 1919 года уезжает в санаторий «Захарьино» (Химки). Врачи находят у него сужение выходного отверстия желудка и говорят, что рано или поздно придется оперировать. Вахтангов хочет делать операцию немедленно. Чтобы не тревожить жену и сына, он их ни о чем не предупреждает. В дневнике он записывает:

«Здоровым мне хочется быть: надо много работать и дни свои на земле кончить хорошо, а если можно, то и талантливо».

На второй день после операции — 7 января — студия получает письмо:

«Дорогие и любимые!

Кланяюсь Вам. Думаю о Вас радостно. Скоро вернусь.

На душе тишина и полная вера в Вас. Мы еще поработаем, чорт побери! — Растите, да так, чтобы за Вами не угнаться.

Ваш Е. Вахтангов.

Поправляюсь».

Во время операции врачи обнаружили, что у Евгения Богратионовича была большая застарелая язва. После операции он почувствовал себя спасенным, помолодевшим и, лежа в больнице, много пережил и передумал.

Оглядываясь критически назад, увидел, «как много делал такого, чего не надо было делать». Яснее стало и все то, что на пройденном пути было самым ценным и важным. Повинуясь чувству глубокой благодарности, он пишет В. И. Немировичу-Данченко о том, что жизнь его на земле была бы пустой, если б он не попал в Художественный театр. «Здесь я научился всему, что знаю, здесь я постепенно очищаюсь, здесь я получаю смысл своих дней. Вы приняли меня в театр, Владимир Иванович. Вам первому обязан тем, что имею, и не могу, не могу не сказать Вам, какую тайную и большую благодарность чувствую к Вам. Я никогда не говорил Вам о том, как жадно я поглощаю каждое Ваше слово, об искусстве актера в частности, Вы и не знаете, как пытливо я ищу у Вас ответа на многие вопросы театра и всегда нахожу.

Первая беседа о «Росмерсхольме» зарядила меня на все время работы, а когда Вы принимали работу, мне открылось многое. Душа и дух, нерв и мысль, качество темперамента, «секунды, ради которых все остальное», четкость кусков, подтекст, темперамент и психология автора, отыскивание mise-en-scene, режиссерское построение кусков различной насыщенности и многое еще, значительное и прекрасное, изумительное по простоте и ясности, стало таким знакомым и наполнило меня радостной убедительностью. У меня не будет другого случая сказать Вам все слова благодарности, какие есть у меня, и, может быть, пройдет много лет в тихой и скромной работе, никому не заметной, прежде чем жизнь пошлет мне случай реального общения с Вами. Поэтому я и тороплюсь хоть как-нибудь высказаться, хоть маленькими словами сказать Вам о своей восторженности, вере, благодарности и любви, настоящей человеческой любви».

И снова Евгения Богратионовича окружает множество дел, забот, писем, волнений, связанных с судьбой учеников и обеих студий. Но он остро почувствовал и узость их интересов. Как бы ни был близок и дорог этот круг людей, Вахтангова тянет к новым людям, к новым задачам. Прежний кругозор стал ему тесен.

31 января 1919 года Евгений Богратионович возвращается из санатория в Москву.

Вскоре В. И. Немирович-Данченко приглашает его к себе, знакомит с Невяровской и Щавинским и предлагает организовать опереточную студию.

Константин Сергеевич приглашает в Большой театр и предлагает организовать там занятия с артистами.

Евгений Богратионович начинает преподавать в студии кооператоров.

Его приглашают заведовать режиссерской секцией Театрального отдела Наркомпроса. Посоветовавшись с К. С. Станиславским, Вахтангов соглашается.

О. В. Гзовская — артистка МХТ — организует к весне на юге труппу для образования нового театра и предлагает быть у нее режиссером.

С. Хачатуров — помощник режиссера 1-й студии МХТ — предлагает с лета начать занятия в Армянской студии.

Другой помощник режиссера студии — С. Баракчеев — руководит студией железнодорожников и зовет к себе.

Оперная группа, работающая в 1-й студии[44] над «Евгением Онегиным», приглашает заниматься с нею.

Евгений Богратионович записывает в дневнике: «О, господи, за что мне все сие!» Но никто не слышит от него решительного отказа. И вновь у него нет ни минуты свободной.

Здоровье его снова хуже. Врачи определили, что операция не дала положительных результатов, и назначают новую. Опять на операционный стол.

В дневнике: «24 марта 1919 года. Операция прошла. Видел вырезанную часть желудка. Дня четыре промучился. Потом пошло «обычно». Ну-с, посмотрим, что дальше».

Евгений Богратионович уже со злобой относится к своей болезни. Начинает понимать, что она неизлечима, хотя и ни с кем не говорит об этом. Тем дороже каждый день, каждый час… «Надо много работать и дни свои на земле кончить хорошо, а если можно, то и талантливо».

И как обычно, когда у него с утра и до утра нет репетиций, уроков, спектаклей, опять репетиций, Евгений Богратионович берется за перо. Поверяет свои мысли дневнику, рассказывает о них в письмах, составляет планы, поддерживает, ободряет, вдохновляет друзей и учеников.

В эти дни Вахтангов начинает впервые четко формулировать то новое, что созревало упорно в его сознании за последние годы. Он начинает яснее видеть, в чем заключается глубокое существо колебаний, сомнений и борьбы среди художественной интеллигенции, какие вопросы стоят перед ней прежде всего. И последовательно, смело отвечает на эти вопросы. Отвечает по-новому, рассказывает о самом сокровенном и важном, что неудержимо, властно завладевало им в последние годы. Он отвечает здесь на все, что стояло таким нерешенным, случайным, противоречивым перед его товарищами в 1-й студии и перед его молодыми учениками в «мансуровской» студии, связывало им руки и мешало работать.

Он пишет в своих тетрадях:

«Искусство не должно быть оторвано от народа. Или с народом, или против народа, но не вне его».

«Художник должен прозреть в народе, а не учить его. Художник должен вознестись до народа, поняв высоту его, а не поднимать его по своему смешному самомнению «до себя».

«Народ переживает действительность, преломляет ценности этой действительности в своей душе и выявляет эти ценности, действительно пережитые, в образах, хранимых памятью народной — народным искусством. Народ хранит в образах символических».

«Художник — кристаллизатор и завершитель символов, до него хранившихся в искусстве народном. Театр никогда не должен быть театром попечительства о народной трезвости, но театр нельзя обращать и в курильню опиума. В народе есть чаяние и тоска по искусству. Художник, подслушай их».

«Надо верить в народ. Надо, чтоб сердце наполнялось радостью при мысли о победном пути народа. Надо, чтоб сердце сжималось от боли за тех, кто грубо и неталантливо, слишком поверхностно и эгоистично, недальновидно и малодушно отворачивается, бежит, прячется, уходит от народа, от тех, кто строит жизнь, от тех, чьи руки создают ценности и выращивают хлеб насущный».

И Вахтангов решительно призывает порвать с традицией замкнутых комнатных театриков:

«Постановки народного театра должны быть непременно грандиозны — с массовыми сценами героического репертуара. Здание народного театра должно быть построено вновь, или под него должен быть приспособлен Большой театр».

Евгений Богратионович видит в органах советской власти важнейшее орудие нового общественного воспитания старых художников и выращивания новых, появления которых он ждет всем своим сердцем.

Он пишет:

«Ради чего хотелось бы работать в ТЕО[45]? ТЕО должно чутко и деликатно дать понять всем типам (в художественном смысле) театров, что их дальнейшая жизнь по пути, ими намеченному, — в лучшем случае лучшая новая страница их старой жизни. И что, если они не хотят стать «старым театром», театром-музеем, им надо резко изменить что-то в своей жизни. Театры, которые ко дню революции успели завершиться, — те будут в музее на почетных местах и в энциклопедии русского искусства займут по тóму (Малый и Художественный театры). Те, кто не успел сложиться, — умрут».

«Новое — это новые условия жизни. Надо же понять, наконец, что все старое кончилось. Навсегда. Умирают цари. Не вернутся помещики. Не вернутся капиталы. Не будет фабрикантов. Надо же понять, что со всем этим покончено. И новому народу… надо показать то хорошее, что было, и хранить это хорошее только для этого народа. А в новых условиях жизни, где главное — новый народ, надо так же талантливо слушать, как в старой жизни, чтобы сотворить новое, ценное, большое. То, что не подслушано в душе народной, то, что не угадано в сердце народа, никогда не может быть долгоценным. Надо ходить и «слушать» народ. Надо набираться творческих сил у народа. Надо созерцать народ всем творческим существом».

«Чтобы появились люди из самой среды народа, нужно время. Может быть, очень много времени. Для этого надо терпеливо создавать очаги, откуда они могут появиться. Для того чтобы творцами нового быта были те, которые попали ко дню революции в старое искусство, надо, чтобы они поняли, как дурно люди жили до сих пор; как прекрасно то, что сейчас совершается у человечества, что всему старому — конец. Им надо полюбить новый народ».

И, наконец, Е. Б. Вахтангов пишет незабываемую страстную программную статью. Он не знает, как и где он ее опубликует. Он сейчас не думает об этом, но она отвечает его глубочайшей потребности высказаться. Самим заголовком статьи Евгений Богратионович обращается ко всем своим друзьям и товарищам по сцене:

«С ХУДОЖНИКА СПРОСИТСЯ!.. «С художника спросится, когда придет гость, отчего он не наполнил светильники свои елеем». В. Иванов, По звездам. Революция красной линией разделила мир на «старое» и «новое». Нет такого уголка жизни человеческой, где не прошла бы эта линия, и нет такого человека который так или иначе не почувствовал бы ее. Люди желающие остаться в старом и защищающие это старое (вплоть до оружия); люди, приемлющие новое и также защищающие это новое (вплоть до оружия); выжидающие результаты борьбы этих двух, так сказать «пассивно приспособляющиеся», — вот три категории (людей) резко оформленные резкой линией революции. Материальная, духовная, душевная, интеллектуальная же стороны жизни человеческой взбудоражены ураганом, подобного которому нет в истории Земли. Вихрь его все дальше и дальше, все шире и шире раскидывает истребительный огонь. Ветхие постройки человечества сжигаются. Растет круг, охваченный пожаром обновления. А все еще есть наивные люди, чающие прибытия пожарной команды способной погасить огонь, веками таившийся в недрах народных. Все еще мерещатся им поджигатели, и все еще ждут они, когда же переловят этих бунтарей (поджигателей) и снова вернется былое благополучие (с белой французской булочкой). Хотя бы взяли на себя труд взглянуть на страницы книг, рассказывающих не историю царя, а жизнь многоликого существа, имя которого Народ. Это он своими руками возносит личность на вершины жизни, и это он несет гибель оторвавшимся от него. Это он вскрывает кратер своей необъятной души и выбрасывает лаву, веками копившуюся в грозном молчаний. Вы принимали это молчание за недомыслие. Вам казалось в порядке вещей ваше крикливое благополучие рядом с его молчаливой нищетой. А вот он крикнул. Вот он прорезал толщу молчания. Крикнул в мир. И крик его — лава, крик его — огонь. Это его крик — Революция. А когда идет она, выжигающая красными следами своих ураганных шагов линию, делящую мир на «до» и «после», как может она не коснуться сердца художника? Как может ухо художника, услышав крик в мир, не понять, чей это крик? Как может душа художника не почувствовать, что «новое», только что им созданное, но созданное «до» Нее, уже стало «старым» сейчас же после первого шага Ее? Если то, что создано в старом, — прекрасно, то надо нести его в народ, ибо потому и перестал молчать народ, что это прекрасное всегда от него скрывалось, ибо сейчас он требует вернуть взятое у него же. У человечества нет ни одного истинно великого произведения искусства, которое не было бы олицетворенным завершением творческих сил самого народа, ибо истинно великое всегда подслушано художником в душе народной. Когда приходит Революция — а она приходит тогда, когда истинно прекрасное во всех областях жизни становится достоянием немногих, — это значит: народ требует вернуть ему его же. Художнику не надо бояться за свое творение: если оно истинно прекрасное, народ сам сохранит его и сбережет. Есть в народе эта необычайная чуткость. Долг художника сделать это. Но это не все. Если художник хочет творить «новое», творить после того, как пришла она, Революция, то он должен творить «вместе» с народом. Не для него, не ради него, не вне его, а вместе с ним. Чтобы создать новое и одержать победу, художнику нужна Антеева Земля. Народ — вот эта земля. Только народ творит, только он носит и творческую силу и зерно будущего творенья. Грех перед своей жизнью совершает художник, не черпающий этой силы и не ищущий этого зерна. Душа художника должна идти навстречу народной душе, и если художник прозреет в народе слово его души, то встреча даст истинно народное создание, то есть истинно прекрасное. В голосе народном, где слышен вековой осадок кристаллов души народной, в этом драгоценном звучании веками отлагавшихся богатств человеческих чувств, действенно пережитых народом, в этом насыщенном вековой мудростью океане, где каждый видевший солнце оставил бессмертную часть себя, ту часть, которую он носил в себе и ради несения которой рожден был видеть солнце, здесь, в голосе народном, должен был учуять художник живой огонь своих устремлений к небу. Если художник избран нести искру Бессмертия, то пусть он устремит глаза своей души в народ, ибо то, что сложилось в народе, — бессмертно. А Народ творит сейчас новые формы жизни. Творит через Революцию, ибо не было у него и нет других средств кричать миру о Несправедливости. «Только на плечах великого социального движения истинное искусство может подняться из своего состояния цивилизованного варварства на достойную его высоту». «Только Революция может из своей глубины вызвать к жизни снова, но более прекрасным, благородным и всеобъемлющим то, что она вырвала у консервативного духа предшествовавшего культурного периода и что она поглотила». «Только Революция, а не Реставрация может дать нам вновь величайшее произведение искусства». Так говорит Рихард Вагнер [46]. Только Революция… О каком же «народе» идет речь? Ведь мы все — народ. О народе, творящем Революцию».

Это пишется в годы, когда над молодым советским искусством тяготело тяжкое наследие футуристических, конструктивистских и прочих декадентских теорий.

Это пишется в годы, когда очень широкие слои русской художественной интеллигенции еще выжидательно относились к большевизму и старались сохранить свою внутреннюю обособленность, по крайней мере в вопросах художественной культуры.

Мысли Вахтангова были, для его среды настолько прогрессивны, реально-революционны, что когда эту свою запись «С художника спросится!..» он показал некоторым ученикам, то среди них нашлись «друзья», которые отговорили его широко опубликовывать это из боязни, «как бы кто не подумал, что он подлаживается к большевикам»…[47]

Эти зрелые мысли об исторической ответственности художника принадлежали человеку, прошедшему до конца весь путь интимно-психологического театра переживаний. Казалось бы, Вахтангов органически сросся с этим театром и с кругом его идей, его мироощущением и ограниченными общественными интересами. Но нет, он взял из этого искусства только его лучшее — стремление к психологической правде, человечность, реализм, этические запросы — и смело пошел дальше, навстречу революции, навстречу народу. Шагнул с удесятеренными силами, раскрытыми и воодушевленными в художнике социалистической революцией. Отсюда и начинается формирование самостоятельных взглядов Вахтангова на театр, взглядов, в которых он, опережая современников, критически пересмотрел и преодолел многие влияния крупнейших по тому времени художественных направлений.

Осознав истоки новой правды искусства, новой правды театра, Вахтангов не торопится, как многие другие, выступать с многообещающими декларациями, и ему даже приходится выслушивать упреки в медлительности и в кажущейся неопределенности поведения руководимой им режиссерской секции ТЕО. Но осмотрителен и нетороплив он потому, что не хочет быть поверхностным, не хочет ошибок в деле, которое ему становится всего дороже. И перед собой и перед ближайшими помощниками по секции — И. Толчиновым, Б. Захавой, Н. Тураевым — он ставит прежде всего задачу глубоко осмыслить все условия (политические, общественные, организационные) работы в ТЕО. Он отказывается от государственного жалованья, пока оно не будет заслужено делом, и твердо заявляет:

«То, что мы так осторожны вначале и медлительны, вдесятерне окупится активностью в будущем… Нам ничего не стоит уподобиться любому формальному учреждению и завести у себя канцелярию. Но мы не хотим служить, мы хотим отдать то, что у нас есть, и то, что мы любим».

У Вахтангова есть, конечно, и некоторая робость перед новыми условиями, — но робость взыскательного к себе художника и гражданина, осторожность человека, который, служа революционному народу хочет быть до конца честным и правым и не уподобляться тем, у кого видимости «работы» больше, чем творчества.

А поверхностная торопливость так называемых «советских работников» и некоторых художников вызывает у него не только брезгливость, но и твердый отпор.

Он обрушивается со статьей на тех, кто, выходя навстречу огромной проявившейся в народе потребности в театральной культуре, в серьезных театральных знаниях, легкомысленно публикует свои неглубокие и неверные представления о «системе» К. С. Станиславского. И в то же время в записной тетради он набрасывает свой строгий, последовательный план изложения «системы» Константина Сергеевича[48].

Собственно говоря, только сейчас Вахтангов начинает сознательно, продуманно относиться к Октябрьской революции. Через полтора года. Что ж!.. Многие интеллигенты его круга опоздали еще на десяток лет, а были и такие что, ничего не поняв и не найдя в себе сил жить одной жизнью с героическим народом, «творящим Революцию», выбросились за борт истории своей родины.

Вахтангов же всем сердцем прислушивается к обновлению жизни, к ее мощным голосам, пробужденным в душе народа революцией на его родине. Он становится активным деятелем передовой советской интеллигенции.