И. Ф Мануйлов и Распутин. — Официальное положение И. Ф. Мануйлова. — Его средства и личная практика. — Мануйлов и Симанович. — Мануйлов и Штюрмер.

Какова же была основная линия, которой руководился в то время в своей деятельности

Манасевич-Мануйлов? Был ли он авантюристом политическим, преследуя те или иные выгоды того или иного желательного ему режима, стремился ли он к власти, работал ли просто из природной склонности к интриге или им руководили интересы более низменные — интересы стяжания?

Полагаем, что каждому, кто внимательно следил по этой книге за историей Манасевича-Мануйлова, совершенно ясно, что собственно до того или иного режима никогда особого дела ему не было. Он стремился, конечно, быть полезным властям предержащим, но всегда— только до поры и времени, пока его собственные интересы не противоречили этим „государственным" стремлениям, но эти „пора и время" во всей его деятельности неизменно наступали весьма быстро, и власти предержащие с их интересами в резвом беге Рокамболя скоро оставались далеко позади.

Не приходится говорить, конечно, и о стремлении Манасевича-Мануйлова к власти и положению-он прекрасно понимал, что, чем выше' „положение “, тем меньше возможностей, тех специфических возможностей, которые только и были ему нужны, иначе, конечно, имея возможность смещать и назначать министров, он сумел бы назначить на подходящий пост и самого себя.

Склонность к интриге как таковой, любовь к интриге — quand même, разумеется, во всей

его деятельности играли огромную роль — видели мы это и в инцидентах с Рачковским, и в его парижском визите к Витте, увидим и в дальнейшем, причем эта склонность к интриге, в конце концов, и погубила его, как читатель убедится в том ниже. Но несомненно, что в этот период его жизни главной пружиной деятельности Манасевича-Мануйлова было прежде всего и первее всего — стяжание — стяжание голое, ничем не прикрытое и ни перед чем не останавливающееся. Причем характерно, что, не в пример прошлым годам, когда сколько бы ни зарабатывалось — прожигалось вдвое больше, ныне это было стяжанием по преимуществу впрок — на черный день.

История оставила нам доказательства этого обстоятельства, столь характерного для Рокамболя, чувствовавшего, очевидно, возможность приближения иных дней.

К сентябрю 1916 г., кроме большого счета в Русско-Французском банке, о котором будет речь впереди, текущие счета, заведомо принадлежавшие Мануйлову, имелись в Лионском кредите и в Русско Азиатском банке (on call).

По последнему онкольному счету Манасе-вич-Мануйлов должен был банку за бумаги 138.000 р., а в обеспечение этого долга лежало 150.000 р., что для биржевой игры было чрезвычайно крупным счетом, приносившим в порядке игры большой доход. В Лионском кредите у Манасевича-Мануйлова лежаяо просто на текущем счету 260 тысяч рублей. Кроме того, в письменном столе у него найдено было, не считая спорных 25 тыс. руб. (о них см. ниже), 33 тыс. руб. наличными деньгами и на 25 тыс. руб. вексельных бланков с подписью Бориса Суворина. Особенно характерно постепенное образование текущего счета в Лионском Кредите. К 1-му января 1916 г. на нем значилась 61 тыс. р.; за полгода, т.-е. к 1-му июля сумма эта возросла на 100 тыс. руб., т.-е. до 160 тысяч, и за 2 следующих месяца — до 260 тыс. Прогрессия, имеющая явный уклон к геометрической, и на простую арифметическую похожая мало. Интересно и то, как составлялись вышеуказанные отдельные итоги: деньги вносились на текущий счет в течение первой половины года один, два раза, в месяц крупными суммами от пятнадцати до двадцати тысяч; во вторую же половину года — взносы, меньше, правда, по размерам, следуют чуть ли не ежедневно.

Если припомнить с одной стороны, что у Манасевича-Мануйлова в конце 1912 г. было в банке всего 4 р. 10 к., что еще в начале 1915 г. он был гол, как сокол, и сопоставить его почти полумиллионное состояние, с тем, что после Распутина, „работавшего" в компании не только с Манасевичем-Мануйловым, но и с Симановичем, и с Оцупом, и с Добровольским, и непосредственно с Манусом и Рубинштейном, а кроме них и с целым рядом других лиц, и не брезговавшего и просто доброхотными даяниям — осталось всего 300 тысяч руб., то нужно признать, что на этот раз Манасевич-Мануйлов линию свою вел твердо и неуклонно.

Собственно говоря, если эту линию рассмотреть внимательно, мы сразу увидим, что она слагается из трех мануйловских устремлений по путям к обеспечению старости.

Он работал, прежде всего, как коммерческий агент Распутина, затем действовал совершенно самостоятельно, по своему положению factotum’a председателя сов. министров и министра сначала внутренних, а затем и иностранных дел Б. В. Штюрмера и, наконец, набивал свой карман „во имя спасения отечества" — в плане высшей контр-разведки, в качестве лица, весьма и весьма прикосновенного к следственной комиссии генерала H. С. Батюшина.

Наименее интересна с точки зрения исторической вторая линия работы его, так сказать, контора по распродаже своего влияния в розницу — и в этом отношении мы укажем, чтобы дать понятие о характере, лишь не сколько дел из бывших у Мануйлова „в производстве". Тут мы видим дело о пожаловании некоему купцу звания и знака поставщика двора его величества, дело о разрешении вывоза в Персию партии сахара из Одессы, дело „о признании клинского купца Германа Альбертовича Гербста коренным русским подданным", — в кратких словах вся та деловая накипь, которая постоянно всплывала на поверхность тогдашней русской действительности. И если бы его работа в этот период ограничивалась только этим, то, конечно, он не стоил бы сейчас и простой газетной заметки в петитном отделе „Из прошлого".

Но, как мы уже указали, Манасевич-Ма-нуйлов работал, главным образом, как factotum Распутина и, кроме того, как лицо, весьма прикосновенное к батюшинской комиссии.

Все, конечно, определялось „кружком" — уже — конторой Распутина. А состояла она, кроме самого патрона, из четырех секретарей: Волынского, Добровольского, Симановича и Манасевича-Мануйлова, при котором находился Оцуп-Снарский.

А. Н. Хвостов пробовал выяснить, кто из них занят коммерцией и кто делает политику. Но если на первый вопрос ему удалось добиться утвердительного ответа в отношении всего „секретариата", то для разрешения второго вопроса сколько-нибудь конкретных данных получить так и не удалось. Впрочем, логически ответить на него можно было и à priori.

Добровольский, вообще, занимал слишком незначительное положение в служебной иерархии, чтобы быть вхожим в „сферы", а кроме того, был подавлен личной семейной трагедией и, в конце концов, вкладывался в аферы Распутина, так сказать, — больше „по касательной". Волынский был совершенно отпетый аферист, и показывать его в чистых гостиных было нельзя. Что же касается А. С. Симановича, личности, вообще, пока еще мало освещенной, то на ней стоит остановиться подробнее, тем более, что пишущему эти строки пришлось с ним несколько раз встретиться.

Уроженец глухого и нищего захолустья черты оседлости, Симанович, полуграмотный, чтобы не сказать совсем безграмотный (во всяком случае — малограмотнее Распутина), подмастерье ювелирного цеха, сам себя называл бриллиантщиком и, как все почти брил-лиантщики такого типа, долгое время жил сначала мелким, а потом крупным ростовщичеством, числясь для права жительства ремесленником. Русско-японская война открыла перед Симановичем более широкое поприще.

Но тут лучше предоставить слово ему самому.

В один из летних вечеров 1914 г. за поздним обедом в садике у Донона, автор этих строк слышал за ближайшим трельяжем громкий смех И чей-то голос, принадлежавший по оборотам и акценту, очевидно, не только какому-то дремучему еврею, но и человеку, явно полуграмотному. Субъект этот, оказавшийся Симановичем, рассказывал историю своей жизни и, в частности, главу ее, посвященную его дальневосточной авантюре. С началом русско-японской войны, обратив все свои нажитые „тяжким" ростовщическим трудом капиталы в соответствующее количество бриллиантов и тщательно спрятав их по восточному обычаю в нательном поясе, рассказчик, забрав с собою дополнительно пару сундуков игральных карт, отправился на войну. И если успехи русского оружия в то время и были весьма условны, то успехи Симановича были безусловны вполне. Тщательно „изучив природные свойства" карт и всю технику американских игроков, так живописно представленных нам Брет-Гартом, Симанович пожинал лавры не только как ювелир и клубный импрессарио, но и как банкомет, зачастую заметывавший ответный банк с полуночи до позднего утра.

Совершенно искренний тон повествователя наводил на мысль, не просто ли человек рассказывает свои приключения группе своих коллег, группе своих товарищей по оружию, — ибо иначе следовало бы предположить в рассказчике такую бездну беспринципности, столь патологическую аморальность, которая прямо таки не совмещалась с понятием человека вообще.

Автор этих строк заглянул за трельяж и увидел группу офицеров, совершенно обалдело рассматривавших рассказчика — благообразного субъекта средних лет, брюнета — без каких либо особо ярко выраженных черт, в прилично сшитом скромном темном костюме, с весьма незначительным и, я бы скорее сказал, неумным выражением лица.

Среди его слушателей оказались знакомые, и пишущий эти строки примкнул к их кружку…

Отпив из бокала несколько глотков красного вина, Симанович продолжал свой рассказ. Состояние он наколотил на Дальнем Востоке огромное, хотя и далеко не такое, как целый ряд его друзей, которые карточное дело совмещали с торговлей не бриллиантами, а женским телом.

— Дурак был я! — каялся Симанович в до-ноновском садике. — Молод был, все честно жить хотел. Вот и вышло, что они такие состояния понабили, что надолго хватило, а я свои миллионы в два года проиграл…

— Позвольте, позвольте! — перебил его кто то. — Как же проиграли, когда вы сами рассказывали об уменьи играть без проигрыша?

— Ах, так то разве же игра! — досадливо отмахнулся Симанович. — А имея два миллиона, мог же я позволить себе поиграть наперекор судьбу!

Как потом выяснилось, на своеобразном языке Симановича играть „наперекор судьбу" означало играть честно. Вообще же свою игру — игру не „наперекор судьбу" — он называл работой…

Коротко говоря, йроиграв свою дальневосточную добычу, Симанович окончательно и бесповоротно стал шуллером, но шуллером весьма своеобразным. В нем никогда не умирала страсть к азарту, к этому суррогату высшей романтики, — и „проработав" месяцев 10 главным образом в Москве и на гастрольных поездках по провинции и курортам, Симанович с чемоданами денег неизменно возвращался в Петербург и столь же неизменно начинал здесь играть „наперекор судьбу", пока через месяц-другой не оставался снова без гроша и перед необходимостью нового турнэ.

Помимо этого, трудовой день Симановича складывался еще из игры, соответственно сезону, на бегах и скачках…

И вот этот-то, можно сказать, заслуженный жрец „макавы" (так, несмотря на свою 20-летнюю „работу" в этой области, он до самого конца своей карьеры называл известную карточную игру, макао“) — этот аферист, недавно еще мечтавший, как о высшем пределе своей деятельности, — о публичном доме в прифронтовой полосе, этот Симанович и был „одной из правых рук" Распутина.

Мудрено ли, что столь же беспринципный и аморальный Белецкий усмотрел в нем родную душу и так тепло отзывается о Симано-виче в своих „воспоминаниях" (см., напр., „Былое" т. 22 стр. 249), — не без большого ехидства по адресу А. Н. Хвостова упоминая, что арест и высылка Хвостовым Симановича как социально-опасного субъекта была отменена собственноручной резолюцией Николая II.

Конечно, такому Симановичу было не до политических интриг. И во всяком случае можно верить А. Н. Хвостову, что по обыску у него обнаружено было „лишь" 20–30 самых грязных дел для проведения, снабженных специальными „бланками" Распутина: в запечатанном конверте (конверт чистый — адрес ad libitum) письмо такого содержания: „Милай сделай"… — и подпись.

Тепло относился к Симановичу и сам Распутин, который, благодаря полному невежеству и безграмотности своего секретаря, видел в нем родную душу, перед которой нечего чиниться и особенно следить за собой.

„Лутшаму ис явреев" — написал Распутин на портрете, подаренном им Симановичу, и в то время, как от Манасевича-Мануйлова он выслушивал советы, с Симановичем Распутин советовался сам, но это, конечно, не значит, что он исполнял его советы. Нам, по крайней мере, известны только, цва таких случая, — это— с назначением мин. юст. Добровольского, о котором Симанович просто вспомнил, как об одном из своих клиентов по ростовщичеству и подсунул его Распутину в тот момент, когда нужда в покладистом министре была до зарезу, а в кандидатах была мерзость запустения; и во-вторых — с открытием Государственной Думы.

Это было как раз тогда, когда вопрос этот Николай II готов был предоставить разрешению Распутина, и последний, по свидетельству „журнала наблюдений", истово советовался по этому поводу с филерами. Что касается Си-мановича, то Распутин в день решения прямо взял его с собою в Царское Село, и сын Симановича, студент-политехник, захлебываясь от гордости, говорил всем, кто заходил в тот день по каким-либо делам к ним на квартиру на Николаевской ул.

— Ах, папу вызвали в Царское. Надел сюртук и поехал: там, ведь, о Государственной Думе решают…

Так вот, возвращаясь к основной нашей теме, нельзя не указать, что единственным лицом во всем распутинском антураже, которое могло совмещать в себе несение и коммерческих, и политических функций, был, разумеется, один только Манасевич-Мануйлов.

Но какие же политические задания лежали в то время перед распутинским кружком?

Мы теперь имеем некоторые основания предполагать, что то-ли зараженная этой идеей откуда-то извне, то-ли выносившая ее в глубине своего воображения, англо-немецкая захудалая принцесса, ставшая русской императрицей и невыдержавшая, очевидно, знакомства с красочными образами византийских императриц, — Александра Федоровна готова была на дворцовый переворот, который дал бы ей в руки всю полноту самодержавной власти. Знаем мы теперь также и то, что далеко не последним вдохновителем Александры Федоровны в этом направлении был и Распутин, ни в грош не ставивший царя и с большим уважением относившийся к уму царицы. Это положение естественно ставило перед Распутиным и особые задачи, поскольку влияние его на Николая II было неоспоримо. Основной же из них, конечно, являлось превращение совета министров в такую шайку министров, где признанным атаманом был бы Распутин, роль же председателя совета сводилась бы кроли своего рода „войскового писаря" при нем и только. И если мы проанализируем все назначения на высшие правительственные посты последних полуторалет царской власти, мы увидим, как осторожно, но упорно продвигался к своей цели Распутин, делая порою шаг вперед и два назад, но в конечном счете всегда выигрывая.

Правда, иногда случались и промашки, хотя бы с тем же Штюрмером или А. Н. Хвостовым, но основная линия все время оставалась верна самой себе.

Действовал Распутин в открытую в этих случаях очень редко. Это бывало только тогда, когда результат назначения представлялся ему бесспорным — Белецкий, Щегло-витов, Добровольский…

Первый—„кого угодно убьет"; второй „Ванька-Каин, да и рожа-то у него разбойничья", Добровольский— „вот так юстиция! да это прямо заурядный мошенник: много дают, много берет; гроши дают — гроши берет"!. Таковы распутинские характеристики этих его крестников. Ясно было, что только в шайке им и место. Правда, Щегловитова он про^ вел лишь в председатели Госуд. Совета, но и этот последний он знал как составлять: выходило как будто уж очень право, но в конце концов не все ли равно? — ссориться из-за этого не стоило, а в Совет проходили зато такие люди как Чаплинский[27] („на этом кровь"! — восклицал Распутин), что же касается политики, то:[28]

— Какого чорта от них толку? Все равно что права, что лева — папаша ничего не понимает!

Почему же в таких случаях не выступить было Распутину и без всякой конспирации, и уж, конечно, адъютантам его тогда делать было нечего. Но в остальных случаях, когда играть приходилось в темную, когда проницательный Распутин — „великий комедиант", как блестяще характеризует его Манасевич-Мануйлов — ясно чувствовал, что хотя данный аспирант во время предварительных переговоров и мягко стелет, но еще неизвестно, как придется спать, — во всех, наконец, тех' случаях, когда приходилось-выступать против чьего-либо положения, слишком уже установившегося, — он осторожно ограничивался только расчисткой почвы, предварительной подготовкой, решительный удар нанося через других.

Так было тогда, когда он признал нужным выкинуть из игры лично близкого Николаю II В. А. Сухомлинова и ближайших же к нему лиц свиты — Орлова и Дрэнтельна; так он поступил и тогда, когда, под давлением определенных кругов, признал своевременным провести на пост министра — А. Н. Хвостова, дабы лишить его и досуга, и независимости члена Госуд. Думы, серьезно угрожавших многим, как можно было судить по речам его о немецком засилии. В обоих случаях (тогда еще Мануйлов опирался на Е. В. Богдановича), — тут действовал кн. Андроников, дружба Распутина с которым в то время еще не была поколеблена.

Было так и со Штюрмером, когда вся предварительная работа проведена была, главным образом, Манасевичем-Мануйловым, а последние мазки сделаны были, конечно, по сигналу Распутина, митрополитом Питиримом.

Это было тогда, когда старческий маразм, в который постепенно стал впадать Горемыкин, определился с полной ясностью. Если же мы вспомним колоритные строки „Мемуаров" ген. Поливанова, напр., те, где он вспоминает о заседании совета министров по вопросу о принятии царем на себя главного командования, мы поймем, что этот маразм принимал форму для Распутина едва ли прият ную.

Даже в тех случаях, где шло дело о явном абсурде, для Горемыкина было ultima ratio:

— Так угодно его величеству! — И с этой позиции его не мог бы сбить весь синклит ангелов, а не только совет министров.

Во всяком случае, новый председатель совета был для Распутина необходимее воздуха, кандидатов же не было. Как мы уже указывали, Белецкий попытался было провести не то И. Г. Щегловитова, не то А. Н. Хвостова, но первый просто испугал Распутина, а „толстопузому" Распутин весьма и весьма не доверял. И вот тут-то, по компетентному свидетельству Белецкого, Мануйлов и подсунул ему Штюрмера.

Чем же в данном случае Мануйлов руководствовался?

Мы думаем, что данные для ответа на этот вопрос до некоторой степени можно почерпнуть из показания, данного А. Н. Хвостовым чрезвычайной следственной комиссии[29].

Положение Манасевича-Мануйлова у князя Мещерского было вполне определенное, и читателю, надеемся, из всего предыдущего, вполне ясное. Еще более определенное положение у того же Мещерского занимал некий шталмейстер Бурдуков. Около этого Бурдукова был свой „кружок". В центре же этого кружка стоял пресловутый Манус со своим „Российским транспортным обществом" и другими российскими промышленными обществами (сахар и т. п.), охватывавшими, главным образом, основные нужды населения. А во всех этих обществах, по компетентному свидетельству А. Н. Хвостова, было очень много немецкого капитала, что и заставило его последить, нет ли тут и немецкого шпионажа. Но шпионаж выследить не так легко, а вот близкие отношения Мануса к Царскому Селу выяснить Хвостову удалось. Шли постоянно телеграммы от Мануса к Вырубовой, а ею они передавались во дворец, шла постоянная и оживленная переписка между тем же Манусом с одной стороны и ближайшими ко двору лицами свиты Ниловым и Саблиным — с другой. Были установлены связи с Распутиным. Одним словом дело было поставлено основательно:

— Такое с разных сторон было обложение, — говорит А. Н. Хвостов, — что и не уйдешь. Если нужно какое дело провести — с одной стороны Распутин скажет пророчески, что так надо. С другой Саблин Александре Федоровне скажет, Нилов — Николаю II… Дело и может быть проведено…

Но, вот, Царское Село само дел не проводило, а оно давало лишь предуказа ия, с которыми, однако, кое кто из министров не так уж легко и соглашался. Вот и надо было такого, который соглашался бы…

И дело обставлено было, действительно, ловко: со стороны и не догадаться было о роди Распутина и даже Мануйлова.

Мануйлов шепнул имя Штюрмера Распутину — оказалось, что оно ему известно: „Старикашка давно уж добивается — он ко мне ездил с женой, когда я еще на Английском жил “.

И вот Мануйлов вызывает уже Штюрмера к одной из своих фавориток-Лерма (см. инцидент с Петцем) и устраивает ему там свидание с Распутиным, на котором Штюрмер выдает последнему нравственное обязательство „исполнять решительно все, чего бы Распутин ни захотел”.

После этого начинается обработка Мана-севичем митрополита Питирима, который, несмотря на свою реакционность и полную беспринципность, все-таки по многим больным вопросам того времени смотрел много дальше других „государственных" людей. В частности, он был против горемыкинской политики в вопросе о Госуд. Думе и, между прочим, как раз в это время узнал, что в Царском Селе определилось сильное течение в пользу закрытия Госуд. Думы и даже объявления военной диктатуры.

— Раз положение так серьезно, — говорил митр. Питирим, — то хотя это и не прямое мое дело, как духовного лица, но я все равно вмешаюсь в это дело.

Тут и был подсунут ему Штюрмер — сначала. очевидно, лично или через Осипенку— Распутиным, а потом и Мануйловым.

— А вы знаете его?: —поинтересовался митрополит у Мануйлова.

— Как же — человек практический и всегда старался лавировать. Ловкий человек…

— Ну вот, раз вы с ним знакомы, то поговорите с ним просто, как журналист. Выясните, что это за фигура, как он смотрит на данный момент…

Мануйлов, конечно, согласен, но предоставим слово самому Рокамболю[30]

„Звоню ему в Английский клуб.

— Борис Владимирович! Это я — Мануйлов…

— A-а! Что же вы меня забыли…

— Борис Владимирович! Я знаю все…

— Что все?

— Все…

— Приезжайте ко мне!

Я поехал, рассказал ему, как обстоит дело, и он просил в самой категорической форме заверить митрополита, что иначе не понимает управления- Россией, как с Государственной Думой, что он идет совершенно навстречу ей и не понимает Горемыкина, который напролом лезет против общественного течения, и что это так сказать опасный путь".

Беседу свою Мануйлов тотчас же передал митр. Питириму, и тот ответил:

— Что же! Раз так, я бы хотел его повидать. Он его повидал и сейчас же телеграфировал Николаю II просьбу принять его. Николай в тот же день ответил любезным приглашением, и митр. Питирим выехал в Ставку с докладной запиской, которую он, по словам Мануйлова —„не читал, но о которой говорил, что много трудился над ее составлением".

В записке этой доказывалась необходимость существования Госуд. Думы и назначения „практического председателя совета министров" — „практика".

В качестве такого „практика" Штюрмер и был назначен. И кому он считал себя обязанным, ясно видно из следующего отрывка из воспоминаний Белецкого, который частично был уже использован нами выше:

„Как только Штюрмер был назначен, он принял меня самым любезным образом… просил… продолжать политику доброжелательства по отношению к Распутину и спросил меня, сколько мы ему выдавали денег! Получив ответ, он сказал, что еще не знает, какими сам располагает секретными для сего фондами, и я ему выдал, с согласия Хвостова, из наших сумм 2 тыс. р. Что касается Мануйлова, то Штюрмер сказал мне, что хотел бы что-нибудь для Мануйлова сделать… Мануйлов, вскоре причисленный к министерству с откомандированием в распоряжение председателя совета министров, с первых же дней вступил в исполнение секретных обязанностей при Штюрмере, всюду сопровождая его в служебном автомобиле, сумел в это время проникнуть в дом Вырубовой, завел пишущую машинку и переписчицу в доме Распутина и установил регулярные сношения Распутина с Вырубовой путем посылки написанных на машинке под диктовку Мануйлова всякого рода сообщений для Вырубовой в интересах Питирима и Штюрмера. Над этим сообщением Распутин ставил свой обычный крест. Эта форма сообщений нравилась во дворце, и императрица некоторые из сообщений посылала в ставку государю"[31]

И если Штюрмер сумел обмануть Распутина, искавшего главным образом послушного ему и „дамской половине" исполнителя, то Мануйлов, во всяком случае, обманут не был, ибо взял от этого назначения достаточно много, больше даже того, как увидит читатель ниже, чем мог вместить.