Кажется, не гудели, а веселую песню пели фабричные гудки в Иваново-Вознесенске, в Шуе, в Костроме, в Кохме, в Кинешме, в Наволоках в то памятное раннее утро семнадцатого года. Катился их могучий гул далеко-далеко за железный Уральский кряж, и до Белого моря ледяного и до Черного. Услышали песню наших гудков в той, дорогой сердцу ткачей, солнечной стороне, где на просторных полях растет, зреет белое золото — хлопок, расцветает розовой пеной.
Так-то весело никогда не пели гудки в нашей исстари промышленной стороне. И потому они так громко, гулко раскатывались, что прилетела к нам радостная долгожданная весть из Москвы. Телеграф ее принес: отныне и навсегда в России установлена советская власть!
Вот об этом-то и возвещали дружные фабричные гудки, чтобы во всех краях нашей земли люди трудовые услышали, чтобы скорее пробуждались, собирались с силами, становились в один могучий ряд. Не напрасно возвещали гудки, услышали их голос в той стороне, где растет хлопок. Стали крестьяне-хлопкоробы думать: пора, мол, и нам, по примеру русских братьев, стряхнуть со своих плеч вековых притеснителей, тунеядцев, захребетников, всяческих баев, биев, манапов, тамошних князьков, кулаков.
Но эти кровососы мирские пока что крепко держали железную узду кабалы в своих руках и по доброй воле сползать с чужой спины не собирались.
Думали хлопкоробы: вот пришли бы к нам на подмогу русские братья, вместе мы свалили бы в яму всех тех, кто пророчит неминучую гибель беднякам.
Заветные горячие думы, мысли обездоленных хлопкоробов всех лучше во всей их глубине знал товарищ Ленин. Близко к сердцу его лежали они. Послал он на помощь беднякам большую силу. Приказал товарищу Фрунзе вести в поход славную Советскую Армию.
По зиме восемнадцатого года вместе с Михаилом Васильевичем Фрунзе уезжал не мал, не велик отряд ткачей, тысячи в две штыков. Ехали ткачи не пир пировать, шли, верные зову Ленина, вызволять из страшной кабалы-неволи братьев тружеников. Ехали ткачи распахнуть ворота и славному белому туркестанскому хлопку.
Посчастливилось ткачу Артемию Агапову быть за взводного в том рабочем отряде. Артемий не любил тужить, не пугался никакой беды, не отступал ни перед какой трудностью, за правое дело всегда готов хоть в огонь, хоть в воду. А быть в отряде Фрунзе, да еще за взводного — это не малая честь. Плотный мужичок Артемий. Ростом не особо высок, зато широко взял в плечах.
Прямо с фабрики прибежал Артемий домой запыхавшись. До поезда каких-нибудь два часа осталось. Наспех собирает в холщовый мешочек дорожный приклад, солдатское походное добро, без которого бывалый солдат не солдат: пару белья, ложку, котелок да сухарей немножко.
Жена подает ему на дорогу белый клубок ниток, — и нитка солдату нужна, там за тобой не много швей приставлено: случится пуговку пришить, да мало ли что. Около отца вертится дочурка, черноглазая Валя, годов шести, не больше, а лицо у нее — ну точь-в-точь отцовский портрет. Ласков был с ней отец, вот она и льнула к родителю, как только он на порог.
— Тятя, куда ты собираешься?
— Во путь, во поход, во дороженьку, доченька!
— А клубок тоже во дороженьку?
— Тоже, доченька! Клубок-то, он за мной и прикатился. Он покатится, а я за ним пойду, вот и поведет он меня, будет мне все, что надо, указывать.
— Чего же он будет указывать?
— Будет он мне указывать, как ближе пройти, чтобы скорее найти вот такую же, как ты, невеличку девочку, лиходеями обиженную. Девочка та горько плачет, ждет — кто же придет и выручит ее. Если я не пойду туда, то девочка может погибнуть. От нее есть у меня слезная просьба. В клубок завернута. Грамотка такая, а на ней все обиды той девочки написаны.
Дочурка, больно любопытная, так и виснет на руках у отца, мешает ему сумку собирать.
— А ты мне скажешь, кто обидел ту девочку?
— Скажу, доченька, обязательно скажу, даже и письмо ее покажу, только ты сначала отпусти меня.
Жена отвернулась, глаза утирает. Мешок собран. Поднял Артемий Валюшку до потолка, поцеловал в шелковую чолочку.
— Ну, дочка, расти большая, мамку слушайся! Я скоро.
Шапку с гвоздя, мешок за плечи, на щеке слеза, смахнул ее за дверью варежкой, — на вокзал, там отряд ждет.
Валентинка четыре года отца со дня на день поджидала, в третий класс пошла, а белый клубок обратно не катится и отца не ведет за собой.
Вот раз морозным зимним вечером вбегает домой Валентинка с книжками. А на столе солдатская сумка, отец умывается за переборкой. Вот радость, наконец-то! Целовал ее отец и в глаза и в щеки, обнимал, на руках подымал, как она учится, спрашивал. Пока отец закуривал, Валентинка заглянула в солдатскую сумку. Не велики подарки от солдата, но дороже всех подарков… — увидела она в суме белый клубок-поводырь.
— Папаня, я его размотаю!
— Зачем?
— А ты забыл? А где письмо от той девочки? Ты ее нашел?
— Конечно. Не имел я права не найти ее. Если бы не нашел, то и сейчас бы искал.
Валя распустила клубок, только он теперь стал поменьше, а в клубке действительно замотана грамотка.
В тот вечер к старому серебряному фабричному мотку прибавилась еще одна золотаякуфточка, принес ее на свою сторону из далекого солнечного края фабричный человек Артемий Агапов.
После чая отец отдыхал на диване, трубочкой дымил, а Валя сидела рядом и все слушала, куда ее отец ходил, кого выручил.
…Далеко отсюда, в широкой зеленой Ферганской долине, стоит город Ош. Пойдешь за белым клубком, хоть и не в день, не в два, но дойдешь. Тамошние старики сказывают, что это самый старый город на земле.
Неподалече от того старого Оша, у быстрого горного ручья стоит кишлак, поселенье такое. Маленькие домики, а крыши на тех домиках плоские, хоть шар гоняй по крыше. На улицах теснота. Дом к дому прицеплен, словно боятся домики отойти один от другого. Ну, так уж там повелось. Около маленького домика, а правду сказать — такой дом не краше шалаша, есть и маленький дворик.
Идешь по двору, как в саду. Со всех сторон обступили двор деревья. Да деревья-то какие славные! Жалко, нет у нас таких деревьев. Тутовые деревья. Еще шелковицами их зовут, одаривают они людей шелковыми рубашками. Конечно, и на тутовом дереве сама не вырастет шелковая рубашка, сама не упадет тебе в руки.
В дом войдешь, не возрадуешься. Темно и тесно в таком домике, так же как в старой лачуге ивановского ткача в дедовские времена: ни света, ни воздуха.
Катился, катился мой белый клубок, у забора под тутовым деревом остановился, дальше не хочет катиться. Наказывает мне: слышу — стан стучит, слышу — челнок гремит, где-то здесь добрая мастерица ткет, что она ни наткет, все у нее жадный хозяин себе берет. В горе она живет, нас давно поджидает.
Вот и гляжу я по сторонам: что здесь за народ, что за жизнь?
На горе, поодаль от маленьких жилищ, будто брезгует встать с ними в ряд, в большом саду раскинулся на полверсты двор киргизского кулака — байский двор. Стены дома белым-белы, цветами расписаны, не только в саду, но и на крыше тюльпаны да красный мак цветут. В этом доме и свету и воздуху много.
А против богатого дома, за ручьем, притулился к самой горе домишко бедняка киргиза Тиракула.
Жил он бедно. Жена его, труженица Сурахан, и он сам всю жизнь тем и занимались: выводили шелковичных червей, мотали шелк, продавали его баю.
Кривенькая дорожка до богатого дома не дождем была полита, а слезами бедняков.
Сколько червей-шелкопрядов за свою жизнь отогрела под пазухой теплом своего сердца старательная Сурахан — и не сосчитать! Рассыпать бы их всех по небу — неба бы нехватило.
Взрастила она червячков больше, чем звезд в ясную ночь. Сколько шелку она намотала, кажется, — всем бы людям на земле по шелковому платью досталось и самой бы осталось. Но у Сурахан и лоскуточка шелкового не было в деревянном сундучке. Ходила она не лучше нищей. Знать, не выпал на ее долю мешочек счастливый.
Однажды красным пояском опоясался месяц над кишлаком. Вышел старый седой бакши к белому камню над ручьем и сказал:
— Не зря так нарядился месяц. Встречает он или нового богатыря, или чудесную красавицу!
В эту ночь Сурахан родила дочку Гюльджан. Такой красавицы дотоле не видывала Ферганская долина.
Все соседи один за другим приходили в маленький домик к Тиракулу и Сурахан и поздравляли их с дочкой.
В счастливую ночь родилась Гюльджан, сам нарядный месяц выходил встречать ее.
— Вот тебе и помощница, Тиракул!
— Жаль такую красавицу томить загренами.
— Вырастет Гюльджан, и лучший батыр придет к вам просить ее руки.
Так говорили соседи, клали роженице незатейливые подарки на постель и уходили к своим дворам — кормить листочками шелковицы червей. Надо торопиться: придет зима, и шелкопрядов не будет. На что же тогда купить хлеба? И без того весь кишлак в долгу у бая, манапа и бия. Больше итти за деньгами не к кому.
Сурахан говорит мужу:
— Теперь у нас родилась помощница, сходи к баю, попроси у него денег, купим свой мотальный станок, дома будем разматывать шелк. Мне надоело стоять над хозяйским запарным чаном. Ночи напролет будем работать, отработаем долг, но зато у нас будет свой мотальный станок.
Не советовал сосланный русский рабочий бедняку Тиракулу связываться с богатеями. Все равно обманут. Но Тиракул послушался жены.
Надел он свой пестрый халат, баранью шапку, пошел к баю в дом с расписанными узорчатыми стенами. У бая в гостях сидели бий и манап. Тиракул упал баю в ноги и не смел поднять головы.
— На что тебе понадобились деньги? — спросил бай.
— Нужны они мне по хозяйству. Мы всей семьей свой долг отработаем.
— Что же, денег я тебе дам. А вернешь ты мне столько и еще полстолько, да четверть столько. И жена твоя будет мотать шелк в моей мотальне столько лет, сколько я монет бросил. Вот свидетели, — указал он на гостей.
И швырнул Тиракулу под ноги горсть серебра. Собрал бедняк деньги с полу и все еще стоял на коленях перед баем, не смел поднять головы.
— Я слышал, что у тебя родилась дочь?
— Да, родилась.
— За это она в колыбели выведет мне столько мешочков червей, сколько грошей в этих деньгах, что я тебе дал. Вот свидетели, — опять указал бай на гостей.
Верная кабала Тиракулу, но и отказаться он не посмел. Не прогневать бы бая, тогда совсем сживет со свету, отнимет и жену и дочь и самого загонит в могилу. Поклонился Тиракул. Молча вышел за порог.
Бий сказал баю с насмешкой:
— Ты щедр, как индийский гость, и слеп, как сова на солнце. Тиракул храбр, как лев, хитер, как лиса; он тебя обманул.
Бай вскочил с ковра.
— Что ты сказал, бий?
— Да, да. Тиракул, я слышал от бакши, хочет покупать свой мотальный станок. И тогда Сурахан не придет к твоим запарочным чанам, а их дочь, красавица Гюльджан, будет выводить в колыбели шелковичных червей не для тебя.
Две бараньи головы не поместятся в одном котле, а два мотальных станка — в одном кишлаке. Бий все знает.
— Это правда, — проворчал манап, человечишка с жиденькой рыжей бородой.
Тогда сказал разгневанный бай:
— Ты, бий, жаден, как шакал, увертлив, как змея, учен, как китайский конфуцианец, в законах ты мог бы запутать самого Сулеймана. Верни мне деньги, что я дал Тиракулу, получишь из них третью долю.
Бий тоже встал с ковра и намотал на голову белую шелковую чалму, туже запахнул шелковый разноцветный халат.
— Скорее беркут упадет вместо лисы грудью на камень, чем бий ошибется в законах.
Кто не знал бия в кишлаке! Даже сам бай прямо сказал гостю об этом:
— Если бы ты положил собаку на золотое блюдо, она соскочила бы с него, едва увидев кусок мяса, как соскочил бий с моего ковра.
— Не успеет народиться новый месяц, как Тиракул переложит деньги из своей горсти в мой карман, — ответил бий. — Пойдем, манап, ты — старшина, ты мне нужен.
Бий, как коршун, завидел добычу и приготовился вцепиться в нее.
Бий и манап ушли.
Водка, сваренная на кумысе, придала им храбрости. Они вышли на тропинку, по которой Сурахан ходила за водой к чистому ручью.
— Где клевал ворон, там коршуну взять нечего, но ты, манап, получишь свою долю, — шепнул бий.
Сурахан вышла с кувшином за водой к ручью. Этого-то и ждали пьяные бий и манап. У Сурахан свешивался на лобчачван, из-под него она ничего не видела. Да и знала, что этой тропинкой никогда мужчины не ходили, тем более — власти. Не пойдут же за водой бий или манап; для этого у них есть батраки.
Сурахан шла и думала: «Где же взять денег, чтобы купить маленькой Гюльджан платье?»
Рядом с ней вырос манап и закричал:
— Как ты смеешь переходить дорогу старейшему? Я — манап, а ты кто? Вот и свидетель есть.
Думает Сурахан: уж не померещилось ли, не послышалось ли? Откуда взяться на этой тропинке манапу? Она чуть приподняла чачван.
— Ах, так, ты еще глядишь на блюстителя власти, бесстыдная! Кто тебе дал право глядеть на меня?
Перепугалась Сурахан, а уж манап созывал свидетелей из соседних домишек.
В горьких слезах вернулась домой Сурахан. Рассказала о своем несчастье мужу. Призадумался смелый Тиракул. Бий да манап — хозяева, а Тиракул — раб.
— Теперь жди — потащат в суд.
— Кто же спасет нас от притеснителей? — спрашивал Тиракул вечером ссыльного русского рабочего.
Отвечал ему русский рабочий:
— Только сами себя мы можем спасти. Все будем свободны и счастливы, когда сбросим со своих плеч угнетателей.
Не прошло и недели, зовут Тиракула на суд к бию. За то, что перешла Сурахан дорогу манапу, решили взыскать с Тиракула ровно столько, сколько ему дал бай. — И тут же — давай деньги.
— Нет у меня денег, — отвечает Тиракул.
— Ты занимал у бая. Мы свидетели. Куда дел?
— Истратил.
— У тебя дочка красавица. Продай ее нам. Такую купят.
Тиракул плюнул им в козлиные бороды и больше разговаривать не стал. Бросили его в каменный сарай. Сидит он неделю, две. Бий и манап деньги требуют, Тиракул не дает.
А бий смеется:
— Дашь — возьмем, и не дашь — возьмем.
Принесла Сурахан деньги, бросила их бию:
— На, возьми!
Выпустили Тиракула.
— Пропади он пропадом мотальный станок, — говорит Сурахан, — человек дороже денег.
Соседи пришли погоревать вместе с Тиракулом. Бакши советует подать на бия жалобу. Тиракул рукой махнул:
— А кто он, высший начальник над бием? Манапов сын. Не зря мне отец говорил: если манапов сын прикинется мостом, не переходи через него, коли хочешь жить. С жалобой лишишься последнего домишки. В суде как они судят? Одна собака приказывает другой, а та приказывает своему хвосту и успокаивается.
— Правильно ты, Тиракул, сказал! — согласился с ним русский рабочий, который в тот час сидел у Тиракула.
Бакши почесывает в затылке.
— Да, Тиракул, ты богато живешь, а я богаче тебя. Ах, если бы были у меня пшено да соль, то я сварил бы кашу, да жаль, нет масла. Хотел разостлать скатерть и лужайку облюбовал, да жаль, никто не зовет меня в гости. Я твой друг, Тиракул!
— Ну, друг, так друг. Дружба — не вражда, не опостылеет никогда.
Бай тем временем получил назад свои деньги от судьи, а с Тиракула требует долг. Ему нет никакого дела до того, что их отняли судом у Тиракула.
Пришлось Сурахан снова итти к баю, отрабатывать долг. С зари до зари стоит Сурахан со своими соседками у бая в запарочной над вонючими чанами. В чанах запариваются коконы. Шарит Сурахан палочкой в чане, ловит концы нитей. Размотчица она была лучше и не сыскать, что концы отыскать да подкинуть, что нитку пропустить в кольцо, умела раздеть кокон до последнего моточка. Ее руки нитка слушалась — больше чем подкладчика. Каждым одонышком дорожила. Подымет шелковую ниточку, наматывает ее намотовило. Так изо дня в день всю жизнь глядела Сурахан в чан, шелк-сырец, доводя до дела, так и не увидела своего счастья. Ни один золотой кокон не попался ей в горсть.
А долг с каждым годом все растет да растет.
— Так и умрешь у чана! — не раз хозяин кричал на Сурахан.
У нее за пазухой — мешочки с греной и подмышками тоже мешочки.
Дома Гюльджан лежит в колыбели. В ее постельке тепло. Вся постель мешочками с гренами обложена. Чтобы только скорее выводились шелкопряды. С каждым лишним червем — лишняя шелковая нить. И под спину, и подмышки Гюльджан навязала мать этих мешочков.
Так и росла Гюльджан. Порой повернуться ей не дают, чтобы мешочки не застудить, не потревожить червей. Какое уж тут детство!
На ноги встала — и того хуже. Хочет Гюльджан порезвиться, побегать, а мать посадит ее к окну, за пазуху мешочков с греной повесит, в рукава тоже насует мешочков и прикажет:
— Не бегай на улицу. Сиди смирно, гляди в окно. Выбежишь на улицу, тебя бай схватит, в неволю продаст.
Уйдет мать на заварку. Послушная Гюльджан сидит у оконца, слышит, как за пазухой черви чуть шевелятся в мешочках, растут не по дням, а по часам, готовятся шелковую ниточку прясть.
Скучно Гюльджан. Разговаривает она с будущими шелкопрядами.
— Хоть бы спряли вы на мое счастье серебряную или золотую шелковинку.
Малютки шелкопряды только шевелятся, ничего не отвечают. Каждый сидит в маленькой темничке, прогрызает себе окошечко, чтобы вылупиться. А те червячки, что вчера вылупились, жадные, голодные, над столом ветку шелковицы облепили, грызут листву, растут, спешат. Тут и белые шелкопряды и полосатые. Как насытятся, поспят и примутся шелк прясть.
Дома никого нет, отец на осле уехал в поле.
В углу на шесте сидит в черном колпачке белогрудый беркут-бородач. Дремлет. Ждет, когда Тиракул наденет кожаную рукавицу, посадит его на руку и поедет с ним охотиться в горы, на огненных лисиц. Снимет с него кожаный колпачок — и тогда ему вольная воля.
Смотрит Гюльджан тоскливо в окно. Нельзя Гюльджан уйти дальше своего угла…
Тут и вошел смелый русский человек. Видит он: дома одна Гюльджан. Говорит он ей:
— Ты, Гюльджан, подрастешь. Расти и помни всегда: ученье — свет! Вот тебе букварь и тетрадка с карандашом. Я буду часто навещать тебя, расскажу тебе о многом чудесном, но еще больше тебе об этом расскажут мои книги, когда ты выучишься читать и писать. Есть и такая книга, которая раскрывает людям, как найти обездоленным дорогу к правде.
И показал он Гюльджан, как писать буквы.
И не помнит Гюльджан, как все это случилось. Развязался один мешочек, высыпались из него малюсенькие шелкопряды, поползли по земляному полу в разные стороны и среди них — большой серебристый, величиной с голубого дрозда.
— Вот он, вот он! — закричала Гюльджан. Хочет поймать, схватить дорогого шелкопряда, но никак не поймает. И вдруг Гюльджан слышит, как он ей говорит:
— Не лови меня, придет час, я тебе пригожусь. Ищи ты меня не на земле, а на самой верхней ветке. Я спряду тебе особенную нитку-шелковку небывалую.
Сказал и уполз за порог…
Открыла Гюльджан глаза: один мешочек лежит под ногами, шелкопряды из него высыпались. Но большого серебристого нет. Да и был ли он?..
Собрала она поскорее коконы, прижала мешочек подмышкой и снова — на свое место, чтобы отец с матерью не увидели, а то станут бранить.
Между тем русский рабочий, что был сослан сюда, выучил смышленую Гюльджан грамоте.
Как-то раз входит мать, еле передвигает ноги, о палочку опирается. Вошла — и повалилась на сундучок.
— Упала я нынче, дочь моя, у чана. Хозяин меня за порог выбросил. Давно уж привязался ко мне кашель, злые джины грызут меня. Лихорадит меня.
И посылает мужа к знахарю. Не советовал русский рабочий бедняку Тиракулу связываться с обманщиками знахарями. Но царь и баи не построили больницы для бедняков. Волей-неволей пришлось Тиракулу послушаться хворой жены, позвать знахаря.
Пришел бакши — знахарь врачевать больную. Велит Тиракулу:
— Режь козла. Я — твой друг.
Козел-то последний. Не пожалел Тиракул — зарезал последнего. Взял бакши внутренности козла, стал бить ими больную.
— Лучше ли?
Бил, бил, а хворой все не легче. Начал тогда бакши с ножом (в руках плясать около больной, заклинать, бренчать на комусе. Потом бросился вон.
— Держи, хватай! Ах, горе какое! Злой джин вылетел из хворой и вселился в осла…
У крылечка на привязи стоял осел — последнее богатство Тиракула.
— Я твой друг, я спасу тебя от больного осла, не дам заразиться стаду, — сказал бакши. Взвалил зарезанного козла на тиракулова осла и отправился домой.
Друг-то друг, а последнего осла увел.
Не встала Сурахан. Схоронили ее. Гюльджан не находила себе места. Ее насилу увели от материнской могилы.
Бай, манап и бий меж тем опять вспомнили про долг. Напились сполпьяна, нарядились в лисьи шубы, в дорогие шапки, пришли к Тиракулу все трое. Бий говорит:
— Чему только не подвергается голова человека и копыто лошади? Ты брал деньги, мы свидетели. Жена твоя умерла, отдай баю на ее место твою дочь Гюльджан. Так велит адат, так гласит шариат. Бий все знает.
— Мала, мне такую не надо, — заупрямился бай.
— Бери, бери, ты ее продашь, деньги получишь. Бий все может, — шепнул бий.
— Ладно, так и быть, возьму.
Испугалась черноглазая Гюльджан — шелковая коса, задрожала, как птенец сизоворонки, в темный угол забилась под шест, на котором дремал белогрудый беркут-бородач.
Сейчас увезут ее от отца, из родного дома.
Услышал белогрудый орел этот разговор, встрепенулся, взмахнул широкими крыльями и опять сложил их. Недовольно заклекотал, словно сказать хотел: «Нет, бай, не возьмешь ты Гюльджан».
Первый раз в жизни не покорился баю Тиракул. Не зря он тайком просиживал ночи с русским ссыльным. Схватил Тиракул со стены кремневый самострел и закричал:
— На красного зверя бросают орла, а на ворону — камень! Прочь от моего очага! Не отдам я вам мою Гюльджан!
И взвел курок. Убежали пестрые халаты…
Донесли большому судье.
— Правильно, Тиракул, ты поступил с притеснителями! — сказал ему русский рабочий, когда узнал о смелом поступке бедняка Тиракула.
Силой захватили Тиракула. Скрутили ему ремнями руки за спиной, увели в город, бросили в тюрьму…
Гюльджан отдали баю. Привели ее к запарочному чану, туда, где раньше стояла ее мать.
— Теперь ты моя. Хочу — на барана тебя променяю, хочу — табун верблюдов за тебя возьму, хочу — у чана заморю, хочу — в шелка, в золото наряжу.
Молчит Гюльджан. Слезы катятся из глаз. Ловит палочкой в вонючем чане кончики шелковых ниток, учится подкидывать их на мотовило, одонок разбирает.
Маялась у бая в рабынях старая ковровщица бабушка Огульораз, с десяти лет попала в кабалу, так всю жизнь и отняли у нее кровососы. Не только по коврам да по шелкам была: она мастерица, была и вышивальщицей первой руки, лучшей статьи. Памятью — богата, душой — добрая, словом — цветиста. Всяких сказок знала… К детям приветлива, ласкова.
Повадилась к ней по вечерам и Гюльджан: за сказками-то и не заметила, как вышиванье пришло.
Всему научилась черноглазая, смышленая… Да так-то скоро. Совсем ручонки молоды, а на деле — старым не уступят.
Эх, если бы волю маленькой пленнице, уж вышила бы она, что знала-ведала, что сердечко просит… Жаль простору нет.
Бий меж тем не дремал, поехал искать работорговцев — не удастся ли запродать самому эмиру бухарскому такую красавицу в его гарем.
Задумал бай получить за нее золота — на караване верблюдов не привезешь. А Тиракул все томится в тюрьме.
Гюльджан перестали отпускать домой, боятся, что убежит. Держат ее взаперти, не спускают с нее глаз. Сидит Гюльджан, как сизоворонка в клетке. Приносят ей с байского стола бешбармак и баурсаки.
— На, поешь. Скоро приедет за тобой купец. Ты должна быть хорошей.
Гюльджан и без того хороша.
— Не буду я есть объедки с чужого стола.
Вскоре принесли ей шелковое платье и жемчужное ожерелье.
— Приоденься, завтра приедет купец.
Швырнула Гюльджан ожерелье к порогу.
Тогда ей сказали:
— Если не будешь покорна, умрешь той же смертью, как и твой отец. В следующий базар твоего отца выведут на площадь, перережут ему горло и повесят. Так велел большой судья.
Решили богатеи погубить непокорную красавицу Гюльджан. Много красавиц в кишлаках, но такая, как Гюльджан, одна. Глаза у нее черные, с солнечными отблесками. По плечам черная коса мягче шелка. Знать, одна такая красавица уродилась, на счастье бедняку Тиракулу, но и это счастье отнимают у него богачи. Когда выглянет она на солнышко, кажется, золотые искры сыплются с ее черных шелковых кос. Что только за коса!
Гюльджан залилась горькими слезами. Кто же заступится за бедняков?.. Кто спасет Тиракула, кто вызволит из постылой неволи его дочку?
Тут вспомнила она про серебристого шелкопряда. Но где он? Где искать ту верхнюю веточку?
Вспомнила она и про доброго русского рабочего, про книги, которые он ей приносил. Так и не успела Гюльджан прочитать ту дорогую книгу, в которой сказано, как найти бедняку верную дорогу к правде.
Пока в байском доме все спали, выставила Гюльджан раму и убежала. Пришла домой. Там сидит на шесте один, голодный, белогрудый беркут.
С минуты на минуту нагрянет погоня. Что делать?
Сняла Гюльджан орла с шеста и убежала подальше от людей, в горы.
В тутовой роще бродила она до зари. И вышла к желтому камню. Растет у того камня тутовое дерево — белая шелковица. Вся кора его горит серебром. Не здесь ли тот шелкопряд чудесный? И стала она глядеть на ветки шелковицы дикой с лапчатыми листочками. На такой ветке у шелкопряда и стол и дом. На самой верхней, словно звездочка, что-то светится. Шелкопряд в развилке меж тремя сучочками сидит, всем тельцем извивается, изгибается, устали не зная, гонит нитку-шелковинку, завивая кокон, строит себе жилище… Сколько же шелку носит в себе червяк, а шелк какой — не назовешь сырцом.
Замерло сердце Гюльджан.
— Вот я и пришла к тебе. Если это ты говорил со мной, то спаси моего отца и меня от верной гибели.
Не успела она проговорить, как с верхнего сучка упала золотистая веточка. И послышался голос:
— Ты искусная вышивальщица. Не напрасно с тобой сидел за букварем добрый русский человек. Вышей шелком свое горе на платке. У тебя на руке беркут-бородач. Пусть отнесет он тот платок на твое счастье в город на семи холмах. Живут там люди добрые, смелые, честные. Там фабрик много. Там нам платья ткут, там теперь по-новому живут. С высокой шелковицы, с того круглого шелкового домика, похожего на яички, упал кончик шелковки. Маленькая размотчица кончик поймала, на катушку шелковка побежала…
Вышивала Гюльджан золоченой дареной ниткой шелковый платок.
— Возьми, бородач, ты всю землю облетел, знаешь, где тот великий город на семи холмах. Знаешь, где фабричный край. Отнеси добрым людям мое горе, чтобы пришли они скорее и не дали нам погибнуть лютой смертью.
Сняла Гюльджан кожаный колпачок с беркута, повязала ему на шею голубой платок.
Вскрылил орел и пропал за высокими горами.
В тот же день принесли этот голубой платок с шелковыми письменами Ленину и Сталину. Прочитали Ленин и Сталин шелковые письмена и сказали:
— Нет, не тот умрет, про которого все богачи говорят, что он должен умереть, умрет тот, кто носит лисью шубу.
Послали они смелых, надежных, честных людей спасти во что бы то ни стало маленькую Гюльджан и ее отца.
Поручили они это большое дело товарищу Фрунзе.
Наказ Ленина и Сталина мы выполнили с честью. Нашли тот кишлак, вызволили из беды всех бедняков, тружеников.
Все кишлаки обошли вместе с Тиракулом, проверили, не томится ли где еще такая же пленница. Теперь Гюльджан, как и ты, живет вместе со своим отцом, ходит в школу, никто больше не смеет издеваться над ними. Баи, манапы, бии навсегда сметены с их дороги.
Еще краше стала красавица Гюльджан. Я сам видел: будто солнце струится по ее черной шелковой косе.
От белого клубочка нашего оставила себе на память Гюльджан моток пряжи, велела кланяться всем далеким своим подружкам, русским девочкам, которые живут в селах и в городах.
А чтобы почаще ее вспоминали, прислала она свой адресок, золоченым шелком шитый.
Тут вынул Артемий голубой платочек, подал его своей дочке. На платочке краузейном шелком вышито тутовое дерево, а над ним, словно солнце, сияет в венке из спелых колосьев серп и молот и красная звезда.
Весело сейчас шумит над новым домом Тиракула тутовое дерево; проходя мимо, частенько поглядывает Гюльджан на верхнюю веточку. Вечером меж густых сучьев мерцает часто не то яркая звезда полуночная, не то ее серебристый шелкопряд-трудовичок полосатый, никогда он не старится, а все потому, что теперь прядет-старается не для бая-кровососа — для трудовых людей.