Красильщиков, бывший хозяин родниковского комбината, перед самой революцией куда как шибко раздул свое «кадило». А слыл он за либерала. Ну, либерал, так либерал, а рабочим-то что? Хоть горшком назовись.

Однако скоро ткачи разгадали, что значит этот титул хозяина. Стали так промеж собой говорить: был наш хозяин не либерал, по три шкуры с нас драл, а стал либерал, белые перчатки себе заказал, управляющему по семь шкур драть с рабочих приказал.

Наездом заглядывал к нам, на Студеные Родники, но больше для своего удовольствия — поразвлечься, поохотиться, там, скажем, с губернатором или еще с кем-нибудь из этаких же. Дичи в нашем краю, сам знаешь, хоть возами вози. А где ты сыщешь краше уголок?

Постреляет уток, покутит, конечно, с управляющего стребует отчетность; сколько, мол, доходу; ну, еще обдарит кой-кого из фабричных шпионов за то, что те спуску ткачам не дают; сядет в карету и — прощай до следующего лета. Тут его доверенным — полная воля.

А Родники — золотое дно: лес под боком, народ — трудолюбец, теперь и железная дорога у самых ворот. Чего ждать? К старому корпусу надо новый большой пристроить, вместо узких станков поставить в ткацкой новые, широкие.

У старых хозяев один закон: отращивай клыки, чтоб соседа загрызть, а не то он тебя загрызет.

А поглядишь на ткачей, уж больно плохо живут. Народ — золотой души, да душу эту целы веки в грязной рубахе держали. Темнота, нищета, горе да слезы, ругань да хозяйские угрозы.

Раз приехал Красильщиков из Владимира с губернатором на красном автомобиле — поохотиться. Управляющего взял с собой. На привале разговорились про фабрику. Хозяин и решил: школу-де надо при фабрике построить.

У управляющего от таких слов стали глаза — по половнику.

— Что вы, господин фабрикант! Ведь школа-то капиталу стоит? На что она? Лишнее непотребство разводить среди фабричных?

Поохотились охотники, о своем толстом кармане заботники, уехали.

Вскорости для третьего корпуса прибыли новые широкие станки. Пришлось принимать на работу деревенских. Мало радуют новые станки управляющего. Больно умна машина-то, а обхожденья с ней такого, какое нужно, ткачи не знают, особливо молодежь, да и опытные ткачи на новой-то марке стали запинаться. С того и невесел управляющий.

Опять прикатил Красильщиков по лету. Положил он управляющему под самый нос бумагу, а на ней в точности подсчитано: сколько соткет на новом станке неученый ткач, сколько грамотный, который в машине понимает. На ученье рабочему уйдет грош, а за этот грош в карман рубль возьмешь.

Ну, таковский язык управляющему понятен. Тут же в конторе Красильщиков велел главному своему казначею выписать вексель: столько-то на школу, столько-то на буквари, и чтобы каждый ткач, стар и мал, прошли обученье. Кто ученья не пройдет, тем от ворот — поворот. Сразу какой просветитель стал!

И уж в газетенках подняли звон, что Красильщиков-де либерал, последний енотовый тулуп с плеча снял, ткачам на буквари отдал.

Однажды под пасху стали рассчитывать ткачей. И управляющий состряпал приказ: после пасхи всем явиться на фабрику грамотными. Всем неграмотным конторщик об этом поясняет. Ткачи только посмеиваются.

— Вишь ведь до чего додумался, умник, благодетель…

В старом корпусе ткала на четверке Марья Трифоновна Локтева. Под ее рукой, как и у всех в этом корпусе, стояли узкие станки, больше все старые. Муж-то ее, Иван Локтев, этот ткал на широких станках. Опытная ткачиха Лукерья Терпигорьевна рядом с Марьей — тоже на четверке. Избы их стояли одним гнездом, ну и на фабрике уж так облюбовали они себе две соседних четверки. Жили бабы ладно, душа в душу.

Таких ткачих, как эти две, поискать днем с огнем, вечером со свечечкой. Дело у них наперед огоньком бежит, ярко горит, другим путь указывает.

У Марьи сынок Ванятка уже второй год служил рассыльным на побегушках при фабрике. Вскочил он отцу в серебряную денежку, пока его туда приняли-то. Мальчишка, со стороны глянуть, так себе — ростом от горшка два вершка, в плечах не шире челнока-летунка. Но зато ноги у него — что твои скороходы. И по фабрике и по всей-то слободке так и летает паренек. Волосенки белые на маковке копешкой, с огоньками глаза. Смекалистый парнишка.

Больно уж он управляющему полюбился. Поласковей на него взгляни, полслова намекни, в момент догадается, — отнести ли что, позвать ли кого, — изо всех силенок постарается. Ткачихи прозвали его в шутку Ванятка-поскакун. К конторским его не тянуло. Послушает, как скрипят там перьями над столами, не поймешь — не то работают конторщики, не то спят над бумагами. Зато когда Ванятка в ткацкую прибежит, тут все шумит, гремит, стучит, бежит, торопится, — здесь дремать недосуг. Вот это Ванятке по душе.

Выпадет свободная минутка — он стоит и смотрит, как его мать, Марья Трифоновна, или соседка, Терпигорьевна, управляются со станками, как их руки за нитками гоняются…

Бежит после обеда Ванятка со всех ног в старый корпус.

— Мамка, тетка Лукерья, всех, кто читать, писать не умеет, в контору зовут на экзамены!

— Не было печали, — ворчит Терпигорьевна. — Чай, нам с твоей матерью не в старосты садиться, не в земские рядиться. Мы и без экзаменов соткем не хуже прочих.

Но итти все-таки пришлось, силком всех согнали.

В конторе управляющий за зеленым сукном сидит, как умный, глубокомысленно на всех глядит. С ним — о локоть — писарь. Пузырек с чернилами на столе, ручка и лист бумаги.

Народу! Яблоку — негде упасть.

— Становись в затылок! Жди свой черед!

Фабричные кто во что горазд. Кому смешки, хаханьки, — это кто писать умеет, а у кого дома ребята махоньки да с грамотой туго, этим не больно весело.

— Нам не до грамоты, мы свое прожили, лучше бы вы детей наших учили!

— Тетка Лукерья, — кричит кто-то, — тебя не иначе — в премьер-министры прочат!

— А что? Я бы, кому надо, прописала, навела бы на фабриках свои порядки, с метлой бы прошла. Всех пауков-сосунов повымела!

Такое слово ткачам любо, смекают, в чей огород угодил камешек.

А за зеленым сукном выкликают:

— Палильщик, Роман Седелкин, к столу!

Пошли один за другим. Все равно что в рекрутском присутствии в Шуе. Из двух десятков-то, может, двое-трое, и то не больно хорошо, знают, как взяться за перо. Остальные подойдут, рукой махнут, да и прочь, вписывай в бумагу, что хошь.

Кто грамоте не горазд, тех в одну сторону, а кто хоть немного царапает, тех в другую. Марья с Лукерьей подошли к столу. Лукерья вместо своего имени поставила крестик, а Марья-то говорит:

— Взамен меня Ванятка писнет, он две зимы в школу ходил.

Однако не тут-то было. Лукерьин крестик не приняли в расчет, просьбу Марьи не уважили. Ванятка рядом вертится, глядит да слушает.

Управляющий объявляет:

— Кто хочет работать, не наша забота. Приказ был — приходите грамотными. Умейте свое имя писать. До тех пор нет вам работы!

Как тут быть неграмотным? Грамота не полушалок, в лавке не купишь, на голову не повяжешь. Когда тут Лукерье учиться: пятеро ребят да мать — слепая старуха — пятый год на печи лежит лежнем… А у Марьи и у Дарьи, у кого хоть — забот, хоть отбавляй: и помыть, и постирать, и пошить, и залатать.

Вышли бабы из конторы, загоревали. Где управу на Иванчикова сыщешь? Ванятка слушает, что ткачихи гуторят, и уж такая его злость берет на управляющего.

— Ну, постой же ты, горький хрен, — честит Лукерья управляющего, — с фабрики уйдем, серебряную нашу ниточку унесем.

Ванятке любопытно.

— А где она, твоя серебряная ниточка?

— Она смотана мной в моток потайной.

— А моток где?

— Далеко, Ванятка, в ящике, на початках, в правой стороне, да на самом-то дне, — ему Лукерья отвечает.

И пало это Ванятке в мысли, да так пало, что колом не выбьешь.

Все равно слезами горю не поможешь. Погоревала, потужила Лукерья и хватит. Запела свою старую-бывалую:

Сказали про меня,
Что я прялья была.
По три ниточки в денек,
В неделюшку рушничок,
Что годок, то моток,
Мотушичко с локоток!

Ванятка, не будь глуп, смекнул быстренько, да и скажи всерьез:

— Тетенька Лукерья, давай серк а на менк а! Я бегал с нашими мальчишками по горе березовой, знаю, где горностайкина гора. Никто, кроме меня, не знает. Сидел я на пеньке у родника, глядел в норку да все слушал, как горностайка пряжу прядет, пряжу прядет, сама песню поет:

Уродился ленок,
Тонок, долог да высок,
Из коренья коренист,
Из головок головист.
Я из этого ленка
Напряду, сотку шелка,
Обряжу я в те шелка
Свово милого дружка,
Родниковского ткача!
Родниковского ткача
До высокого плеча!

— Ишь ты ведь, поскакун, мал да удал! — похвалила Ванятку Лукерья за песенку. Говорит, и она, мол, раз стояла при вечерней заре на той горе, слышала — где-то стан ткет, кто-то песню поет, а кто и не догадалась. И условилась Лукерья с Ваняткой: принесет он от горностайки бересточку с письменами, а Лукерья за это покажет ему потайной початок с серебряной ниткой, без которой нет ткачу счастья в жизни, в работе спорости и удачи.

И ведь не дал маху мальчишечка. Правда, никто того не видел, как он вызывал горностайку. Но не в этом корешок. Главно — принес он домой горностайкин коготок. Вечером отец с матерью и Лукерья с ними засели в избе за стол. Ванятка на листочках написал, кого как звать, и велел каждому по сорок раз срисовать написанное. Вечера три так-то сидели и, вишь ты, научились свои имена рисовать. Ванятка говорит: теперь, мол, экзамены сдадите беспременно.

Так и вышло. Сдали. Конторщик-то, стрекулист, и спроси:

— Недели не минуло, как это вы так скоро грамоте выучились?

Лукерья Терпигорьевна ему отвечает:

— А ты думаешь, за доброго-то человека и заступиться некому? С чистого родника, из миткалевой рощи прибежала к нам наша заступница, горностайка, бересточку принесла и коготок серебряный взамен перышка уступила. Кое-кого она учить не станет, а доброму не откажет. Сходитеся, бабы, к ней на зорьке!

Фабричный народ у нас искони смышлен, догадлив. И гляди-ка: горностайка мало-помалу всех уволенных воротила на фабрику, всем кусок хлеба дала.

Ткачи-то рады, а Ванятка всех больше рад, понимает, что не зря он на свете живет, приносит пользу добрым людям!

Бабы в те поры прямо захвалили Ванятку. Одна ладит: садись, мол, Ванятка, волостным писарем. А другая: да ты хоть сейчас — в конторщики. А третья: да ты бы, мол, Ванятка, в часовню заступил псалмы читать, чем у нас рассыльным по фабрике скакать!

Ванятке так полюбился фабричный шум, что без фабрики жить ему будет скушно. Надоело, однако, ему бегать в рассыльных, хочется самому на станке ткать. Отец с матерью — ни в какую, и слушать не хотят. Лучше-де выкинь ты эту дурь из головы, тебе счастье выпало, вырастешь, может хоть на писаря выйдешь.

Ванятка меж тем рос да рос и думу свою не терял, может потому еще так завлек его ткацкий станок: ведь Лукерья-то обещала показать потайную серебряную нитку, но все ей недосуг. Уж лучше бы не сулила! Ванятка и пристал к ней: покажи да покажи. А она-то: дескать, дома забыла, то завтра приходи, то подожди, вырастешь — узнаешь. Ох, и надоело же пареньку ждать!

Вот раз ушла Лукерья обедать, а Ванятка — шмыг к ее станкам, к ящикам спочатками. Благо никого нет поблизости, он и давай перебирать непочатые шпули. Долго возился, вовсе забыл, что скоро Лукерья с обеда придет. А Лукерья тут как тут.

— Ах ты, прыток поскакун! Что мне набедокурил! Ведь за пряжу Иванчиков сгребет с меня втридорога! Вот я тебе!

Так и не увидел Ванятка серебряной нити. После-то Лукерья сказывала, чтоб зря-то он не рылся в ее ящиках, все равно-де ничего там не сыщет. Унесла она свой потайной моток с фабрики, в секретном месте соломой затрясла и лишь тогда ту нить обратно принесет, когда над фабрикой другое солнышко взойдет.

Пришлось отступиться Ванятке. Однако не мог он забыть про ту ниточку.

Раз возьми, да и скажи паренек одному мастеру, что охота ему научиться ткать. Мастер Порфирий Палыч пристально пригляделся к парнишке.

— Так что же, только чтобы после не каяться.

А Ванятка ему пословицей:

— На работе тот кается, кто дела пугается!

Это мастеру больно понравилось. Поставил он Ванятку в ученики под руки к матери. И пошло у Ванятки дело. И ткать-то ткет, а сам слушает, что ткачи промеж собой говорят. По вечерам да по воскресеньям с книжками в рабочую школу бегает.

А там после уроков стали все чаще да чаще собираться рабочие люди своей же фабрики. Двери запрут и потихоньку речи ведут о революции, под царя и фабриканта прямо-таки пороховую бочку подкатывают. Ванятку не выдворяли — паренек надежный. Наслушался Ванятка речей, стал призадумываться. Хоть и молоденький, а в голове мысли кипят, в сердце гнев разгорается. Выходит: ткачи-то у станков по семи потов спускают, а хозяин кладет денежки за их труд в свой карман! И так везде. Закон дозволяет фабриканту обворовывать рабочих! А законы пишет царь.

Прошло не мало времени. Раз управляющий-то увидел Ванятку с книжкой и подбоченился.

— Это что же вы, свет Иван Петрович, как ни погляжу, все читаете да пишете, когда только вы свободно дышете? Уж не управляющим ли заместо меня садиться собираетесь?

Ванятка-то боек стал, за словом в карман не полезет.

— Нет, свет Федорыч, пока что не собираюсь, а там видно будет. Прежде чем другими править, нужно научиться самим собой управлять.

— Вон ты какой игольчатый. Зря хозяин школу-то затеял, себе и другим на пагубу. Вон на реке Лене из-за книжек что стряслось, слыхал?

— На Лене аукнулись, на Волге могут и откликнуться, — сказал и пошел Иван Петрович.

Тут поскорости война загремела. Пошла, покатилась по селам, по городам, со слезами, с причитаньями, с горем да с бедами. Печаль-тоска всю землю заполонила. Не было бы людскому горю ни дна, ни меры, если бы не революция.

От царя-то и копии не оставили. Вся романовская шайка, вместе с плеткой и нагайкой, в помойну яму полетела, ни дна ей, ни покрышки! Красильщикову пришлось распрощаться со своей фабрикой. Управляющий, верный пес хозяйский, по требованию рабочему, снял фабричные ключи от ворот, от денежных шкапов, от всех потайных сейфов со своего плетеного пояса, положил на стол перед Иваном Петровичем Локтевым в фабричном комитете. Прошипел на прощанье:

— Надолго ли увольняете, новые хозяева? Ваше царствие недолговечно. Все развалите, все разрушите в един год.

Все по-новому, по-советскому пошло. Не пугают ткачей ни голод, ни холод, ни разруха. Выстоим, одолеем! Началась гражданская война, загрохали пушки со всех сторон.

Какая жизнь — такие и песни. У фабричных ворот поют:

Слышишь, товарищ, война началася,
Бросай свое дело, в поход собирайся!

Не чужое отнимать шли наши рабочие и крестьяне. Отстаивали свое кровное, волю, новую жизнь, советское отечество.

По первому зову Ленина Иван Петрович повесил за плечо холщевик с сухарями, простился с отцом, матерью, с фабричными товарищами и ушел на фронт. Многих с фабрики увел за собой…

Участвовал Иван Петрович в знаменитых походах и на Колчака, и на Деникина, и на Врангеля. Уж война давно отгремела, всех буржуев и их наемников — доморощенных и заморских — вымели за порог. Наши, кто остался в живых, те давно дома, а Ивана Петровича нет как нет. Верно, — вести-то доходят, по слухам, он жив-здоров. Хоть не больно часто, но все-таки письма шлет матери, родне, друзьям на фабрику.

— Над книгами сидит наш Иван Петрович, наверстывает, что смолоду упущено, — так рассказывали, кто бывал у него в гостях в Москве.

Да и то сказать, без большого знанья какой же ты строитель новой жизни? Кто за тобой пойдет? И далеко ли ты поведешь народ?

Все осилил Иван Петрович, от рабфака дошел до промышленной академии. Заветная мечта теперь у него в крепкой горсти, диплом в кармане. Принимай, Иван Петрович, под свое начало уж не роту, а поболе.

Работы у всех впереди непочатые горы, у коммуниста тем паче. Просился Иван Петрович, чтобы послали его за командира на его родную фабрику. Уважили.

Приезжает на свой комбинат текстильный. Годы-то были трудные. Как раз тогда нэпачам твердо сказали: стой, хватит хапать! Стали их осаживать, потуже приарканивать.

А после разрухи разве за един дых подымешь этакую махину в полный рост? Прошел по родным корпусам молодой рабочий директор Иван Петрович.

В новых корпусах много широких станков — в спячке, скучают по заботливым рукам, ждут не дождутся, когда придут к ним ткачихи. В старом корпусе считанные две сотни станков отдыхают с двадцатого года, пыли на них — хоть репу сей. А станки все знакомые, родные!

Вот за этой «четверкой» мать ткала, на той работала Лукерья Терпигорьевна, а вот в этом ящике он когда-то украдкой копался, искал, да не нашел потайной лукерьин моток. Кажись, вчера все это было. Но сколько нового в жизни с тех пор!

«Где тот серебряный моток? Ведь я за ним приехал», — улыбнулся Иван Петрович. Пошел дальше.

Начинал он большое дело с малого. Строил новую школу при фабрике. Не мелкие гроши, а огромные рубли советское правительство дало на ученье.

Хлынула веселая молодежь к нему в школу изо всех слобод рабочих, из сел, деревень ближних. От школы — широкая тропа к высоким фабричным корпусам. Не через неделю, не через две, но пришел он, тот желанный день: ни одного незанятого станка не осталось в новых корпусах.

Тут полегче вздохнул Иван Петрович — одна гора с плеч долой. На фабричном совете вместе с ткачихами, инженерами и мастерами держал речь о том, что предстоит делать завтра каждому и всем вместе.

Думает Иван Петрович: если, скажем, снять часть молодых с широких станков, поставить к узким, расчету явно нет. В новых корпусах нет лишних людей. Выбрасывать узкие станки тоже не годится, они еще послужат. Да и жалко Ивану Петровичу старый корпус, словно дом родной. Тут и мать ткала, тут и он на «одиночке» проходил первое ученье на ткача.

Прилетела к Ивану Петровичу добрая мысль, когда говорил он с матерью о своей заботе. Мать старовата стала, но еще не скажешь, чтобы опустила крылья. Рада бы еще поработать, но в новом корпусе не угнаться ей за молодыми, а в хвосте стоять — душа не позволяет старой ткачихе. Станка два она и сейчас управила бы. Вот если бы в старый корпус, да, на беду, закрыт он!

Тут-то Иван Петрович и говорит старой матери своей: ты бы, мол, всех своих подруг, что раньше ткали в старом корпусе, собрала ко мне на чай, на душевную беседу.

Сговорилися, день назначили. И привалили в тот день целой бригадой к нему в контору сверстники Марьи Трифоновны, ткачих десятка два. Накругло всей-то бригаде без мала тысяча лет. Чаю попили, посудачили о том, о сем, посмеялись от добра сердца, от чистой души. Лукерья Терпигорьевна помянула, как Ванятка-поскакун набедокурил в ее початочном ящике.

— Неуемный ты, Ваня. Таким с мала рос, таким и вырос. Жалко, растерял свои русы кудри, а то потрепала бы я тебя за вихры.

Чай-то, конечно, чаем. Но зачем понадобились они, старые, здесь в конторе? Что, без них стол не красен?

— Пойдемте-ка, дорогие мастерицы, со мной прогуляемся, — зовет гостюшек Иван Петрович.

С таким молодцом и красавице-молодице пройтись — большая честь. Лукерья Терпигорьевна по-соседски — под локоток с Иван Петровичем. А бабы-то сзади подтрунивают:

— Клюка старая, а все молодится! Вишь ты, ходит на парочку.

Терпигорьевна не пугается наветов.

Старость не беда, была бы душа молода!

В старый цех привел их Иван Петрович. Цех дремлет. Молчит. Походили, поглядели. И веселье на ум больше не идет. Лукерья тужит, глядя на станки, качает головой:

— В новых корпусах и звон и стук, а здесь пауки вьют гнезда в челночнице. Стоите вы, станочки, как пасынки…

Тут Иван Петрович и предъявил Лукерье старый неоплаченный квиток:

— Плохая у тебя стала память, Терпигорьевна. В обиде я на тебя.

— За что?

— Должница ты моя. Где моток-то обещанный? Из старого корпуса ушла и моток с собой унесла?

— А тебе он на что?

— Я бы из того мотка намотал утка, оживил бы им старый корпус. Да вот жалко, помощников у меня нет..

Тут вся лукерьина бригада в один голос: как-де это так, а мы, мол, что? Старая ткачиха лишний узелок не захлестнет на пряжинке.

И Лукерья — им под лад:

— Только, чур! Уговор: размотаю я свой потайной моток, подведу под каждый станок…

Скоро загудел, запел старый цех. А и мастерица же Лукерья, — никто и не заметил, как подвела она нитку своего мотка под каждый станок. В старом-то корпусе у станков сплошь молодежь — моложе пятидесятилетней не найдешь, да ведь годы не уроды, была бы прыть.

Во всем комбинате ни один станок не стоит больше без работы. Достигли довоенной кромки, теперь надо выше брать.

Дня не проходило, чтобы не заглянул Иван Петрович в старый корпус к почтенным ткачихам. Смотрит, как у них работа спорится, и понимает, что моток свой Лукерья в самом деле размотала и под каждый станок пустила.

Бывало, в шуме-грохоте прокричит Лукерья ему в самое ухо:

— Все мой моток высматриваешь?

— А то как же!

— Ну-ну, смотри да смекай, — скажет Лукерья, — потому и пряжа стала добротна, и ткань плотна, и челнок бегает охотно. А дальше-то еще лучше будет — вся жизнь теперь на новый, на хороший лад пошла.

В нашей советской земле всем красотам краса — красота труда. У нас на человека за работой любоваться охота.