В наших местах исстари любили расцветки какие поярче да поласковей, и ремесло красочное с давних пор почиталось.

А мастера-красковары жили в те поры не как прочие, — под хозяйским глазом. За красковаром, особливо который снадобье какое-нибудь потайное знал, хозяин смотрел в оба, к себе поближе держал. И во всяком-то деле мастер мастеру рознь: один сляпает — хоть брось, другой сладит — чище быть нельзя. Вот таким-то и была отличка у фабрикантов. Сколько хошь было — сами хозяева друг у дружки хороших мастеров сманивали. Золото что не делает. Бывает, что один человек больше дюжины весит: пригож ситец или платок с лица, и в кармане густо у купца.

С такими, кто супротив хозяина становился, на другую фабрику уходил, где подороже платят, или запродавал тайком от хозяина секрет, расправлялись своим судом: убийство в то время случалось часто.

Расцветное ремесло из рода в род переходило. Промеж собой красковары в ладу жили, гостях друг у друга гащивали, сватьями да кумовьями становились, обо всем любили поговорить, а вот о красках помалкивали, боялись, как бы соседу секрета не проболтать.

Бывало так, что и в одной семье отец от сына, а сын от отца рецепт прятали, особливо если оба на разных фабриках работали.

В то время, о коем речь веду, варили краску попросту — в глиняном горшке или чугунке у себя в подполье. У каждого красковара, кроме фабричной лабораторки, была своя, домашняя. На фабричной он только готовую краску пробовал, на ситец сажал, чтобы показать хозяину, что получается, а дома-то мозговал, как бы новую краску сварить поярче, да чтобы не смывалась подольше, да не выгорала.

Этак же вот и жил у одного фабриканта Селиверста красковар Прохор. Изба его, сказывают, в Ильинской слободе стояла. Старик с виду немудрящий, подслеповатый, на голове лыко обручем, на фартуке краски цветут. Дыхни на него, кажется, от воздуха свалится, а сила в нем была могучая: устали не знал, ремесло любил больше всего на свете. Покоя не видел. Через то имя хорошее нажил. Ну, верно, в почете у хозяина Селиверста находился. И такие ли чудеса мог делать, что и в сказке об этом не говорится. Селиверст не раз за здравие Прохора свечу ставил, все хотел, чтобы подольше Прохор-то пожил, но Прохор все-таки стал сдавать, руки начали трястись, ослабел, но дела не бросал. «Мне, — говорит, — без дела день просидеть — все равно что в гробу пролежать».

После работы придет домой, поест редьки с квасом, засветит лампу, да и в свою лабораторку спустится: специи разные варит, новые цвета выгоняет. Жена его, старуха, другой раз скажет:

— Полно, Прохор, маяться-то. В могилу мастерство свое не возьмешь.

А Прохор ей:

— Кабы знал, что в могилу возьму, тогда бы и в подполье не лез.

Неугомонный был человек. Красочный колдун — ему на фабрике прозвище дали. Как только ни старались сманить его от Селиверста! А он, ровно гриб, прирос к своему месту — ничью красильню в сравнение со своей не ставил.

Умел он лазорь голубую варить, как никто. А ярь, или сандаловый цвет сделать — любой оттенок выгонит. Что-то свое подмешивал, и что — никому не ведомо: может, травы, корня какого, а может, еще что. Уж больно тепло цвет на товар ложился. За моря его образцы покупали. Там, видно, тоже головы-то поломали, что за такая лазорь голубая. Гадали-думали, ан и не раскусили.

У Прохора брат был — Касьян. Бедовая голова, горячий, вспыльчивый, что порох: чуть что не по его, так и вспыхнет. Работал он красковаром у Витовых. Раз прибежал к Прохору, словно с того света вырвался, шапку о пол со зла бросил.

— Кабала проклятущая. Ушел бы давно я от Витова, а как уйдешь? Взял, чтобы строить дом, два ста рублев и закабалил сам себя. Житья не стало. Навязался на мою голову колорист Ёхим Карлыч, чтоб ему провалиться. Что ни сварю, что ни выдумаю — все не по вкусу.

Вынул из кармана лоскуток-образец, показывает брату.

— Два года над ним голову ломал, ночей не спал, а Ёхим взял, глянул: «пльох», — говорит. Не мне, а Ёхимке хозяин верит. Чортова кукла, напугал хозяина, что такой товар не в цене, не в славе, и хозяин послушал его.

Так всердцах и ушел Касьян от брата.

Уходя, скомкал лоскуток, на пол швырнул. Словно лазоревый цветок в красных крапинках расцвел в низенькой избенке на затоптанном полу.

Поднял Прохор образец, полюбовался: «Дельно выдумал». Прилепил тот образец Прохор в свою книгу секретов, а как до такой расцветки братец его дошел, он не знал. Не раз выпытывал, а брат все отмалчивался.

Почитай лет десять с того вечера прошло. Прохоров брат давно и забыл про свою неудачу, другие тонкости по расцветке выдумывал.

А за хозяином Селиверстом слабость водилась, не то чтобы он жаден да скуп был, нет. На его фабрике манная с неба в рот людям, конечно, не падала, но все-таки малость повольготнее жилось, чем у других хозяев.

Но Селиверст любил на все чисты должности чужеземцев ставить. Директор не наш был, бухгалтер — тоже, да и конторщики почитай наполовину все с трудными именами. В будку сторожа из Астрахани привез; наши-то говорят, татарина купил, а Селиверст свое: это, мол, француз. Ну, француз, так француз, так тому и быть. А вот в красильню подходящего из чужеземцев и не подобрал, приходили, да не пригодились.

Как-то раз в Нижний на ярмарку Селиверст ездил, товаришко продавать, и воротился с новым человеком.

Сразу его заприметили: весь кругленький, коротенький ножки коротенькие, ручки коротенькие, пальцы на руках тоже коротенькие да красные, что морковки. На взгляд такой тихий, приветливый, с незнакомым человеком обходительный. И голова этакая круглая, седая. Волосы коротенькие, мягкие, пушистые, клочками небольшими торчат, словно ему затылок-то патокой намазали да в ткацкий пух головой и окунули, вот и облепило тем пухом. Живот подушкой под рубашкой. И ходит этот человек тихонько, мягонько, словно резиновый мячик подкатится.

Вечером, значит, приехали, прямо в дом к Селиверсту пошли. Как полагается, с дороги да с устатку выпили, закусили чин-чином. Утром Селиверст с этим человеком на фабрику пожаловал, по цехам пошли осмотр делать. Селиверст машины показывает, всю свою фабрику обрисовывает, что к чему, значит, какой народ работает, какие атласы и канифасы выделывают, нанки да китайки.

И что Селиверст ему ни скажет, на что ни покажет, этот приезжий, словно зимняя ворона на ветле, одним манером каркает, на все одинаково: «карош» да «карош». И ткачи «карош», и пряжа «карош», и дрова «карош».

Фабричные вослед глядят, промеж себя пересмеиваются: «Что за Карош такой объявился?» Так потом и прозвали его.

В красковарку к Прохору хозяин с ним направился. Прохор краски варил с помощниками. На самом взвару дело было. Духотища в красковарке — не продохнешь. Кое-где чахло фонари мигают. Открыл хозяин дверь, в нос паром и кислятиной ударило. Карош на пороге зачихал, стал платком глаза тереть.

— Эй, вы, где вы тут, красковары мои почтенные? Ни черта не вижу в дыму. Или никого здесь нет?

— Все здесь, хозяин, все на месте, — издалека Прохор отзывается. — Кого в слезу, кого в чих, а воздух здесь слаще, чем у святых! Ангельский. Всю жизнь дышим, да все богу молимся. Спасибо ему, не обидел нас — сотворил запашок, проникает до кишок. Из чана нюхнул — и носу дерет, из котла дыхнул — в горле скребет. Гоже. Пожалуйте сюда, к печке поближе, погрейтесь, а то небось замерзли.

Прохор фартуком смахнул табуретку, подставил Селиверсту.

Какое тут озябли, с обоих пот льется. Присел хозяин на табурет, а Карош никак не отдышится, слеза забила, слова молвить не может.

— Гляди, вот моя красковарка, в ней ты и будешь за главного, — говорит немцу Селиверст. — А это Прохор, мой красковар, — на Прохора указывает.

Немец и не посмотрел, свое ладит:

— Карош!

Селиверст к красковару с новостью:

— Я тебя, Прохор, порадовать хочу.

— Очень благодарен хозяйской милости, — в пояс кланяется Прохор и руки о фартук вытирает.

— Какого я колориста поддел — Карла Карлова. Вот он! Люби и жалуй. Вожжи в его руки передаю. Ты, Прохор, будешь у него за подручного. Как дело-то у нас пойдет, шаром покатится.

— Ну, раз покатится, — путь-дорога, только бы хорошо катилось, — отвечает Прохор. — Шар вон тоже, бросишь — катится, назад не пятится, а бывает, что и не туда закатится.

Селиверст новым мастером не нахвалится.

Прохор не перечит. Во всяком деле поучиться у понимающего человека не мешает.

Принялся Карош за дело. Сначала мягко стлал, не обижался на Прохора, но все этак с ухмылкой да вежливенько, а Прохора от дела не оттирает. Где что заворчит Прохор, Карош умасливает его:

— Полно, карош человек, обоим места хватит. Мы друг другу не помеха. В чем я горазд — тебе расскажу, какой секрет ты знаешь — мне поведай, тихо, мирно.

У Прохора в красильной свой угол был, конторка небольшая: одно оконце, ящик на стене, пониже доска —; полежать, — вот и все. В ящике бутылки с красками, с пробами разными. А напротив Карош себе угол занял, ему поудобней обстроили и сиденье с пружиной поставили.

Прохор изжогой маялся смолоду, беспрестанно соду глотал и дома и на фабрике. Не переводилась сода — одну бутылку допивает, за другую принимается. У него и про запас в ящике всегда стояла бутылка.

К Здвиженокой ярмарке велел Селиверст поцветастей ситцев, китайки, разных зефиров накрасить.

Прохор до этого над одной краской, лавринкой кубовой, лет пять голову ломал. Что в книгу с манерами ни смотрит, все его не радует, хочется ему по-своему, еще лучше выкрасить. Все-таки добился своего. С этой управился, за другую принялся. К берлинской лазури прибавил специй, свою лазурь сварил, берлинской не чета. Налил в синюю бутылку, у которой донце с копытцем. Тут как раз Карош подходит.

На словах-то Карош ласков, а такой ли чистоплюй оказался — ехать некуда. Бывало, после Покрова соберутся в контору книжки задавать. Заглянет Карлушка и пойдет фыркать, как кот, нос морщит, платочком закрывает, ровно заразы какой опасается. Или песню когда наши запоют, услышит и пальцы в уши засунет: видать, нашенское ему не по душе. В грош нашего-то не клал. Все только — мой да мой!

Развернул перед ним Прохор цветистый колерок, сам от удачи ярче ситца цветет. Мастерок раскрыл толстую книгу с манерами, насупился, ищет, с какого манера Прохор снял. А в книге вовсе и нет такого следа.

И все-таки Карош говорит:

— Это берлинская лазурь, наша.

— Названье осталось ваше, а все остальное наше, — Прохор отвечает.

— А чем твоя расцветка хороша?

— Кому как. По мне тем она и хороша, что в ней моя душа. Глянь: узор-то с улыбочкой!

— А мой?

— Твой, как солнце зимой, — светит, да не греет, — отвечает Прохор.

Карош так и подпрыгнул.

— Как так?

— Да так, видишь, я уж поседел, сызмальства на этом деле сидел. Белый свет не клином на твоей лазори. У нас и цветы свои и зори. Ты погляди на лоскуток, — показывает образец небольшой.

Карош и не посмотрел.

— Я, — говорит, — знал-перезнал, да и забыл давно такую расцветку. Устарела.

Прохор в ответ:

— Было у нас однажды и такое дело: расцветка не успела родиться, устарела, полежала малость, да и помолодела!

Взял лоскуток, да и пошел к хозяину: тот-де лучше разберется.

Селиверст в ситцах понимает, поглядел на украсу, — узорность гожа, яркость глаза слепит, боится одного: не линюч ли товар будет. На совет за немцем конторского мальчишку послал. Вбегает мальчишка в красильню, торкнулся в угол к нему — нет немца на месте, заглянул в угол к Прохору, а Карош шкапчик закрывает и вроде что-то в карман сует. Мальчишка этому и смысла не придал, позвал немца к Селиверсту. Пришел Карош, сам все в книгу пальцем тычет, свел на-нет все прохорово старанье.

И белый свет для Прохора помутился: пять лет недоедал, недосыпал — и все даром. Карош хозяина напугал тем, что товар линюч получится: в первый погожий день рубашка выгорит, при первой стирке краска сойдет. Селиверст сначала упирался: книга книгой, а ты на деле проверь, каков ситец на щелок. Не верится Селиверсту, что ситец линюч будет. Прохор хоть и стар стал, а задорный, сердце в нем молодое было: кинул немцу на стол образец цветистый и свой рецепт.

— Сначала проверь, потом охулку клади!

Хлопнул дверью и вон отсюда. У себя в углу заперся.

Карош принес склянки, банки в контору, чего-то в них налил, отрезал ленточку от Прохоровой полоски, макнул в склянку, потом в другую, — побледнел колер.

— Глядите, линючка, — указывает Селиверсту, — рецепт проверять нечего.

Селиверст задумался, жаль ему от такой расцветки отказываться. Спрашивает:

— Не чертовщина ли какая у тебя в банке-то?

А Карош ему:

— Да хоть на язык испробуй, щелок, в коем в деревне стирают.

— Вижу, — согласился Селиверст. Велел Карошу постараться, все силы приложить, а подогнать такой пестроцвет, что приманит всех баб и девок к его лавке на нижегородской ярмарке.

Карош тайком списал Прохорову находку себе на бумагу. Рецепт кинул Прохору:

— На вот, бери, не нужен.

Прохор глядит: рецепт его, да не тот, вгорячах-то он бросил в конторе старый напоминальничек секретный, а не тот, который нужен. Новый-то у Прохора в картузе остался. Время идет. Прохор своим делом занимается, Карош — своим.

Однажды ночью к Карошу человек из Костромы приехал, сам костромской фабрикант, и чтобы ивановские-то не признали, для виду-то, сказывали после, рыжие брови сажей почернил. Давно он за голубой лазорью охотился, образцы у Селиверста скупал, людей к Прохору подсылал, и все ничего у него не выходило.

Карош — бутылку костромскому в карман и рецепт подает, а тот серебро горстями, как условлено, немцу в шапку сыплет.

Ночью приехал и той же ночью убрался костромской-то: повез к себе бутылку с лазорью и рецепт тайный. Карош на столе столбиками разложил серебро, зажег свечку да до самой зари и любовался выручкой. С барышом-то даже малость на фабрику опоздал, — этого за ним не водилось. Точен был, как маятник, а тут завременился. Прохор ученика Евграфку пробирает, вырвал у Евграфки голубую бутылку.

— Ты, шельмец, у меня из шкапа ее стянул? Ишь, заместо моей соды себе молока налил и не спросился.

Евграфка крестится, божится, что и привычки не имеет в чужой шкап заглядывать, что молока не сам наливал в бутылку, мать собирала. А Прохор разобиделся — не бутылку жаль, озорства он не терпел.

— Я, — говорит, — свою бутылку из тыщи различу. Дно копытцем, пониже горлышка клеймо, с буквами и с орлом. Пиво мало пивал, а такие бутылки видывал. — Поставил бутылку в свой шкап, а Евграфке пригрозил.

С этого Карош и забеспокоился, вроде земля у него под ногами горит. Дело-то плохо, мутит его тайная дума: не бутылку ли с содой второпях схватил взамен краски? Не то его пугает, что взамен краски соды всучил костромским, а не приехали бы костромские да за такой подлог бока бы ему не намяли.

Тем утром Прохору что-то весело стало. В обед он и говорит Карошу:

— Зря мой многоцвет забраковал. Я тебе не тот наставчик вгорячах сунул. Вот он — настоящий-то, — вынимает из картуза грамоту и показывает Карошу.

У немца от этих слов аж в глазах зарябило. Вмиг он преобразился, ласковым таким прикинулся: дай, мол, я и этот рецепт проверю. Может, он-то составлен хорошо, а только проба не удалась, так это дело поправимо.

Но Прохор смекнул, рецепт показать — показал, а в руки немцу не дал.

Стал немец думать, как бы у Прохора всю новинку захороводить, и надумал:

— Благо расцветка ярка, пусть и линюча, был бы товар лицом цветист, давай запродадим рецепт тайком кому-нибудь кинешемским или вичужским.

Долю равную Прохору сулит. Прохор простаком прикинулся, мол, он запродать негодный рецепт не против, да все думает, какую долю взять за него.

Карош не отстает, хитрит-мудрит.

Хитри, не хитри, братец, старого воробья на мякине не проведешь. В кабак потащил чинишка заморский Прохора. Штоф заказал, требухи купил на свои деньги.

Прохор говорит:

— Без компании угощаться не люблю, зови моих с красильни, изо всей також красоварни.

На другое воскресенье все пришли. Давай Карош раскошеливаться. Жалконько денег колористу, но думает: что у трезвого на уме, у пьяного на языке, авось за штофом проговорится.

Так тебе и проговорился! Ничего не узнал.

— А сколько возьмешь за свой секрет? — прямо спрашивает.

Сподручные кричат Прохору: «Не продавай!» Прохор в расчет не берет.

— Секрет — мой, я ему хозяин, да и секрет-то незадачливый. Подходящую цену даст — продам.

Молодые мастера тащат Прохора из кабака, а он упирается.

— Задешево не уступлю, много ли денег сулишь, стоит ли торговаться?

Немец говорит, что капиталу хватит.

Прохор на прощанье сказал:

— Ночку подумаю, сколько взять, чтобы тебя не обидеть, самому не продешевить.

Сам думает: «Пусть купит, раз ему так приспичило».

Вечером Карош в избушку к Прохору прибежал. Специю потребовал. Прохор почесал в затылке. Дело было осенью. По лету можно было специи раздобыть в достатке, осенью ее меньше, зимой и вовсе не найдешь, в таком виде, в каком нужно. Немец не отступает.

— Не раздумывай, озолочу я тебя. Чего жалеть расцветку незадачливую!

Прохор говорит:

— Так и быть, выручу, только специя моя дорогая, для образца небольшую толику уступлю. Весна придет, сам запасешься. Уступлю вес на вес. Фунт специи — фунт серебра. Пуд найдется — и специи пуд как-нибудь наскребу, так и быть. Доколе серебро на стол не положишь, дотоле и специи показывать не стану.

Карош согласился. Требует, чтобы Прохор на его глазах заварку снял. Прохор просьбу уважил. Внес кринку, тряпицей заткнутую. Полез в подполье, в свою лабораторию. И тот за Прохором следом.

А сам все заранее подсчитал: «Раз хитростью не выведал, куплю за деньги, зато на рецепте наверстаю. А рецепта не раздобудешь, хуже греха наживешь».

На полке книги, образцами заклеены, весы самодельные подвешены. Взял пустой горшок Прохор, картузом вытер, показывает незадачливому гостю:

— Смотри: чистый?

Тот языком лизнул горшок — чистый, убедился. Прохор у него на глазах полгоршка воды налил, крахмалу щепоть бросил, щавелю горстку, сурьмы добавил. Запоминай, мол. Когда очередь дошла до главного, Прохор просит немца:

— Деньги я еще не получил. Согласье только дано на словах, потому отвернись, главную специю засыпать буду.

Отвернулся он. Прохор из кринки в чугунок что-то вытряхнул и палочкой размешал. Раскипятил, через кисею пропустил, вылил, чего нужно добавил. Пока Карош спиной к чугунку сидел, Прохор из кринки специю ссыпал да из кармана чего-то еще раз добавил, налил в пузырек, показывает на свет: настоящая лазорь голубая. Обмакнул лоскут для пробы — поднебесный цвет с отливами получается, такой, который когда-то немец охаял.

Карош ахает:

— Мера на меру, — денег, пожалуй, у меня нехватит.

Прохор на уступки пошел: за картуз серебра Прохор дает картуз специи, а за картуз золота — три картуза. Свидетелей призвали. Красковары селиверстовы пришли в избенку. Опять Прохора отговаривают:

— Думай, брат, не продешеви… Дедов секрет уступаешь, не дешево ли? Не секрет, а хлеб свой продаешь. Через это тебе у нас почет на фабрике и три целковых надбавки в месяц.

Прохор рукой махнул:

— А ну вас к богу! Назад покойников не носят.

Поставил на стол бадью, кружком покрытую. Карош два картуза серебра отмерял да картуз золота. Золото свидетели сосчитали, в мешок повысыпали. Прохор спрашивает:

— Чьим картузом мой товар отмеривать будешь? Твой товар ты своим мерял, а я свой товар моим отмерю.

Немец взял линейку, давай картузы обмерять, все говорят — картузы одинаковые, а он ладит: Прохоров картуз на полдюйма меньше. Требует своим картузом специю отмерить. Прохор уступил. Немец свой картуз коломяношный прежде на колено напялил: ясно, чтобы побольше картуз стал. Прохор кружок с бадьи снял, кладет в картуз сухую лепешку, что на лугу весной подобрал, потом другую; три лепешки положил — и полон картуз. Вытряхнул немцу в мешок. У немца и язык отнялся.

— Это не специя… это чорт знает что!

Прохор бадейку вынес, золото убрал.

— А тебе, друг, я и не сулил камней самоцветных. Ты просил специи, из коей я варю лазорь голубую. Со мной вместе в подполье сидел, своими глазами проверял. Вот из этой я и варил. Не мной начато, еще дед мой покойный варил из этого добра, да как варил! Теперь ты попробуй, свари, как мы варим. А рецепт ты своими глазами видел, стало быть, и специю и рецепт свой я тебе уступил.

Проводил Кароша с покупками из избы. Стал думать Карош: что дальше с покупкой делать? Какой ответ костромским писать?

А тем временем Селиверст немца торопит: давай, мол, расцветку несмываему, какую обещал, по лазурному полю земляника с листочками, как у купца Свечкина.

Наконец-то-таки сделал Карош, что Селиверст требовал. Наутро Селиверст наказал Прохору в контору приходить, диковинку, что Карош сделал, смотреть.

Прохор и книгу в толстых деревянных корках с собой захватил, положил в мешок, принес на спине.

Карош сидит за столом, сияет от радости. Краска в банках перед ним на столе и колер новый: по лазурному полю земляника с листочками.

И Селиверст ярче расцветки цветет. Только Прохор стоит в стороне, пристально на колер глядит да брови хмурит. Ничего не говоря, двухпудовую книгу из мешка вынул, на стол перед собой кладет.

— Как, по-твоему, Прохор? По-моему, — здорово! — Селиверст к Прохору обратился.

— Здорово, да не ново. В нашем месте родилось, нам и пригодилось, — отвечает Прохор и лист за листом перекидывает, а листы желтые, пальцами захватанные, с краев воском оплаканы, на каждом листе то розовая, то лиловая лента приклеена, под ней неумелой рукой, как курица лапой, выведено, как такой-то колер выделывать.

— Никто так еще не красил, — говорит Карош.

— Десять лет тому назад у Витова такой колер брат мой выгнал, да колер Ёхимке не понравился. Ты думал, тот колер нивесть за какие моря улетел, а он цел. На, глянь: чей лучше?

Открыл Прохор лист, а к листу тряпочка приклеена, та самая, что когда-то его брат вгорячах в избе у Прохора бросил. Только цветенье на ней поярче, понежнее, чем у Кароша. Тоже лазурное поле, а по нему земляника с листочками.

Не велит Прохор и гроша за чужую выдумку платить. Не то что платить ему, а выведать, через чьи руки чужим трудом завладел, да прихлопнуть за шельмовство как следует, снять клетчатые штаны да прутьев принести, отделать так, чтобы до новых веников не забыл.

Селиверст глянул в книгу к Прохору, — и в самом деле, в книге колер точь-в-точь такой, только ярче и нежнее. Тут он и раскусил плутню. Карош судом пугает, требует — заплати ему обещанное.

Чем бы все кончилось, неизвестно, если бы не зазвенели под окном бубенцы: кто-то на тройке к конторе подъехал.

Это костромской купец как раз к крыльцу подкатил, знать для храбрости подвыпил, бежит на крыльцо, ступеньки под ногой жалуются, кнутовищем машет, обманщика требует на расправу. Выхватил из-за пазухи бутылку голубую с орлом, трясет у него над головой, о затылок бутылку разбить хочет.

— А, накоси, удумал! Содой захотел напоить! Соды всучил заместо краски. Все мы сверили, выверили — сода, лекарство как есть.

Кабы Прохор не встрял, долго бы хозяин синие осколки с полу не собрал, а затылок немца еще бы дольше бутылку с орлом вспоминал. Бутылка-то хороша, увесиста, таким кадилом махнешь — стену прошибешь. Стекло в палец толщиной.

Знать, бутылку свою пожалел Прохор, ударить не дал. Взял он ее и сказал:

— Вот это бутылка — всем бутылкам бутылка: полсвета обошла, а хозяина нашла.

Пока шумели, галдели, Карош задом-задом, да и поминай как звали.

С этого дня его больше у нас и не видали, а поминать — поминали: был-де такой хваленый Карош, да цена ему оказалась — грош.