В те поры заикнись, спроси хозяина: мол, на чьи деньги фабрику строил? Он тебе и выговорить не даст, рот заткнет. «Своим трудом-де нажил, да бог помог».
Старые люди сказывали, какой бог таким помогал. Нивесть про которого: про Бурылина или про Бабурина такой слух прошел. Больше Бурылина называли. Первостатейный был воротила. По горло в золоте сидел и все глядел, где бы еще денежку клюнуть.
А началось с пустяковины. Впервой Бурылин, сказывают, пришел в Иваново в липовых лаптишках, в заплатанных портчишках, копейки за душой не было. На работу определяться стал, а ремесла никакого не знает. Куда ни торкнется, везде одна должность — семеро наваливают, один тащи. Вмытилку брали — не пошел, грязно и не денежно, в заварку предлагали — жарко и оклад мал, отказался. В бельнике с недельку поработал — на попятную пошел: кости ноют, лапти преют. В бельнике, братец мой, не озолотишься.
Долго так-то слонялся он с фабрики на фабрику.
Встрелся на Гарелинской с набойщиком Федотом. Тот заводчиком наверстаке работал, всему куску лицо задавал. Первая борозда его была: обозначит первой рукой свою линию на полотне, а помощники за ним доделывают, там — грунтовщики, расцветчики. У них без Федота не получалось. А он такие ли разукрасы мастерил: и красиво и прочно, носи — не сносишь, стирай — не состираешь. И резчик был незаменимый. Таких днем с огнем хозяева искали. Такой человек внабоешной дороже золота.
Другие набойщики чужими «набивными» работали. У самих-то ума и мастерства нехватало манер выдумать, доску вырезать. А Федот все сам придумывал. Пальмы нет — сам грушу срубит, и так то ли тонко вырежет, что диву дашься.
Как-то раз в кабаке спрашивает Бурылин Федота, много ли тот получает.
— Три целковых на день выгоняю, — отвечает Федот.
— Ах, батя, три целковых не мало, а много ли проживаешь?
— Гривен шесть в день.
— Два с полтиной чистогану! Я бы на твоем месте давно свою светелку открыл или прядильну.
— А что бы ты в ней делать стал?
— Мужиков бы нанял. Ты бы ко мне пришел, я бы тебе не трешник, пятерку положил, — так и захлебывается Бурылин.
— Больно ты, парень, горяч, как я погляжу, — на ответ ему Федот, — мне и без светелки светло. Жить-то уж немного осталось. Не привык на чужой спине кататься. Смолоду не научился, а под старость грех на душу брать боюсь.
Бурылину Федотовы три рубля занозой в душу вошли, да не знает, с какого бока к трем рублям подъехать.
— Выучи меня твоему ремеслу, — просит заводчика.
Федот не из таких был, чтобы свое ремесло за семью замками прятать.
— Обучить-то, — говорит, — не штука, да погодишься ли ты? Тут тоже, братец, смекалка нужна, пуще всего глаз зоркий да рука меткая. Многих я учил, да что-то ни у кого по-моему не получается: набивают кой-как. Фасон могут делать, расцветчиками работают, а на заводчика мало кто вышел. Попытать не заказано. Что получится?
Еще косушку заказал. Крикнул половому:
— Принеси-ка, малый, уголек из горнушки.
Тот принес. Федот бумажку положил, дает задачу Бурылину:
— Глянь на блюдо: вишь, какая земляника намалевана? Срисуй ее, погляжу, что у тебя выйдет.
Бурылин взял уголек, вгляделся, приноровился, благословясь да не торопясь, срисовал.
Федот повертел, повертел бумажку, порадовал Бурылина:
— Что ж, из тебя, паря, толк выйдет. Сноровка есть. Думаю, возьмешься за разум, подучишься у меня, на заводчика со временем сгодишься. А на грунтовщика и гадать нечего. Учить тебя непрочь.
Прямо за столом и стакнулись. И платы никакой Федот за наставленье не потребовал.
Утром в набоешной Бурылин встал за верстак рядом с Федотом. Кисло в набоешной, запах — не хвали, слезу с непривычки у Бурылина выжимает. А парень он был здоровый, маковкой под потолок, глаза на выкате, полосы в ржавчину ударяют, кулаки, что твои гири пудовые.
Федот ему по локоть. Старик так себе, трухлявый, грудь впалая, спина дугой, борода клинушком, на волосах повязка, на носу очки на нитке, а ногти разноцветные.
Почали работать. Федот Бурылину наказывает:
— Смотри в оба, не зевай, паря, на ус наматывай. Я словом учить не горазд. Сам с глазу у батюшки перенимал. Краску словом не почувствуешь, а глаз сразу скажет, где хорошо, где плохо.
Федот всей артелью руководит, за ним помощники подчищают, а Бурылин пока последним номером. Дело хитрое. Цветок на ситце не сразу расцветает. Подумаешь, как его смастерить. Пошло дело колесом. Федот намиткале рисунок навел, грунтовщик за ним грунт набил, другие давай красными красками расписывать, расцвечивать. И не узнать куска: ожил.
— Мы его сейчас еще веселей улыбаться заставим, — говорит Федот. — Посмотри, ученик, как этот пестрец до дела доходит.
Таскальщики повесили куски на шесты. Федот Бурылина за собой ведет.
— Посирите ситец сначала, — Федот советует.
Посирить, так посирить. В котел с жидким коровьим пометом бухнули ситец. Это на закрепу, потом и в краску пустили. Принялись баран вертеть. Вертели, вертели, инда у Бурылина чортики в глазах замельтешили, а уж на что здоров мужик.
Несладко пришлось в набоешной, все ж таки Бурылин не отступался. В свою цель человек бил. За год много раскусил. Попытался сам манер вырезать, достал грушевую доску, пыхтел, пыхтел, получилось — не больно. Федот посмотрел, говорит:
— Такой доской горшечники в старо время у себя в избе орудовали, а на мануфактуре такой манер не к лицу, остарел. Тонкости нет, ну, ничего, дойдешь.
Год прошел, другой миновал, третий покатился. День за днем, словно дождь дождит, неделя за неделей, как трава растет. Бурылин вроде быка упрямого оказался. Покоя не видал, ночей не спал, все манеры строгал, целу поленницу красного дерева перевел. С каждым разом манер лучше да лучше получался, до того дошел, что однажды Федот взял доску у Бурылина и в дело пустил. Ученику удача — учителю радость.
А править должность заводчика Бурылин все ж таки не наловчился. За грунтовщика еще туда-сюда, но за первую руку сноровки нехватало. А Федот его все тащил:
— Постой, дай срок, и первой рукой станешь. Обставь меня, свое место уступлю, вторую руку править буду. Только бы толк был.
Федот в бараке со своими артельщиками ночевал, а Бурылин из барака ушел, на Сластихе избенку отрядил: так себе избенка, в один сруб, после какого-то бобыля осталась.
Как ушел на Сластиху Бурылин, стал на работу приходить измятый весь, волосы всклокочены, глаза красные, слезятся, ни дать ни взять, до вторых петухов с кабацкой гульбой бражничал. Да нет: в кабаках его почитай и не видывали. Но всем ясно стало: жизнь у Бурылина на Сластихе сразу пошла наперекосяк, а что и почему — не сдогадывались, да и не больно-то кого это и тревожило, рази что Федот утром иной раз спросит:
— Тебя, парень, о полуночи не чорт ли на печи щекочет, в глаза нюхательного табаку бросает? Ишь пораскраснели, что твоя смородина по лету.
А Бурылин перед Федотом все своей конурой похваляется:
— Не житье одному, а малина, не то что у вас в бараке: что хочу, то и ворочу. Никакой помехи, кум королю, зять министру. Печку истоплю, щей наварю, нажарю, напарю, не жизнь, а масленица. Переходи, Федот, ко мне. Эх, и заживем с тобой!
Другие в напарники напрашивались к Бурылину, не брал, — не та масть, все Федота зазывал, а старик не больно охотился: привык к бараку, как медведь к берлоге, на жарево, на варево чужое тоже не больно льстился. Знал он это жарево-варево: в обед кто картошку с хлебом ест, кто редьку с квасом, у другого каши горшок, а Бурылин знай всухомятку сухарь грызет, как мышь под полом, похрустывает.
Может быть, и не переманил бы его Бурылин к себе, да одна загвоздка вышла: на Спаса украли у Федота в бараке обнову — рубашку и порты. С ним рядом Мишка Грачев спал, забулдыжный парень, из кабаков не выходил. В бараке — ни обновки, ни Мишки. Кому же больше? Он украл, целовальнику отнес. Федот в кабак. Так и есть: Мишка с друзьями посиживает, попивает. Федоту обещает в получку обновку вернуть. Что с ним делать? Поругался, поругался Федот, плюнул, да и пошел, а наутро свернул тюфяк, сундук в руку, да на Сластиху и подался. Бурылин обрадовался, на печи свое место Федоту уступил. А дед встал посреди избы, руками развел: щепы, стружки, опилки, обрезков всяких, железок — ступить негде.
— Что у тебя здесь, столярная? И не пойму: настрогал, нарубил, чорт ногу переломит.
Бурылин его умасливает:
— А ничего, я сейчас веничком под порог подмахну.
Соскочил с печки, подмахнул. Федот опять свое:
— Да у тебя почище барака дворец. Впрямь, ты по ночам, видать, чортовы качели строишь.
Собирает щепки с полу, разглядывает, смекает: стружки все грушевые да пальмовые, а из этого материалу тогда набойные доски вырезывали хорошие мастера. Груша-то и нашей местности растет, а пальму больше из-за морей привозили.
— Ай нет, не качели ты строгаешь. Над манерками стараешься. Все меня, старого кота, за ухом почесать собираешься. Ну-ну, почеши хорошим манером, похвалю, не обижусь.
— Ну, где уж мне до твоего ума, до твоей сноровки? Зря доски трачу. Мало путного получается.
Пристроился Федот со своим тюфяком на печи. Лежит раз этак, слушает, как ветер в трубе посвистывает, о житье думает. Подушную скоро графу нести. Деньжонок нехватает. Получку бабе недавно в деревню отослал, написала — корму коровенке недостача. Глянул — на борове доска лежит. Посмотрел — пальмовая. Пощупал — узор вырезан, да больно замысловато. Полюбопытствовал, взял доску, разглядывает, а без очков ничего не видит.
— Что ты тут за лепестки вырезал? — с печки-то спрашивает.
А Бурылин за столом сидел, пуговицу к штанам пришивал.
— Какие?
— А вот тут, я на борове из валенка дощечку достал.
Бурылин иголку в паз, портки бросил, кошкой на печку махнул. Схватил дощечку да скорей в печку ее швырнул, как раз топилась. Сомненье Федота взяло.
— Ишь какой секретный, показать старику свое изделье не желаешь, — обиделся чуток.
А Бурылин заверещал:
— Полно-ка, подумаешь — изделье. Одно баловство. Хотел одну штуковину вырезать, доску извел, а ни бельмеса не задалось.
Федот поверил, у самого первое время промахов не мало было.
Вот и стали они жить. Друг другу не супротивят. Манеры вырезывают, советуются, вместе на фабрику ходят, так же со смены вертаются, а летом и в лес по грибы вместе ходят. Лучше быть не надо. И повадно. С получкой, бывает, под воскресенье и штоф принесут. А Бурылин все Федота раскусывает. Что-то втайне задумал, а сказать не решается, видно, опасается.
За Федотом слабость водилась. Выпимши, покуражиться любил: не то что зря языком полепетать, а ремесло свое в обиду не давал. Страсть не любил, когда говорили, мол, в Петербурге, в Москве или где есть резчики лучше наших. Федот одно твердил:
— Не может того быть. Лучше наших резчиков нигде не сыщешь.
Однажды, в Вознесенье, подвыпили толику. Про мастерство речь зашла, и заспорил Федот с Бурылиным. А тот с хитрецой и закинь удочку:
— Хоть и хвалят нас, Федот, а все-таки получше нас с тобой мастера есть.
Федот и слушать не хочет.
— Нет таких мастеров! Ткачей — не знаю, а резчиков, головой ручаюсь, мозговитей наших нет. Может, допрежь были, а теперь мы никому не уступим в своем деле.
Бурылин, как кот около горячей каши, ходит около Федота, супротив говорит. А тот раскипятился, ровно его в чем понапрасну оклеветали. Бурылин такой ход выкинул:
— Ты вот баишь, лучше тебя нет резчиков. А вырежешь ли такой манерец, как вот на этой штуковине? — вытаскивает из кармана тряпку.
Он с базара для образца принес, у какого-то английского купца купил. Выбойка не скажешь плохая, заковыристая, в четыре цвета. А сам рисунок тонко выведен, будто иглой его писали. Над таким узором потрудишься.
Федот и перечить не стал, взял, глянул, очки на нос, резец в руку, грушевую доску на колени, сел поближе к свету, под окно. И не больно долго вырезал.
— Готово!
Бурылин удивился. Сам-то он наперед знал, что Федот такой манер не глядючи смастерит. С другой заковыкой к старому приступает: подсунул платок из бухарской пряжи. Персидских мастеров рисунок, позаковыристей английского.
— Вот тут споткнешься. Таких платков на наших набоешных не сделают.
Федот постукал по табакерке ногтем, нюхнул, чихнул, очки красной тряпицей протер. Платок на лавке раскинул, пригляделся, что к чему, с чего начинать, откуда линию вести, прикинул, только сказал:
— Персидские да заграничные, а мы нешто параличные?
Вырезал, да и получше образца вывел. Обедать сели. Федот каши гречневой сварил, говядины для праздника во щи бросил, а Бурылин опять сухарь вприхлебку с кипятком грызет. Федот смеется над ним:
— Зубы, парень, сломаешь. Ты хоть бы о празднике разговелся. Получаешь теперь с мое, а то и поболе бывает. На что деньги бережешь?
А тот в ответ:
— Сплю и вижу свою прядильну. Иду я по ней, а веретена поют, много их, целы тысячи. А опомнюсь — нет-то у меня ничевошеньки-ничего. И такая ли тогда злость меня на всех людей возьмет, что, кажется, не знаю, что бы я с ними сделал. С ума меня сводит фабрика, жив не останусь, а построю свою или в Сибирь пойду. Потому и сухарь грызу.
А глаза у него, как у волка ночью, огнем горят. И такой вид острожный, кажется, он тебе ни за что ни про-что ножик под ребро воткнет.
Федоту пугаться нечего, капиталов за свой век не ахти много накопил. Он и говорит Бурылину:
— Вон ты какой, теперь вижу. Пожалуй, что да: или голову тебе сломят, или все перед тобой, придет время, в дугу гнуться станут.
Пообедали. День воскресный, обоим нечего делать, Бурылин опять за свое:
— Мастер ты, Федот, что и говорить. Заводчик небывалый, но одну вещь все-таки не осилишь… и показывать тебе ее нечего.
А Федот тоже разошелся, не хочется ему уступать.
— Все сделаю, — твердо этак заявляет.
— Сдержишь слово?
— Чего не сдержать.
— Поклянись отцом с матерью!
— Мы и без клятвы вырежем. А надо будет — поклянемся. От слова не отступимся. Что за вещица — покажи. Ну-ка, заморская, что ли, какая диковинка? Кем делана? Богом, что ли?
— Человечьи руки делали, но получше наших. Нет, Федот, не осилишь.
Федот ухмыляется.
— Ну, если такая заковыристая штукенция, пересилить, может, и не пересилю, а в точности сведу. Одно скажу: коли человек делал, и я сделаю. С любым человеком в своем деле потягаюсь. Если богом сделана, тогда, может, отступлю. Давай выкладывай.
Бурылин за карман держится, а выкладывать боится.
— Штучка небольшая, и не знаю, показывать ли. Сделать не сделаешь, а слух плохой про человека пустить можешь.
Зря сказал. Федот не из таких был: без дела языком чесать не любил. Не человек — могила.
Вынул Бурылин из кошелька сотельный билет, только с молоточка, похрустывает.
— Сведи в точности.
Федот — на попятную: за такую доску — верная каторга. Кому хочется в колодках ходить?
— Не видал я и не слыхал.
Подальше от Бурылина сел, а тот не отступает:
— Да я ради шутки. А вот, вишь, и доказал. Хороший ты резчик, а на этом манере споткнулся. Прямо скажи — кишка тонка, не при нас доска резана, сметки недостает, — да было сотенную в карман.
Федот его за руку.
— Если ради шутки — могу. Вырежу. Вырежу и тут же изрублю.
Взял сотенный билет, а работа куда тонкая. На казенном дворе делана по всем правилам. Стал резать Федот на пальмовой доске. Бурылин рядом сидит, досматривает, сам не верит, что Федот денежную болванку вырежет. Не больно споро дело подвигается. Воскресенья четыре старался Федот. Все ж таки вырезал, с обеих сторон рисунки срисовал с орлом, циферками и со всеми министерскими подписями. Бери манер и печатай сторублевки. Показал Бурылину, ну, тот и руками развел.
— Твой верх, Федот. Одно сказать: не резчик ты, а бог. Еще лучше бога.
Федот — дощечку было рубить, как условился, топор взял, пошел к порогу, а Бурылин у него из рук манерку выхватил, не дает портить.
— Помедли, — говорит, — изрубить успеем. Я завтра в печи сожгу. А ныне испробуем, что получится.
Штрифтовальный ящик с полки снял, краски подобрал и бумаги гербовой принес. У него уж все заготовлено заране было. Хлоп! И сотельный билет готов. В точности сведен, словно с монетного двора подали.
— Гляди, Федот, что получается! Да мы с тобой богаче всех фабрикантов станем.
Федот глянул на билет да изорвал его на мелкие клочки. Богом молит:
— Дай изрублю эту пагубную доску, на горе себе я ее вырезал. Не отдашь — сам пойду донесу. Вырезал я ее не для твоего шельмовства.
Как упомянул Федот о доносе, Бурылин сразу в лице потемнел, не больно понравилось. Ходит Федот за Бурылиным по избе, тот не отдает манер, а силой не вырвать у него — и не думай: задолеет, силища у мужика лошадиная, изомнет в труху. Видит Бурылин — не сговорить Федота, на иконы перекрестился, обещал шельмовством не заниматься и завтра же доску сжечь. Убрал ее под замок в сундук.
Неделя прошла, другая кончилась, а Бурылин и не открывает сундука. Федот требует:
— Когда ты сожжешь пагубную доску? Вынимай!
Бурылин хихикает:
— Экой ты слепой, да я ее давно спалил и золу на огород выбросил.
Федоту не больно верится. Сундучок открыть велит, думает, на плутовство сосед пошел. Отперли сундук, никакой там доски нет.
Нет, так нет. Федот все-таки еще раз упредил:
— Коли что коснется, какой слух пойдет, — донесу, сам схожу, вот те крест!
А Бурылин и ухом не ведет.
— Я, — говорит, — давно уж забыл про ту доску. Из любопытства твое мастерство испытал, вот и все.
Как-то по лету за грибишками оба собрались. Лес в те поры у самых фабричных ворот рос. Гриба родилось необеримо. Ткнулись в лес вместе, ходят-поговаривают, боровики под корень ломают, чинно да мирно. Дале да дале — и разошлись в чаще. А уже далеконько ушли, места глухие, непролазные, и солнце в ту глухомань не заглядывает. Сначала брели да аукались, друг дружке откликались. Потом Федот: «Ау, ау!»
От Бурылина никакого ответа, диви под землю провалился. Покликал, покликал Федот своего друга, тоже отстал, думает: не мал ребенок, не заплутается, выйдет на опушку, встретимся. Бродит один по чащобнику, а в кузове больше половины. Скоро бы и домой пора.
К вечеру вышел Бурылин на опушку, в кузове — полно, сел на пень, посвистывает, аукает Федота, а его нет как нет. Одному вертаться не в охотку. Сидит, ждет. Сумеркаться стало. Последние грибники, свои же фабричные, из леса идут. Бурылин их спрашивает:
— Тамотка моего деда слепого не заметили? Где его леший водит, знать, сослепа закружился.
Бабенки смеются:
— Видали, на твоем деде волк на свадьбу покатил…
Затемно ввалился в свою халупу Бурылин. Не дождался старика. Как ступил через порог, бросил кузов наголбец, дверь на крючок, сам скорее под пол со свечой.
Утром на смену пора, а Федот все грибничает. В набоешной контурщики спрашивают Бурылина:
— Что наш дед, захворал, что ли?
Бурылин объясняет:
— Похоже, в лесу очки потерял, сослепа с дороги сбился, плутает где-то, а то, может, и к старухе в деревню грибы сушить понес. Еще третьеводни собирался на побывку домой.
Артельные в ум взять не могли: как так в неположенное время Федот на побывку отлучился и хозяину не доложил? За такие выходки хозяин не миловал. Федот — как в воду канул. С того дня Бурылин за Федота дело стал править. Заводчиком поставили. Бурылин сразу прибавку себе запросил, а о своих артельных и не заикнулся. Накинул хозяин сколько-то ему.
Решили, что сгиб Федот.
А Бурылин полгода не проработал — расчет хозяину заявил. Тот было его попридержать хотел. Бурылин — ни в какую. Я, говорит, свою светелку строить надумал. В Приказ сбегал, грамоту принес, чтобы запретов ему не чинили, и с фабрики в тот же день разочелся. Приказ за Бурылина горой встал. Фабричные диву даются, как-де быстро резчик в гору пошел: давно ли в лаптях шлепал, а ныне светелку заводит! Поставил он светелку, и дело у него колобком покатилось. Пяти лет не прошло — ткацкую в пять этажей затеял, дом себе построил, первый в городе. Рысаки, тройки, кареты, кучера. Деньги ему — словно с неба валятся. Дивится народ. Жену себе взял из купецкой семьи. Вровень с купцами первой гильдии стал, еще богаче, пожалуй. Ему теперь и чорт не брат. Кого запугал, кого задарил. Все у него в долгу, как в шелку.
Только вот однажды пожаловал к губернатору некий купец вместе с полицией, высыпал на стол кредиток целый мешок.
— Посмотри, ваша милость, каковы?
Тот глядит:
— Новенькие, только со станка.
— То-то и оно, что только со станка, — сказывает купец. — Все до единой фальшивенькие. Бурылинские приказчики всучили.
Дело не шуточное. Дулся, дулся губернатор, однако делать нечего — пришлось ехать.
Другому бы человеку верная каторга или петля за денежную фабрику. А Бурылин сухим вылез, от губернатора отвертелся, — ну, ясно, сунул немалый куш. В губернии-то было — и концы в воду. Ан царев министр и услышал, сам встрял в эту кутерьму.
Все думали — пропал хапуга, придется ему распроститься со своими фабриками.
А оказалось, и царев министр на золотой-то крючок клюнул: замял дело, под сукно положил. И попрежнему все начальство к Бурылину в гости ездило, пили, ели, картежничали.
В тот год орехов уродилось видимо-невидимо. Чуть ли не до белых мух парни с девками за орехами по воскресеньям в лес ходили. Осень пришла такая ли раскрасавица.
Лес в новую одежду принарядился. Сверху, словно во сне, листья обрываются, и не поймешь, или они падают, или нет, лениво-лениво на землю садятся, оранжевым ковром под ноги стелются.
Белкам приволье. Самый лучший орех им остался. Тешатся они, с сучка на сучок шныряют.
Вот и пошли фабричные парни в лес по орехи. А уж орехов осталось: где орешек на кусте, где два, а где и того нет. Поздний орех ищи не на лозе, а на земле.
Идут, значит, да под кустами посматривают. Глядь — левадинка круглая, голая, словно медведь тут спал да кусточки примял. Посреди левадинки молодая березка на белой ножке стоит, листья на ней золотые. А под ней-то лежат желтые кости, рядом кузов под кустом валяется и табакерка костяная. Взяли парни табакерку, видят — Федотова.
Постояли они, помолчали, пошли потихоньку на фабрику, на березку оглянулись: будто горит она над костями Федота.