…В тот день разразилась снежная буря. Онежское озеро забушевало. Мелкие корабли военной флотилии, укрывшись за мысом, стояли на якорях. Утром погода была тише, и снегопад не мешал тогда видеть и обстреливать объекты, где по данным воздушной разведки находился противник. Корабли не раз подходили шквалом к берегу, занятому финнами, и вели обстрел. Среди дня это стало уже невозможно из-за плохой видимости и боковой качки, которая мешала прицеливанию.

Люди отдыхали, накапливая силы на завтрашний день. Палубы, покрытые брезентом, легкие орудия, — все сплошь залепило снегом.

Мы сидели втроем в одной из четырехместных кают. Политрук Иванов готовился к докладу об Октябрьской годовщине, я, вот уже четвертые сутки пребывающий на судне, от нечего делать перечитывал бессмертные похождения бравого солдата Швейка. Третьим нашим спутником был моряк, неунывающий песенник Захарченко. Он тренькал на гитаре и пел:

Синенький, скромный платочек
Немец в деревне украл.
В ненастные ночи,
Осенние ночи
Шею он им прикрывал…

Сквозь крепко-накрепко закрытый иллюминатор, к тому же завешенный вещевым мешком, глухо доносился неумолчный рокот взволнованного озера и унылый посвист разгулявшегося ветра. Я отложил книгу на столик и невольно сказал:

— Ну, и погодка на дворе! Да и двор у корабля такой, что дальше палубы не выйдешь. Хошь не хошь, а слушай всю эту вьюжную музыку…

Неугомонный Захарченко продолжал:

…Накинув платочек.
Сожмется в комочек,
Подохнет фашист под Москвой…

За иллюминатором ревела и выла стоголосая вьюга. Вдруг на палубе раздался винтовочный выстрел — сигнал вахтенного. Мы опрометью бросились наверх. Вахтенный в брезентовом плаще с капюшоном показывал помощнику капитана в сторону Заонежья:

— Вот там я заметил что-то вроде лодки. Кто-то со стороны финнов: или беглецы или разведка…

В вечернем полумраке сквозь метель было трудно разглядеть что-либо. Все смотрели в ту сторону, куда показывал вахтенный, однако лодки никто не видел. Да и кто бы мог осмелиться в такую непогодь переправляться через Онежское озеро в лодке.

— Кто же, глядя на ночь, в такую бурю станет рисковать своей жизнью? — усомнился помощник капитана, низкорослый толстяк. — Уж не померещилось ли вам, товарищ вахтенный?

— Ни в коем разе, — ответил тот. И как бы в подтверждение его слов откуда-то из бушевавшего озера донесся чуть слышный крик: «Братцы! Спасите!..»

— Поднять якорь! — распорядился капитан. Через минуту средним ходом монитор двинулся вперед. Мутноватым лучом рефлекторы нащупали лодку. В ней был только один человек. Лодку бросало из стороны в сторону. Опять долетел крик, вопль: «Товарищи!.. Помогите, погибаю!..»

Мы подошли вплотную. С палубы монитора был спущен трап. Два матроса втащили на руках посиневшего, промокшего до последней нитки пловца. Первым делом его опустили в кочегарку, отогрели, высушили и накормили. Двести граммов душеспасительной водки окончательно воскресили его.

Возбужденный и радостный он принялся рассказывать нам обо всем, что он знал, что видел, пережил и передумал за эти дни.

— Товарищи, дорогие! Прежде всего— я коммунист. Яков Кузьмич, фамилия — Шлаков. Уроженец Кировской области, Котельнического района. Карелия — моя вторая родина. Давненько я работаю в Карелии.

— Где вы работали в Карелии до прихода финнов? — спросил капитан судна.

— Все расскажу досконально. Работал я там, куда посылала меня парторганизация. За пятнадцать лет жизни моей в Карелии где только не был. Работал сначала на рыбных промыслах, в лесной промышленности, в бумажной. Работал я и по добыче белой слюды, — она применяется в промышленности, как изолирующий материал в тепловых установках и электроприборах… С год трудился в каменоломнях: доставали так называемый диабаз для мощения улиц, занимались даже разработкой мрамора. Знаете ли вы, что лучшие здания в Ленинграде облицованы карельским мрамором! Там есть и мои плиты!.. Простите, что я немножко увлекся… А перед войной в Совнаркоме стоял вопрос о развитии черной металлургии в Карелии, и меня уже метили послать туда…

— Ну, хорошо, — осторожно перебил капитан Шлакова, подавая ему папиросу, — закуривайте и расскажите, кем и чем может быть подтверждено, что вы коммунист.

— Мои сослуживцы из Петрозаводска эвакуировались в Беломорск. Они подтвердят. Не знаю насколько сохранился верхний листочек моего партбилета. Я его оторвал и спрятал под подкладку брюк. Разрешите ножичком распороть…

Шлаков торопливо и без всякой осторожности разрезал ножом в каком-то месте свои брюки, достал смоченный, свернутый комочек бумажки и, протянув его к свету, бережно развернул и разгладил ладонью. Фотокарточка отклеилась, да кроме того, она мало напоминала теперешнего Шлакова. На снимке он был бритый, значительно моложе, в рубашке с воротничком и галстуком, теперь же перед нами стоял вроде бы и не тот человек. Староватое, исхудалое морщинистое лицо с кровоподтеками, круги под глазами, поцарапанный нос, борода и усы, не видавшие бритвы, по крайней мере, недель пять, затасканная косоворотка с оборванными пуговицами. Видно ему туго пришлось.

Но на страничке партбилета номер, печать и все записи были отчетливо видны.

— Ну, хорошо, продолжайте рассказывать, а мы послушаем.

— Дело вот как было. Из Петрозаводска мы эвакуировались в последнюю очередь, погрузились на баржу № 463. Нас потянул за собою пароход «Рошаль», может слыхали такой? Баржа была переполнена эвакуированными служащими. И вот, то ли от злого умысла, то ли несчастная случайность, — пароход оказался на мели, ни взад, ни вперед. А на побережье, уже мы видим, финские войска идут и идут. Финны кричат нам: «Русс, сдавайся!» Было на барже у нас человек семь военных. Им финны кричат с берега: «Бросайте оружие! Отходите на палубе в сторону!» И против нашей баржи пулеметы выставили. А всего-то до нас метров сто не больше. От смерти, видим, бежать некуда. И тут, вдруг один военный бросил за борт винтовку, поднял руки и крикнул: «Сдаемся!» Только и успел он крикнуть. Другой военный в тот же миг сразил его на смерть штыком и сказал, это мы все слышали, «большевики живыми не сдаются!» И все шестеро военных бросились на корму баржи и спустились в шлюпку, что была за кормой. Попытались они податься в озеро. Но где там!..

Шлаков махнул рукой, на глазах его выступили слезы.

— Всего метров полсотни отплыли они от нашей баржи. Из трех пулеметов финны подняли такую пальбу!.. Все шестеро погибли…

— Потом нас, гражданскую публику, заставили высадиться на берег. И тут начали шерстить: женщин, детей, стариков отправили обратно в Петрозаводск, там создают для русских лагеря… А меня и еще нескольких человек из служащих посадили в сарай и весь месяц таскали на допросы. Били не раз, дознавались, кто остался из коммунистов. Били крепко, чем-то вроде шланга; можете глянуть, — по всему телу синяки да волдыри. Вижу, рано или поздно дознаются через кого-нибудь и вообще в лучшем случае лагеря не миновать, а в худшем — смерть. И стал я примечать, каким бы способом вырваться от них, сбежать. Деревня, где нас содержали под строгим надзором, как раз стоит на берегу этого озера. Когда меня водили на допрос и с допроса, я приметил несколько лодченок, вытащенных на берег. И я надумал пуститься в лодке через озеро. Но когда? Легче и проще всего бежать ночью, но по ночам нас не выпускали никуда. Решил я бежать в непогодь, в сумерки. Приметил около одной избы весла. Решился. Будь что будет! Погибну, так погибну, что я теряю?.. Сегодня я носил воду для мытья полов. Долго носил, и все к озеру присматривался. Бурлит, шумит — в доброе время подойти бы страшно, а тут никакой боязни. Схватил весла, спихнул лодку с берега, и закачало меня на волнах. Снег крутит. Минут через десять, не больше, я уже не видел берега. Одного боялся, как бы не сбиться, не пойти вдоль озера, да не выбиться из сил. Озеро бушует и бушует, лодку бросает, как щепку, заплескивает. Воду выкачивать нечем, догадался снять сапог. То воду им черпаю, то снова берусь за весла. И чего только я не передумал? Всю жизнь до последних мелочей вспомнил. О чем бы ни думал, а желание жить подсказывало одно: «Держись, товарищ Шлаков, ты еще пригодишься Родине. Тебе еще работать в освобожденной Советской Карелии!..» Руки, посмотрите, измозолил до крови; весла вываливались — не могу… А сознания не теряю, духом не падаю. Сознание мне говорит: — «ты, товарищ Шлаков, через не могу добейся!» И вот добился. Не знаю, что было бы дальше, если бы не вынесло сюда…

— Вы были целый месяц у противника. Что вы заметили характерного, интересного в военном отношении? — спросил я.

— Я, конечно, не специалист в военном деле, — подумав, отвечал Шлаков, — но кое-что заметил. Вдоль той деревни, где я пробыл с месяц, проходит Шелтозерский тракт. По тракту в сторону Вознесенья, пешими и на грузовых машинах, по словам жителей, прошло не менее пяти тысяч войска, провезли десятка два пушек или минометов. Сам я видел, как сотни четыре финских автоматчиков прокатили на велосипедах. Ну, что еще? На допросе однажды финский офицер раскричался на меня: «Куда, говорит вы бежите из Петрозаводска? В Вытегру? Мы и Вытегру займем! В Пудож? И Пудож займем! До Вологды, дальше, до Урала будет великая Финляндия!..»

А я думаю, — не много ли будет, не подавитесь ли, сволочи…

В штабе, где меня не раз допрашивали, я примечал — висит карта: ниточка фронта проходит от Лодейного поля до Свири, пересекает Свирь и загибает на Ошту. А дальше, с юга и с северной оконечности Онежского озера у них нанесены на карте зеленые изогнутые стрелы с двух сторон, показывающие на Пудож, а с Пудожа заштрихованная, бледная, но большая стрела впивается через Каргополь в Северную железную дорогу между станциями Няндомой и Коношей. Я, по своему разумению, понял это дело так: финны и немцы задумывают выскочить с двух сторон за Онежское озеро и отрезать северные порты Мурманск и Архангельск, оба сразу. Не знаю, может быть я ошибаюсь. Я не военный человек. Вам видней…

Затем Шлаков назвал несколько прибрежных деревень Заонежья, в которых находились финские части и их склады. Этим сообщением особенно заинтересовались капитан монитора и политрук. Они развернули карты и карандашом сделали на них пометки.

Шлаков долго еще рассказывал, вспоминал пережитое.

На другой день, когда установилась погода, я вылетел на самолете на восточное побережье Онежского озера, где были отдельные запасные опорные точки.

Мониторы, пользуясь благоприятной погодой, выходили на операции, совершали огневые налеты на пункты, занятые противником.

В районе Свири и Ошты крепла оборона. Враг был задержан. К нашим оборонительным позициям подходили свежие силы. Положение на здешнем участке с каждым днем становилось крепче и надежнее.

… На обратном пути я заехал к Клуневу. Было раннее, слегка морозное утро. Связной топил железную печку, Клунев сидел на постели, одна нога его была обута, второй сапог он держал в руке. Глядя на карту, он сказал мне:

— Чорт побери, когда же, наконец, прекратим мы отступление? Что ни день, то и известие об оставлении городов.

— Ты слушал по радио речь товарища Сталина шестого ноября? — спросил я.

— Нет, — ответил Клунев, — вот жду не дождусь никак свежих газет. Обещали сегодня на самолете доставить.

— А я слышал. Специально заходил на узел связи.

И я рассказал Клуневу о речи товарища Сталина. Клунев жадно слушал, досадовал, что я не мог запомнить каждое слово, спрашивал снова и снова.

Он еще не успел одеться, как постучали в дверь. Письмоносец принес свежие центральные газеты. Мы торопливо развернули их. На первой странице речь вождя и клише: на трибуне мавзолея в окружении своих соратников в хмурое, снежное ноябрьское утро Иосиф Виссарионович принимает традиционный парад Красной Армии. Мы с волнением переглянулись.

— Жива, брат, наша сила! — сказал Клунев, хлопнув меня по плечу.

Потом мы долго и внимательно читали и перечитывали великую сталинскую речь.

Днем дружески, быть может навсегда, распрощавшись с Клуневым, я уезжал в Вытегру.