Родовой строй у кельтов процветал ещё в восемнадцатом веке. Анна опустила книгу и задумалась. Энгельс писал, что наивность ирландских батраков, глубоко проникнутых представлениями родового строя, приводила их к трагедии массовой деморализации, когда они переселялись в города Старого и Нового Света. Оторванные от родной почвы, от первобытно-простых нравов родной среды, они сразу опускались на дно. Они шли в публичные дома, пополняли камеры уголовников. Город одинаково перемалывал и цветущих девушек и угрюмых здоровяков-парней — они превращались в отщепенцев, в жалкое человеческое отребье.

Анна вспомнила древние песни ирландцев, в которых они сочетали детскую жестокость с прелестью чистейших, утончённых чувств. Эти песни потрясали её, как живой крик, звучавший из седой мглы прошлого тысячелетия.

— Массовая деморализация! — повторила она вслух, и рука её судорожно сжала шершавый переплёт книги. — А разве я не была наивной, как ирландец, когда поступила на первый курс рабфака? Разве молодёжь, пришедшая за эти годы в наши города из самых глухих районов, не носила на себе следы родового строя? — Анна вспомнила ненцев и гиляков, эвенков и якутов, с которыми ей пришлось столкнуться за годы учёбы.

Приезжая в город, они не имели понятия о самых простых вещах, известных каждому городскому ребёнку.

— Как мы заботились о них!

Анна вдруг нахмурилась, обеспокоенная воспоминанием. В институте, будучи уже на предпоследнем курсе, она ударила по лицу студента. Ударила сильно, зло, до крови из носу за хвастливую, пошлую фразу.

Анна снова представила бесцветное, узколобое лицо студента, маленькую смуглую девушку, возле которой он увивался, и снова, как тогда, ощутила толчок горячего гнева.

«Неужели я и сейчас ударила бы?» — подумала она удивлённо.

Она читала полулёжа на диване. Час был такой, когда ещё светло на дворе, но в комнатах уже сумеречно, и настольная лампа, принесённая в столовую, уютно светила ей из-под зелёного абажура.

Тут же, у дивана, расположилась лагерем Маринка со своими автомобилями и пёстрой кукольной мелочью. Сначала она играла тихо, потом на полу началось форменное сражение: даже смирные тапочки Анны превратились вдруг в военные корабли. Маринка нагружала их людьми и машинами, с шипеньем волокла по ковру, сваливала всё в одну кучу, а потом уже разбирала, бесконечно нашёптывая.

— Начинается бой, — шептала она. — Товарищи! Вот идут фашисты... — Маринка оглядела своё военное хозяйство, сурово нахмурилась: — Товарищи! Сейчас я буду стрелять. Только не подходите к тапку: он заряженный пулями и бомбами. Сегодня пуля попали прямо в медведя, он свалился в яму. Там его совсем убило электрическим током.

«Откуда это у неё? — подумала Анна, прислушиваясь к бормотанию дочери. — Что за фантазии? И всегда она что-нибудь выдумывает!»

— Когда же это пули попали в медведя? — спросила Анна.

— Когда тебя не было дома, — серьёзно сказала Маринка.

— И он упал в яму?

— Упал.

— Какой же он был: чёрный или бурый?

— И чёрный и бурый, — Маринка подумала немножко, — и серебристый.

Клавдия поставила в буфет вымытые тарелки, тоненько рассмеялась.

— Значит, вправду! Ещё и серебристый! Это она, Анна Сергеевна, про лису такое слыхала: у Валентины Ивановны элегантская шубка с таким воротником.

— И вовсе не шубка, а медведь.

— Где же та яма, в которую он упал? — спросила Анна, но в это же время представила Валентину в её «элегантской» шубке.

— Ямы уже нет... там теперь столб, а медведь вылез по столбу и убежал в лес.

— Вот папенька его там поймают и приведут домой, — сладко пропела Клавдия. — И что это вы, Анна Сергеевна, отпускаете Андрея Никитича безоружными? Не дай бог, вправду медведь?! Долго ли до греха...

— Я говорила... — Анна помолчала, машинально отгибая уголки страниц, с шелестом пропуская их из-под пальца, взгляд её стал рассеянным. — В прошлом году мы с Виктором Павловичем видели медведя на тропе. Ничего... посмотрел на нас, постоял на дыбках и ушёл в тайгу.

— Настоящий, мама?

— Самый настоящий, только я что-то не помню, был ли он серебристый.