Невысокая осиновая роща росла в просторной лощинке на южном склоне горы. Вся она, от верхушек до самых корней, переливалась сизым блеском; плотные круглые листья, свободно болтаясь на слабых черенках, точно рвались улететь с неподвижных деревьев. Оживлённый плеск лопочущих листьев был почти страшен в безветрии, жидкие тени их текли по безжизненным голубым стволам, по высокой траве, редкой и ровной. Из травы торчали кое-где угловато обломанные камни, покрытые зелёной плесенью мха.
— Как здесь грустно? — сказала Валентина. — Этот лес напоминает мне покойника, у которого ещё растут ноги и борода.
Анна удивлённо посмотрела на Валентину.
— Вы бы посмотрели, как горит и сверкает эта роща осенью!
Они сели на опушке и загляделись вдаль, где виднелись грузные вышки шахтовых копров, окружённые сетью желобов и канав.
— Я очень интересуюсь проектом вашей новой системы на руднике, — сказала Валентина. — Это всё-таки страшно будет, да?
— Нет, мы постараемся, чтобы это было нестрашно, — сухо возразила Анна. И ей сразу представилось, с каким ожесточением говорит о её проекте Ветлугин. — Всё же построено на строгом расчёте.
Она не хотела и не могла теперь делиться с Валентиной тем, что так мучило и волновало её. Теперь она стала более скрытной и сдержанной. Она была слишком доверчива, и её ударили в самое сердце. Развал в работе, взыскание по партийной линии — всё это, мерещившееся Анне в тяжёлые минуты, было бы для неё окончательным приговором.
„Левой, правой!
Левой, правой!
Барабан уже дырявый...“ —
кричала Маринка, бегая со своими приятелями вокруг трухлявого пня. Потом Юрка сказал что-то о букашках, и все трое стали раскапывать пень.
— Моему сыну было бы уже шесть лет, — тихо промолвила Валентина. — Он был такой славный, смуглый, румяненький. — Она помолчала и с тоской добавила: — У него были такие большие руки, и он был немножко косолапенький. — Она опять умолкла, глядя на игравших детей, и Анна впервые заметила, какой у неё одухотворённый, прекрасный лоб, как трогательно выражение чистой печали на её ещё таком молодом лице... — Он так много внёс в мою жизнь, — продолжала Валентина с тяжёлым вздохом. — Вы знаете, однажды в детстве я отказалась петь на ёлке. Мой отчим глядел на меня, а я не хотела, я не могла петь при нём. Мать пошла за мной. Отчим тоже пришёл — грузный, красивый, пьяный. Он стал издеваться над нами обеими, и тогда мать (я никогда, никогда не забуду этого!!)... она заплакала, ударила меня, схватила меня одной рукой за рот и щёки, другой стала душить, — синие глаза Валентины сузились, и яркие краски в её лице побледнели. — С тех пор у меня осталось к матери только презрение. Но когда у меня родился ребёнок, я смягчилась и пожалела... поняла её. Ведь нас у неё было двое от первого брака. Мой муж тоже не любил детей... маленьких особенно, но даже он гордился сыном. Правда. Это был такой славный ребёнок.
— Вы разошлись? — тихо спросила Анна.
— Да. Он был ужасно... пошло ревнив. Он требовал, чтобы я бросила работу, он оскорблял меня на каждом шагу. Я слишком остро всё это переживала, и мы расстались.
— А ребёнок? — напомнила Анна, проникаясь живым участием.
— Он умер через год от скарлатины, — на лице Валентины заблестели слёзы, но она договорила почти спокойно: — Он совсем мало болел, он ведь был такой здоровенький.
— Бедная, — прошептала Анна, кладя руку на плечо Валентины. — Как это тяжело! Я знаю: я тоже схоронила ребёнка. А у вас вся семья... с ума сойти можно!
— Нет! — сказала Валентина со странной улыбкой. — Это нам только кажется, что мы с ума сойдём, а приходит горе, и всё переносишь.. И так же ешь и спишь так же... Только остаётся в душе провал... пустота, в которую боишься потом заглянуть, как в заброшенный колодец.