Через день Андрей, хмурый и озабоченный, вошёл в просторный кабинет парткома. Было ещё совсем раннее утро. В открытые окна тянуло свежей прохладой: и трава, и цветы, и кустарники, и темносерая между ними земля на дорожке, под окнами, ещё не просохли в тени от ночной сырости.
Андрей сел на подоконник, опёрся о него ладонями, глянул через плечо. Да, трава была влажная, и капли росы блестели в зелени листьев. Как свежо и радостно было в этом крохотном зелёном уголке!
«Этот толстый чорт всюду за собой цветы тащит!» — насмешливо-одобрительно подумал Андрей. Он предчувствовал, зачем Уваров вызывал его, и заранее сердился, но сердиться на Уварова было трудно. — «Так и есть, — отметил Андрей, обводя глазами большую светлую комнату, с огромным под красным сукном простым столом, с простыми, прямыми стульями; на этажерке, на шкапчике, на подставках у окон стояли горшки с крохотными ещё растениями... — Ему бы только агрономом быть!» — подумал Андрей, обращаясь взглядом к двери, в которую входил Уваров.
— Здорово! — сказал Уваров. — А я прямо из купальни, даже не завтракал. Вот проспал!
Воротник его русской рубашки был расстёгнут, мокрые волосы гладко прилизаны. Плавал он хорошо и, считая холодную воду средством от всех болезней, ходил купаться даже тогда, когда застывали забереги.
— Давно ждёшь? — спросил он Андрея, неторопливо проходя по комнате, и сел, втискивая своё большое тело в хрупкое плетёное креслице.
Андрей невольно улыбнулся.
— Чему ты? — спросил Уваров.
— Да так. Раздавишь ты когда-нибудь это сооружение.
— Ни! Я хоть и толстый, а ловкий, — похвастался Уваров. — По проволоке пройти могу. Кресло это как раз по мне: я мягких не люблю, вообще сидеть не люблю. И — чорт его знает отчего — толстею?! — При последних словах Уваров скользнул взглядом по статной фигуре Андрея и вздохнул. — Танцами ещё заняться, что ли? — сказал он уже с оттенком издёвки над собой. — Видал, что наша молодёжь на площадке в саду выделывает? Страх и ужас! Я им говорю: не себя, так подмётки пожалейте. Какое там! Смеются дикобразы. Посмотришь на них, посмотришь, и самому весело станет. — Глаза Уварова действительно заблестели, но по лицу его прошло движение чудесной, мягкой грусти, и весь он стал такой человечески простой, притягательный, со своим взглядом, любовно и грустно лучащимся при воспоминании о чужой, но близкой молодости.
Андрей смотрел на него, удивлённый этой простотой; до сих пор он знал Уварова, как серьёзного и даже угрюмого человека, а тут он словно распахнулся весь.
— Ну, как дела у тебя? — спросил Уваров, помолчав, и всё ещё улыбчиво снизу взглянул на Андрея.
Уваров не меньше, Анны болел тем, что окружало его. Он судил о работе предприятия, за которое считал себя ответственным, и за которое действительно отвечал всей своей совестью, — не по рапортичкам, а как инженер-контролёр, — отлично разбираясь в балансе производства. Он был в курсе всех производственных дел и прекрасно знал людей, с которыми велись эти дела. Если труд за годы первых двух пятилеток стал источником почёта, зажиточности, свободного творчества, стирающего грань между физическим и умственным трудом, то в этом была огромная заслуга таких партийных воспитателей, как Уваров. За то и несли ему дань уважения, заключавшуюся в том, что шли к нему в партком все, добровольно назначая его своим судьёй и советчиком в самом заветном, задушевном, а иногда и постыдном.
Андрея сегодня он вызвал сам. Вопрос о разведках был сейчас наиболее острым и волнующим из всего, что тревожило Уварова. Нужно было прекратить неудачно затянувшуюся рудную разведку на Долгой горе, и Уваров, зная, как тяжело это будет для Андрея, непоколебимо верившего в успех этой разведки, чувствовал себя, как хирург, которому нужно для спасения жизни отрезать ногу близкому человеку.