Пока я ожидал у сотского дальнейшей отправки, мне сообщили, что в Афанасьевском живут тоже несколько ссыльных. Я пошел их разыскивать, и эти розыски привели меня к довольно большой избе мрачного вида, стоявшей на отшибе за околицей. Над крышей этой избы болталась на высоком шесте еловая ветка — ссыльные проводили досуг в кабаке у «Митриенка».
Одного из них я сразу узнал: недель за пять до моей высылки из Глазова через нашу слободку к парому проехала тележка с двумя явно не местного типа фигурами в сопровождении полицейского. Один из них был рыхлый старик с бритым лицом приказного типа. Его-то теперь я и увидел за столиком темного кабака. Против него сидел красивый молодой человек с беспокойными глазами, курчавый и румяный. Когда мы познакомились, я узнал, что этот последний — москвич, купеческий сынок, высланный административно «за беспокойный нрав». Свою высылку он объяснял происками какого-то квартального надзирателя, которого он подозревал в ухаживании за своей молодой женой. Теперь он получил от жены письмо, в котором упоминалось простодушно, что этот квартальный надзиратель порой заходит к ним. Это выводило мужа из терпения: продолжая при мне обсуждение письма, он сверкал глазами, выпивал рюмку за рюмкой и стучал кулаком по столу.
Его собеседник, круглый и рыхлый человек небольшого роста, с нечистым, плохо выбритым лицом, со следами нюхательного табаку над верхней губой и на грязном засаленном пиджаке, — оказался бывшим канцеляристом, уволенным со службы и превратившимся в подпольного ходатая. Он с большим увлечением рассказывал мне довольно длинную историю о тяжбе мужиков с помещиком из-за земли, которую он вел против лучшего местного «ученого адвоката» и выиграл в двух инстанциях.
В этом месте рассказа он так воодушевился, что поднялся с своего места и продолжал рассказ, стоя и оживленно жестикулируя:
— Уж что только они ни делали, какие пружины ни пускали в ход… даже взятки-с… Меня и ласкали, и подкупали, и грозили… Сам губернатор призывал. Нич-че-го не могли со мной поделать!.. Я законы и сенатские решения знаю, милостивый государь, как никто-с во всей губернии… Смело скажу: поставь против меня сто ученых адвокатов — верьте богу: всех преодолею, а меня никто-с!.. Поэтому, милостивый государь, уповал я на бога и был, можно сказать, беспечен, как младенец…
Лицо его приняло странно-умиленное выражение. Он сложил руки так, как будто держит на руках спеленатого младенца.
— Они меня и так, они меня и эдак… Ничего не опасаюсь, потому все законы, все сенатские решения за ме-ня-с. Дело готово-с… Могу сказать, как облупленное яичко…
Я смотрел на его восторженное лицо, слушал его речи, проникнутые сутяжническим пафосом, и не удержался от вопроса:
— Скажите, пожалуйста: вы кажетесь мне человеком практическим и умным. Что же заставляет вас бороться с сильными людьми и стоять за мужиков?
Он серьезно посмотрел на меня. Я почувствовал по этому взгляду, что он ответит мне искренно.
— Видите ли, милостивый государь: мужик, конечно, сер, можно сказать, в отдельности — полное ничтожество-с. Но ежели его большое количество, то он сила-с… Я, можно сказать, мужиком только и жил. Господа ко мне не обращались. Они больше к ученым адвокатам. А мне, как я питался от мужика, важно было прежде всего-с поддержать репутацию. Да и тяжба была большая-с — несколько сел и деревень с богатейшим лицом тягались. Ежели бы это дело выиграть, я был бы обеспечен до конца моей жизни.
— Ну и что же? — спросил я, захваченный драматизмом и искренностью рассказа. Но тут лицо его, светившееся одушевлением, почти восторгом, внезапно одряблело, распустилось, обмякло, губы стали дергаться судорожной гримасой. Он вдруг упал головой на руки, склонившись к столу, и рыхлое тело его задрожало от рыданий.
Несколько минут в кабаке Митриенка стояло глубокое молчание. Не только мы, оба слушателя, но, по-видимому, и сам сиделец, мужчина мрачно-равнодушного вида с странными мутными глазами, смотрел теперь с каким-то недоуменным участием на этого плачущего человека. Наконец последний поднял заплаканное лицо, вытер глаза грязным платком и, глядя на меня с выражением беспомощного отчаяния, произнес:
— Жандармский полковник — вот кто погубил меня, милостивый государь!.. Приехали, ворвались, обшарили все… Что ж, сделайте одолжение! Я ведь уже докладывал вам: чист, как младенец… Но… забрали все документы. Скажите, что же это такое?.. Ведь это дневной разбой, беззаконие-с, ведь за это под суд мало!.. Но нет-с!.. Я уже написал в правительствующий сенат, до государя императора дойду!.. Ведь есть же законы в России!..
Мне стало очевидно, что, искушенный и в законах, и в сенатских решениях, он был совершенный младенец в понимании значения «административного порядка». Введенный сначала с определенной целью борьбы с политической крамолой, он стихийно ширился, захватывая произволом и другие области жизни. Передо мною, по-видимому, были жертвы этого нового фактора русской внутренней политики: в их лице административный порядок получал естественное завершение: один был жертвой амурных предприятий какого-то коварного полицейского надзирателя, другой — испытал на себе вмешательство полиции в гражданскую тяжбу.
Я постарался, насколько мог, объяснить этому «законнику», что его обращение в сенат совершенно бесцельно. Сенат — блюститель формального закона, а с формальной точки зрения его враги правы. В последние годы вышли такие, и притом настоящие законы, потому что изданы они в порядке верховного управления, которые могут быть названы законами о беззаконии. Они в известных случаях упраздняют силу других, тоже несомненных законов.
Он слушал меня с напряженным вниманием, но под конец моей речи его глаза засверкали каким-то злым, упорным огоньком.
— То, что вы говорите, милостивый государь, не может быть-с!.. Пока у нас еще не республика, как мечтают некоторые… Пока существует власть государя императора, законы Российской империи не могут быть упразднены-с… И вы мне этого, пожалуйста, не рассказывайте.
Забегая несколько вперед, скажу, что месяца через полтора после этого я опять был в Афанасьевском и опять видел обоих ссыльных. Когда я сидел у старого ходатая, к его избе подъехали сани, из которых вышли два мужика. Оба были с большими бородами и, очевидно, нездешние. Действительно, это оказались мужики из той губернии, откуда он был выслан. Их отрядил тягавшийся с помещиком мир, снабдив деньгами и поручив разыскать мужицкого «аблаката» хотя бы на краю света. Они мне напомнили «ходока» из рассказа Глеба Успенского. Лица у них были сурово-истомленные и скорбные.
Встреча их с мужицким ходатаем носила признаки трогательной радости… Мужики рассказывали, с каким трудом они отыскали его, сколько им стоило задарить в Вятке, а потом в Глазове мелких чиновников, чтобы узнать точно о месте его ссылки…
И подумать только, что к этому делу была тоже примешана высочайшая власть… Самодержавие успешно разрушало в народе мистическую легенду о царской правде, на которой само же покоилось…
Под конец нашей беседы в кабак Митриенка вошел еще один «ссыльный». Это был молодой еврей Цогель, дюжий и рослый, с видом рабочего. Он отрекомендовался, кажется, кузнецом и, если не ошибаюсь, действительно работал в Афанасьевском. За что его выслали, точно теперь не помню. Кажется, правительство решило, что «административный порядок» пригоден также для решения «еврейского вопроса», и стало высылать евреев-ростовщиков. Настоящие ростовщики, разумеется, страдали при этом всего меньше… Между прочим, еще в Глазове я встречал одного такого ссыльного, которого жители слободки называли «жид Мор-хель». Мне рассказывали, что вначале, попав в эти вятские дебри, хотя и в уездный город, он считал себя погибшим. Но затем освоился с положением, стал понемногу заниматься теми же делишками и оперился настолько, что выписал даже семью. Простодушные слобожане относились к нему довольно благосклонно, и мой учитель, сапожник Нестор Семенович, формулировал это просто и ясно:
— Я считаю, что этот Морхель есть самый добродушный жид. Конечно, берет проценты. Так это потому, что ихняя вера дозволяет. А вот наша вера и не дозволяет, а наши дерут шкуру в лучшем виде. Куда пойдешь, как притиснет нужда!.. Лучше же я пойду к Морхелю.
Таким образом, административный порядок вступал в конфликт с законами о черте оседлости, и одна бессмыслица ограничивала другую…
Для дополнения этой коллекции мне приходится упомянуть еще об одной своеобразной личности. Это был ссыльный «дворянин Левашов», молодой человек из родовитой дворянской семьи, сосланный… по просьбе отца!.. Если не ошибаюсь, существует в старых законах статья, согласно которой если родители заявляют, что не могут справиться «с беспокойным нравом» сына, то государство приходит на помощь родительской власти, причем ссылка и содержание на месте возлагаются на счет родителей. Самый срок ссылки обусловливается исправным поступлением денег в депозит губернского казначейства той местности, куда сослан непокорный сын.
«Дворянин Левашов» был сослан на основании именно этой статьи. При этом его звание и слухи о родовитости Левашова-родителя до известной степени отражались на его положении. Правда, его услали в дальнюю Бисеровскую волость, чтобы удалить беспокойного молодого человека подальше от уездного начальства, которому справиться с ним было не легче, чем родителю. Но зато здесь, в этих глухих дебрях, изобретательный проказник выкидывал изумительные штуки. Об одной из них я уже слышал в перевозной избе. Как-то его вызвали в Глазов для каких-то объяснений с начальством. Для проезда «по дворянскому званию» ему выдали бумагу на пару земских лошадей. Левашов съездил и вернулся, но затем бумагу не возвратил и продолжал разъезжать по всей волости, заливаясь колокольчиком. Сельские ямщики сбились с ног, развозя дворянина Левашова из конца в конец по знакомым, в том числе по ссыльным всякого рода, с которыми дворянин Левашов проводил очень весело время. Наконец вопли содержателей станций дошли до Глазова, и становому было предписано отнять у Левашова бумагу.
— Ну погодите, — пригрозил он. — Я достану другую, еще покрепче.
И действительно, вскоре он стал опять разъезжать, показывая огромный плакат с государственным гербом и множеством медалей. Поплавский, смеясь, сообщил мне, что эта «бумага покрепче» была… объявление о продаже чаев «придворных поставщиков К. и С. Поповых».
Дворянин Левашов занимался и судебной защитой в камере мирового судьи.
— Подсудимый, что вы можете сказать в свое оправдание? — спрашивает судья у подсудимого вотяка.
— Мы не можем баять, — отвечает подсудимый, — мы неграмотный… У нас нанят дворянин Левашов, и деньги плочены. Пущай он бает.
Дворянин Левашов встает и произносит кудреватую речь, в которой заявляет, что как честный человек, уважающий законы Российской империи, сам возмущен поступком вотяка, заслуживающего самого тяжкого наказания, и лишь ввиду крайнего его невежества защита допускает смягчение наказания на одну степень.
Вотяк с восторгом слушает патетическую речь, уверенный, что Левашов его защищает, другие слушатели тоже плохо понимают речь, уснащенную литературными оборотами и юридическими терминами. Мировой, удерживая улыбку, постановляет приговор, часто мягче, чем требовал защитник.
Впоследствии, когда я прожил довольно долго в Починках, я был поражен внезапным получением повестки от мирового судьи, которой я вызывался в его камеру в качестве свидетеля по делу об оскорблении «дворянина Левашова» административно-ссыльным, кажется Поповым. Загадка вскоре разрешилась письмом По-плавского. Дворянин Левашов затеял небывалое дело лишь для того, чтобы доставить мне случай повидаться с товарищами и, кстати, — чтобы иметь удовольствие и самому познакомиться со мной.
Мне не пришлось воспользоваться этой своеобразной любезностью, так как ко времени разбирательства меня внезапно увезли из Починок. Так мне и не удалось познакомиться с «дворянином Левашовым», административно сосланным по просьбе родителя…
Увы, мне приходится закончить эту главу еще одной черточкой: впоследствии, когда моя утлая ладья вновь была выхвачена бурным течением из Починок, чтобы умчать меня в далекую Сибирь, — мне передавали, что некоторое касательство к этому имел донос двух афанасьевских ссыльных. Ко дню царского юбилея они подали будто бы слезницу на высочайшее имя, в которой, вперед прославляя царское милосердие и правосудие, бывший ходатай счел нужным упомянуть о том, что я (ссыльный такой-то) говорил им, будто ныне законы, изданные российскими государями, упразднены, чему они, как верноподданные, отказываются верить, а наоборот — уповают на восстановление своего законного права.
Впрочем, может быть, это и неправда, хотя, вспоминая взгляд ходатая, злобный и негодующий, при моих объяснениях административного порядка, я допускаю, что такая ябеда могла действительно выйти из-под его пера и что при этом он мог быть даже совершенно искренним.