2 ноября в восемь часов утра раздался громкий стук в нашу подвальную комнату. Я открыл дверь и увидел Белоголовова, в фуражке и с наганом за поясом. Он был серьезен и как-то необычно взволнован.

— Аркадий Сергеевич, — произнес он официальным тоном начальника. — По приказанию командира базы генерал-лейтенанта Кабанова, через два-три часа вы и Александра Гавриловна отправляетесь в длительную командировку для выполнения специального и чрезвычайного задания. Приготовьте минимальное количество личных вещей — не больше двух чемоданов. Дела сдайте Столбовому. Он ждет вас в убежище.

Ничего не понимая и думая, что это очередная шутка, я с удивлением и улыбкой смотрел на Белоголовова. Но он замолчал и отвернулся в сторону, как человек, выполнивший неприятное служебное поручение и освободившийся от висевшей над ним обязанности. Расспрашивать его было бесполезно. Я оделся и вышел из комнаты.

Ройтман, дымя папиросой, стоял у наружных дверей подвала. Он тоже имел вид заговорщика и вначале старался отделаться общими фразами. Потом сделал таинственный знак, взял меня за руку и увел в глубину двора.

— Бессмысленно скрывать то, что произойдет через несколько часов, — проговорил он, когда мы подошли к парку. — 29 октября, по вызову штаба КБФ, капитан первого ранга Максимов вылетел в Кронштадт. Там ему сообщили о решении Верховного командования эвакуировать ханковский гарнизон в Ленинград. Максимов видел, что на Большом Кронштадтском рейде уже стояли на парах корабли, предназначенные для первого гангутского перехода. По плану штаба флота, эвакуация полуострова должна быть произведена в несколько очередей. Вы и Александра Гавриловна уходите первыми. Вместе с вами сегодня уйдут Шварцгорн, Сергеев, Калинина, Дмитриева, Рудакова и пятьдесят раненых. Вам поручено захватить с собою и женщину-врача с острова Даго. Вы, конечно, понимаете, что дорога будет опасной. Об этом — никому ни слова… Теперь идите и собирайтесь.

Через час Ройтман созвал в своей комнатушке всех уезжающих. Он повторил им то, что я уже слышал, и просил всех, особенно девушек, строго хранить тайну эвакуации.

Мы с Шурой принялись за сборы. Это было не легкое дело. Откуда-то появились вещи, давно забытые нами, но вдруг показавшиеся совершенно необходимыми для будущей жизни. Бросить их было жалко, взять с собой невозможно. После долгих споров мы уложили четыре чемодана — по два на человека — и, успокоившись, отрешившись от быта, стали ждать дальнейших распоряжений. Шура, гладко причесанная, в дорожном костюме, села на кровать и о чем-то задумалась.

— Ты рада? — спросил я ее.

— Как тебе сказать, — медленно проговорила она, — я рада, что еду на родину. Но мне жалко расставаться с людьми, которые стали мне по-настоящему дороги. Если хочешь знать, я предпочла бы остаться здесь.

Несмотря на предосторожности, весть о внезапной эвакуации быстро облетела весь город. Скрыть такое событие, как отъезд всем известных врачей, лучших сестер и нескольких десятков раненых, которых тоже все знали, — скрыть такое значительное событие было трудно. С утра началось паломничество друзей и сослуживцев в наш подвал. Они приходили с встревоженными лицами и поочередно забрасывали нас советами, как держать себя в море, если случится авария с кораблем. Часов в десять пришел начальник госпиталя Федосеев. У него нервно дрожали губы. Он молча пожал нам руки й, не снимая шинели, прошёл в нашу комнату. Вслед за ним к подвалу подъехал автобус. Через несколько минут мы должны были навсегда покинуть дом, в котором было пережито так много незабываемых дней.

Население подвала столпилось в нашей крохотной комнатке. Наступила торжественная прощальная тишина. Никто ни слова не сказал больше об опасностях предстоящего пути. Мы, однако, не завидовали судьбе тех, кто оставался на Ханко, но из чувства такта не говорили об этом. И остающиеся и уезжающие жалели друг друга.

— Ну, прощайте, родные! — сказал наконец Федосеев, и опять у него задрожали губы. — Прощайте, милая Шурочка, — продолжал он, обращаясь к Шуре и впервые так просто называя ее. — Вы здесь хорошо поработали. Не поминайте нас лихом, когда доберетесь до Ленинграда.

Белоголовов между тем, торопясь, разливал по рюмкам какой-то новый ликер, еще теплый и слегка отдающий бензином. Все стояли, устремив на нас сочувственные и грустные взгляды.

— Прощайте, милые! Прощайте, боевые друзья! — воскликнул Белоголовов. — До скорой встречи в родном Ленинграде!

Я посмотрел на него и увидел в его голубых глазах тревогу и нежность.

Столбовой, Будневич, Николаев и Ройтман долго обнимали нас и крепко жали нам руки. В вестибюле подвала, где все лето была сортировочная, собралась толпа санитаров и девушек. Кто-то выхватил у нас чемоданы и понес их к автобусу, кто-то сунул нам в карманы конфеты и папиросы, кто-то обнимал и целовал на прощанье.

Мы вышли из подвала и окинули последним взглядом наш заваленный камнями дом, ясли, парк, подземелье. Над заливом сияло холодное солнце, в воздухе кружились опадающие листья.

— А с ранеными-то мы не простились, — шепнул я Шуре, когда все сели в автобус.

— Я думала об этом. Но ведь им нельзя говорить, что мы уезжаем, — простодушно ответила она. — А, впрочем, они, вероятно, обо всем уже знают. Пойдем.

Она потянула меня за рукав в подземелье. Мы взялись за руки и побежали туда, делая знаки шоферу, чтобы автобус не ушел до нашего возвращения.

Раненые, действительно, знали всё. Когда, быстро шагая, мы обходили длинные ряды двухъярусных коек, навстречу нам с каждой подушки поднималась стриженая голова, из-под каждого одеяла дружески тянулись мужественные, сильные руки.

Мы остановились возле мичмана Березкина, которому на днях сделали серьезную операцию. Он, казалось, дремал, но при нашем приближении открыл глаза и посмотрел на нас так, как будто давно ждал этой минуты.

— Я знаю, что сегодня вы уходите с Ханко, — сказал он, чуть задыхаясь и отирая краем простыни покрытый испариной лоб. — Мне тяжело с вами прощаться. Но ничего не поделаешь… Вероятно, мы тоже скоро уйдем отсюда. По ходу войны нас ждет теперь Ленинградский фронт. Вы — хирурги (Шура покраснела, как это бывало всегда, когда ее называли хирургом), вы нужны везде, и там, может быть, больше, чем здесь. На Ханко нас тысячи, там — миллионы.

Березкин устал говорить, побледнел и откинулся на подушку. Шура наклонилась к мичману и поцеловала его.

Из угла палаты, куда почти не проникал свет, на нас с удивлением и упреком смотрели большие сверкающие глаза. Там лежал Миша Звонов. Он поступил со сквозным ранением грудной клетки. Шура выходила его и поставила на ноги. Миша родился в Москве 7 ноября 1917 года, в день Великой Октябрьской революции. Он был ровесником Октября. Об этом знала вся палата. Лежа в госпитале, Миша с нетерпением ждал дня своего рождения и (это было, конечно, тайной) готовил для всего отделения какой-то необыкновенный сюрприз.

Когда мы подошли к нему, он слегка приподнялся с кровати, часто заморгал и вдруг громко заплакал, всхлипывая, как ребенок.

— Мишенька, что с тобой? — топотом спросила Шура, наклонившись к Звонову. — Тебе жалко, что мы уезжаем?

— Я привык к вам… Пришлите мне письмо, чтобы я знал, где вы находитесь. Если меня ранят еще раз, я лягу только к вам…

Он говорил с нескрываемой душевной болью. Я видел, как раздувались синие вены на его тонкой и бледной шее.

— Не плачь, Мишенька, — сказала Шура. — Мы скоро увидимся, мы встретимся с тобой в Ленинграде.

Через месяц мы узнали, что Миша погиб при последнем морском переходе из Ханко.

Мы расцеловались с дежурными сестрами и, выйдя из подземелья, быстро зашагали к автобусу. Федосеев завез нас перед дальней дорогой в старый госпиталь. В кают-компании, которая как-то уменьшилась и потемнела за лето, был приготовлен прощальный обед. Печальный кок с пышными седыми усами стоял возле камбузной двери. Федосеев сказал:

— Друзья! По приказу командования, мы провожаем сегодня с первым караваном заслуженных представителей медицинской службы нашего полуострова. Желаю вам благополучно дойти до Ленинграда! Там хорошо знают о ваших заслугах и встретят вас как героев. Мы временно остаемся здесь, и я обещаю, что морской госпиталь Ханко будет с честью держать знамя, высоко поднятое вами с первого дня Отечественной войны.

После обеда мы поехали в порт. Раненые, теснясь маленькой кучкой, уже дожидались нас на каменном пирсе. 2 ноября Ханко покидало несколько тысяч человек. В полуразрушенном, полуобгорелом порту царило оживление, какого не было с 22 июня — с того дня, когда ушел на родину электроход «Иосиф Сталин». Сотни грузовиков с краснофлотцами и красноармейцами беспрерывным потоком подъезжали к причалам. На горизонте, у скалистых берегов острова Руссари, виднелись ленинградские корабли, несколько часов назад пришедшие сюда по приказу Москвы. Подойти ближе они не могли, так как попали бы в зону видимости врага.

Во главе каравана был поставлен один из талантливейших советских флотоводцев вице-адмирал Дрозд, который детально разработал план гангутского перехода. Путь из Ханко в Ленинград он решил пройти в две ночи с дневной стоянкой у острова Гогланд. Вице-адмирал безотлучно находился на миноносце.

Мы выгрузили из автобуса вещи и, в ожидании катера, отправились бесцельно бродить по набережной. Стоял теплый, почти летний день, какие случаются на Ханко даже глубокой осенью. Два наших «ястребка» резво бороздили безоблачное синее небо.

Кабанов и Раскин руководили эвакуацией. Катера один за другим подходили к стенке, забирали положенное число людей и тотчас, без малейшего промедления, отплывали на рейд.

Вдруг в городе раздались выстрелы зенитных орудий. Со стороны сухопутной границы показался финский воздушный разведчик, набравший большую высоту. «Ястребки» быстро прицелились к атаке, но вражеский наблюдатель уже скрылся. Короткого взгляда на порт, брошенного им с высоты трех километров, было достаточно, чтобы понять необычность происходящих событий. Не прошло и минуты, как финские орудия открыли огонь по порту. Корабли, стоявшие на рейде, начали маневрировать, чтобы не попасть под огонь. Все спрятались за стенами портовых зданий и с нетерпением ждали момента, когда заговорят наши тяжелые батареи и «катюши». Они наконец заговорили. На этот раз Кабанов не пожалел снарядов и обрушил лавину огня на засеченные участки финского фронта. Артиллерийская дуэль продолжалась недолго и кончилась нашей победой. Фашисты замолчали.

Какой-то лейтенант, в длинной, забрызганной грязью шинели, прибежал с командного пункта посадки и, хрипло откашлявшись, прокричал, что нам подали катер. Сгибаясь под тяжестью вещей, тяжело дыша от нарастающей жары, мы двинулись к месту, указанному лейтенантом.

У стенки плавно покачивался небольшой катерок, предназначенный для госпитального эшелона. Провожающие, во главе с Федосеевым, теснились у места посадки. Мы в последний раз простились с друзьями и по неустойчивым сходням сошли на палубу катера.

Было около четырех часов дня. Вдали выступал из моря мрачный Руссари. За одной из скал, окружавших его, плавно колыхался миноносец, к которому мы приближались. Город Ханко становился все отдаленней, все туманней, все меньше. Зеленые, красные и белые крыши уцелевших домов постепенно сливались в одну неясную, серую полосу. Еще можно было различить возвышающуюся над городом водонапорную башню. Пенистая дорожка бежала, бурля, за кормой нашего катера.

Выключив мотор и плескаясь на зеленой волне, катер подошел к миноносцу. Не без труда перебрались мы на высокую палубу. Вещи пришлось бросать, а девушек и раненых подсаживать на руках, чтобы они могли ухватиться за борт.

На палубе корабля тихо толпились сотни людей. Это были красноармейцы из стрелковой бригады. Они не знали моря. Помощник командира корабля усталым и совершенно осипшим голосом объяснял им, как нужно вести себя во время предстоящего плавания: по каким тралам ходить, где курить, как задраивать иллюминаторы, к чему нельзя прикасаться. Дневальные разводили прибывших по кубрикам.

Корабль был переполнен людьми до предела. Нам не удалось найти себе ни одного свободного уголка, и некоторое время мы одиноко стояли возле торпедного аппарата. Вскоре, однако, все устроилось. Помощник командира разыскал нас и сказал, чтобы женщины шли за ним. Их повели в корму и разместили в просторной старшинской каюте. Потом разошлись по кубрикам и раненые.

Сергеев, Шварцгорн и я нашли убежище в лазарете. Юный фельдшер, застенчиво краснея, гостеприимно приютил нас в своем медицинском отсеке. Он часто выходил куда-то и подолгу не возвращался. Было ясно, что он не хотел нас стеснять.

Я накинул шинель и поднялся на верхнюю палубу. Начинало темнеть. Машины работали, но корабль еще оставался на месте. Угрюмый Руссари казался еще мрачнее и выше. Ханко и весь полуостров потонули в густых синеющих сумерках. На опустевшей палубе остались только вахтенные матросы. Я посмотрел на едва различимые очертания порта.

Прощай, Ханко!.. Прощайте, друзья!..

В семь часов вечера корабль дал ход и без огней вышел в море. Продрогнув на пронизывающем ветру, я спустился в теплый, ярко освещенный и пахнущий лекарствами лазарет. Шура была уже там.

Вскоре постучались наши девушки. Они принесли сумку с провизией, и все дружно принялись за еду.

Когда в полночь мы с Шурой еще раз поднялись на верхнюю палубу, над морем сияла полная луна. Видимость была великолепной. Впереди нас, оставляя искрящийся след, шли низкие, коренастые тральщики. С обеих сторон на траверзе миноносца легко, словно лебеди, скользили «морские охотники».

Наш корабль держался точно в кильватер тральщикам, чтобы ни на мгновение не выйти из протраленной полосы. Кругом, от берега до берега, притаились сплошные минные поля. Отклонение на метр от заданного курса угрожало взрывом и гибелью.

Какая ночь сияла над Балтикой! Какой безмятежный штиль сковал зеленое море!

Вдруг с обоих бортов миноносца раздались глухие, тяжкие взрывы. Я почувствовал, как палуба ударила по ногам и затем медленно, словно нехотя опустилась. «Должно быть, какой-нибудь корабль подорвался на минах», — тревожно подумал я.

Пробежавший мимо матрос в нахлобученной бескозырке небрежно бросил на ходу:

— Перископы рядом с нами! Кидаем глубинные бомбы!

После пяти-шести взрывов снова воцарилась тишина и отчетливо послышался мерный стук идущего впереди тральщика. Немецкие подводные лодки, рыскавшие в ту пору по Балтике, обнаружили нас, но не решились подняться на лунную поверхность воды. Конвой испугал фашистов. Несколько часов прошли в напряженном безмолвии. Не раздеваясь, мы легли отдохнуть. Женщины ушли к себе. Лежа на жесткой лазаретной скамейке, я еще долго прислушивался к плавному ходу корабля, к ритмическому звуку машин. Много раз еще сквозь легкую дремоту доносились до слуха удары глубинных бомб. То и дело рвались в параванах мины. На палубе слышался громкий топот людей.

Сергеев сидел за столом и дремал, склоняв голову на скрещенные руки. Фельдшер несколько раз приходил в лазарет греться. Он садился на табуретку и зябко потирал руки. Наконец меня одолел сон.

Сотни гангутцев, спавших, подобно мне, в кубриках миноносца, не знали, какую напряженную и страшную борьбу с бесчисленными опасностями вели моряки в эту ночь. Все корабли каравана были в боевой готовности № 1. Люди бессменно находились на постах и не отводили глаз от воды. Свободная смена не выпускала из рук длинных фукштоков, обмотанных паклей, готовясь оттолкнуть ими от бортов пловучие мины.

Вице-адмирал Дрозд с вечера до утра простоял на мостике корабля и сам вел отряд, лавируя среди минных преград, проходя мимо вражеских батарей, установленных на обоих берегах залива.

Едва на востоке забрезжил свет, как мы были уже на ногах. Караван подошел к острову Гогланд. У его южного берега, под защитой высоких скал, нам предстояло пробыть целый день и дожидаться наступления темноты.

Гогланд был покрыт первым пушистым снегом. На белом фоне его четко вырисовывались сосновые леса, поднимавшиеся уступами на огромную высоту и сливавшиеся там в зигзагообразные черные полосы. Зимний пейзаж явился неожиданным контрастом вчерашней, почти летней погоде на Ханко.

С берега к кораблям шли буксиры с ранеными. Наш караван стоял полукругом, растянувшись от западной до восточной оконечности острова. Море слегка волновалось. Дул леденящий нордост.

Вдруг на востоке показались два фашистских воздушных разведчика. Они заметили конвой и тотчас повернули обратно. Вдогонку им корабли дали несколько залпов.

— Пошли доносить своим. Сейчас прилетят бомбардировщики, — спокойно сказал дневальный, вглядываясь в небо, покрытое белыми облачками дыма от огня наших зениток.

Корабли приготовились к отражению воздушного налета. В настороженном ожидании прошло около часа. Самолеты не появлялись. Вместо них в морозном воздухе послышался свист артиллерийских снарядов. С финского берега начался обстрел каравана. Снаряды перелетали через Гогланд и падали в воду посредине пространства, образованного южным берегом острова и цепью стоявших на якоре кораблей. То там, то здесь высоко взлетали взбаламученные вихри воды, и по бухте, шумя и пенясь, бежали и ударялись о борт мутные, тяжелые волны.

Я опустился в корму и зашел к нашим девушкам. Они сидели в своем тщательно убранном, пахнущем духами кубрике и поочередно нянчили ребенка докторши с Даго. Удары взрывных волн по корпусу миноносца становились все ощутительней. Казалось, что по дну корабля звонко стучал металлический молот. Чтобы не волновать девушек, я сказал, что это гремят якорные цепи.

Маруся Калинина рассмеялась.

— Финны это гремят, а не цепи. Вы думаете, что мы ничего не понимаем? Нам все известно!

Наших девушек, прошедших боевую школу Ханко, нельзя было ничем испугать. Они привыкли успокаивать других, а сами никогда не нуждались в успокоении.

Вдруг Маруся сделала озабоченное лицо и что-то шепнула Дмитриевой. Взявшись за руки, они быстро вышли из кубрика.

— Куда это они? — спросил я.

— Они еще утром сговорились обойти наших раненых, — как всегда, нараспев ответила Рудакова. — Ведь мы в пути больше суток, а только раз навестили их. Этого мало. Может быть, им что-нибудь нужно.

Через некоторое время девушки привели в лазарет двух краснофлотцев и сделали им перевязки.

Из-за обстрела корабли раньше срока снялись с якорей и, не дожидаясь вечера, покинули Гогланд.

Я с докторами остался в лазарете. Сергеев, сидя на корточках, перекладывал свой багаж, второпях собранный перед отъездом из Ханко. Шварцгорн внимательно разглядывал карту Финского залива. Просмотрев все, что его интересовало, он придвинул ко мне географический атлас.

— Посмотрите. Остающаяся часть пути будет самой трудной, — произнес он хриплым и, как всегда, отрывистым голосом. — Кроме авиации, подводных лодок, мин и береговых батарей, нам угрожают теперь торпедные катера. Вот здесь, на этом маленьком островке, находится их маневренная база. Не может быть, чтобы они не атаковали нас. Другим опасным участком является отрезок пути от Кронштадта до Ленинграда. Там нам придется проходить мимо Петергофа, Стрельны и южного берега Невской губы, под самыми жерлами немецких пушек. По этому поводу, — неожиданно закончил Шварцгорн, — я предлагаю распить ту бутылочку портвейна, которую Михаил Сергеевич так бережно завертывает сейчас в простыню.

Сергеев, бледный, сгорбленный, с воспаленными от бессонной ночи глазами, испуганно повернулся к нам:

— Нет, эту бутылку я берегу на черный день.

Шварцгорн, пуская кольца дыма, продолжал подтрунивать над товарищем.

— Зачем вам беречь ее, Михаил Сергеевич? Черный день уже наступил. Ведь все равно сегодня ночью мы попадем на ужин акулам.

— В Финском заливе нет акул!

— Это деталь. Не безразлично ли, кто завладеет вашим аппетитным телом: акула, морская собака или дружная компания миног? Во всех этих случаях неиспользованный портвейн окажется на морском грунте и пролежит там до тех пор, пока какой-нибудь предприимчивый эпроновец не раскопает его и не выпьет за упокой вашей грешной души.

— Нет, товарищи, не просите. Мало ли, что может произойти? Потом будем жалеть, что выпили…

Сергеев снова склонился над своим чемоданом.

День тянулся напряженно и долго. Все жили мыслями о том, что с каждым мгновением все ближе становится родная земля.

Наконец наступил вечер. Было безоблачно. Над заливом опять взошла полная луна. В этой части Балтики, от Гогланда до Ленинграда, вода уже покрылась тонким слоем льда, который громко трещал, рассекаемый форштевнем миноносца. Мелкие льдины ударялись о борт корабля и расступались в стороны с однообразным и тревожным шуршанием.

Эту ночь мы почти не спали. Сознание, что мы приближаемся к Ленинграду, что вот-вот на горизонте появятся полоски милого сердцу берега, напрягало нервы до крайности. Скорей бы кончалась эта последняя ночь!

Мы много раз вставали с кроватей. Каждый делал вид, что ему хочется есть, и, подходя к столу, с отвращением глотал кусок теплых мясных консервов. Поодиночке мы выходили на палубу и жадно всматривались в туманную лунную даль, надеясь увидеть очертания любимого города.

В этот год наступили ранние морозы, и невозможно было долго стоять на пронизывающем и леденящем ветру. Мы снова спускались вниз и с нетерпением ждали рассвета.

Ночь, к удивлению всех, прошла спокойно. Забрезжил ранний предутренний свет. Миноносец, кроша нарастающий лед, проходил мимо Кронштадта. Сияние луны бледнело перед восходящим заревом огромного солнца.

С южного побережья залива не раздалось ни одного выстрела, не зажглось ни прожектора, ни ракеты. Петергоф спал беспробудным сном. Первый караван защитников Ханко без единой жертвы, без единой аварии приближался к заветной цели.

После нас Ленинград пять раз посылал корабли на Ханко, пять раз проходили они по минным полям, увозя к родным берегам защитников полуострова. Последняя группа гангутцев покинула крепость 1 декабря 1941 года.

Наши друзья, люди морского госпиталя, ушли из Ханко с последним караваном, когда уже наступила зима и восточную часть залива сковал крепкий ледяной покров. Пятнадцать человек из них потонули в море.

Ханковская эпопея закончилась.

Непобежденный Гангут с честью завершил свое дело.

Закаленные в боях, спаянные священной ханковской дружбой, гангутцы шли теперь на новые подвиги во имя свободы и счастья великой Советской Родины.