Единственным источником наших сведений о событиях, происходивших на родине, попрежнему были скупые, краткие сводки Советского Информбюро. Подробностей мы не знали. Звуки радио стали сливаться в сплошной неразборчивый гул.
С момента падения Таллина и до 25 октября, то-есть почти в течение двух месяцев, тянувшихся как вечность, ни один корабль не пришел на Ханко, ни один человек не прибыл к нам с Большой земли. Гарнизон крепости в полном смысле слова оказался отрезанным от внешнего мира. Больше всего нас волновало положение Москвы и Ленинграда. Враг подошел к ним вплотную. Об этом мы говорили все время. Боль родины жгла нам сердца. Но ни один из защитников Ханко ни минуты не сомневался в том, что советские армии отстоят свои великие города.
В половине сентября в «хирургию № 1» привезли начальника оперативного отдела штаба базы. Он объезжал на мотоцикле городские улицы, наскочил на дерево и разбился. Его доставили через пять минут — без сознания, с сотрясением мозга. Дежурный хирург поместил его в отдельную маленькую палату, где он пролежал почти три недели. Каждый день к нему приходили друзья и сослуживцы из штаба. Они знали кое-какие новости о положении на фронтах, и мы не выпускали их из отделения до тех пор, пока не получали отрывочных сведений о последних событиях.
Так мы узнали, что Ленинград окружен. Нам сказали, что немцы заняли Петергоф, Стрельну, Гатчину, Пушкин и обходят город с востока, со стороны Ладоги. О том, что ленинградцы уже испытывали тогда первые продовольственные затруднения и подвергались воздушным налетам и артиллерийским обстрелам, мы только смутно догадывались.
В двадцатых числах сентября немцы приступили к десантным операциям на острове Эзель, который находился пока в наших руках. Несмотря на огромные потери, гитлеровцы любыми способами старались зацепиться за берег и на смену погибавшим полкам беспрерывно гнали все новые части. Ханко не оставался безучастным свидетелем этой борьбы и ежедневно посылал свою штурмовую авиацию на помощь осажденным войскам. Летчики, возвращаясь на базу, много рассказывали о героическом сопротивлении, которое оказывал советский гарнизон вражеским десантам, ломившимся на остров с моря и с воздуха. После недели кровопролитных боев, когда все боезапасы были истрачены, защитники Эзеля, лишенные связи с Большой землей, начали отступать. Немцы дорогой ценой овладели Эзелем. Борьба перекинулась на поля соседнего острова — Даго.
Мы, как и раньше, продолжали господствовать в устье Финского залива. Залив полностью простреливался нашей береговой артиллерией с Ханко и Даго и, кроме того, с маленького островка Осмуссара, расположенного между обеими крепостями. Защитники Осмуссара, положение которых было особенно безотрадным, вели себя героически. Немецкие корабли много раз пытались приблизиться к скалистым берегам острова, но не выдерживали огня его батарей и, наскоро зализывая раны, уходили обратно. Уже позднее, в начале ноября, немцы сбросили на Осмуссар безграмотные листовки с предложением сдаться и в назначенный день поднять над островом белый флаг… Но горсточка храбрецов, стороживших одинокую крепость, вместо белого — гордо выкинула красный советский флаг. Враги пришли в ярость и открыли по Осмуссару ураганный огонь. Островом они овладели только в декабре, когда гарнизон, по приказу командования, ушел на кораблях в Ленинград.
Хирургом на Осмуссаре был молодой врач Ашкадаров. 2 декабря корабль с последним эшелоном гангутцев шел по заливу. Ночью он подорвался на минах. На борту появились раненые. Ашкадаров тотчас же развернул в старшинской каюте операционную и, сохраняя изумительное спокойствие духа, приступил к хирургической работе. Погас электрический свет. Вода с нарастающим шумом заполняла отсек за отсеком. Тральщики с трудом подходили к погибающему судну и забирали с него людей. Ашкадаров продолжал работать при тусклом мерцании свечей. Оперированных раненых он отправлял на верхнюю палубу, откуда их переносили на тральщики. Так прошло два или три часа, пока корабль держался на поверхности моря. Ашкадаров не сделал ни малейшей попытки к спасению собственной жизни и ни разу не вышел из операционной. Он останавливал кровотечения, шинировал переломы, перевязывал раны до тех пор, пока море не поглотило его вместе с последним матросом, лежавшим на операционном столе.
Хирургической сестрой на Осмуссаре была Надя Ивашова. Первые два месяца войны она работала в нашем подвале. Когда ей неожиданно принесли приказ о переводе ее на маленький островок, заброшенный в Финском заливе, она радостно улыбнулась.
— Я там буду полезней, чем здесь. На Ханко много сестер, а на Осмуссаре почти никого нет.
Это все, что она сказала, уходя от нас. Мы больше ее не видели.
Сестрами в «хирургии № 1» были по большей части молодые девушки, которых война научила хорошо и четко работать. Среди сестер встречались и пожилые женщины, но они ни в чем не отставали от молодежи. Раненые особенно любили палатную сестру Рудакову. Два года назад, в финскую войну, ее так увлекла медицинская фронтовая работа, что она решила посвятить медицине всю жизнь. В течение суточного дежурства она ни разу не присаживалась отдохнуть, она все время неслышно скользила между кроватями, прислушиваясь к дыханию краснофлотцев, приглядываясь к выражению их лиц, зорко следя за повязками — не появилась ли кровь. Одному она поправляла сбившуюся подушку, другому давала воды, третьему меняла пропитавшийся кровью бинт. Всех удивляла выносливость и выдержка этой маленькой и с виду болезненной женщины. Раненые любили и уважали ее, как мать. У Рудаковой была одна только слабость: она любила лечить больных собственными, так сказать, «верными» средствами. Ей казалось, что врачи всегда торопятся, всегда бывают охвачены высокими научными мыслями и забывают о тех простых и хороших лекарствах, которые так быстро помогают при многих болезнях. За ночь из ее дежурного шкафчика исчезали все капли и порошки.
Начальники отделений, желая повысить знания сестер, стали проводить с ними занятия. Каждые две недели то у нас, то во второй хирургии устраивались так называемые «учебные конференции», на которых сестры выступали с докладами, подготовленными в часы долгих бессонных ночей. В докладах не было никаких научных открытий, но каждая строка в них была насыщена опытом Великой войны. Врачи слушали девушек с таким интересом, как будто присутствовали на заседании Пироговского общества. Девушки проводили среди раненых дни и ночи и подмечали множество таких медицинских мелочей, о которых никто еще не писал ни в учебниках, ни в журнальных статьях, иногда далеких от живой, настоящей жизни. Из этих «мелочей» складывалась новая и прекрасная книга об уходе за ранеными, о любви и дружбе советских людей.
Доклады продолжались не более двадцати минут, но разговоры после них занимали весь вечер. Больше всего говорили врачи. Столбовой вскакивал с места, и его крикливый голос разносился по всему подземелью. Безучастным не оставался никто. Говорили о борьбе с шоком, о внутривенных вливаниях, о грелках, о костылях. Говорили о том, как нужно переносить раненых, как поить их горячим чаем, как накладывать гипсовые повязки. Девушки и старики, одинаково горячо переживавшие каждое выступление, долго сидели в узких подземных коридорах, почти в темноте, не слыша обстрела, не замечая дрожания стен.
Эвакуация раненых прекратилась еще в августе. Матросы лежали на госпитальных койках до полного выздоровления. Чтобы разгрузить переполненные отделения, 11 сентября было открыто новое медицинское учреждение — батальон выздоравливающих. Он находился в восьми километрах от города, в лесу, на берегу залива, в необитаемой и забытой усадьбе. Это место казалось тихим оазисом на Ханко. Доктор Ильин, начальник батальона, не только долечивал выздоравливающих, но и занимал их полезной работой: раненые заготавливали дрова, собирали грибы, делали лыжи, ремонтировали оружие.
С открытием подземных госпиталей жизнь вошла в какую-то спокойную, как будто мирную колею. Все понимали, что лучшего уже невозможно добиться, что самое большое и трудное дело закончено. Приближалась осень. Начинался ветреный, хмурый октябрь. Невозможно забыть эти ханковские осенние ночи! На расстоянии шага глаза не различали ни человека, ни дома, ни дерева. Все сливалось в однообразную, непроглядную мглу. От подземного отделения до подвала мы ходили, протянув вперед руки и неуверенно делая шаг за шагом по невидимой узкой тропинке. Зато как ослепительно ярко становилось кругом, когда на батареях вспыхивали огни наших орудий!
Дни стояли большею частью солнечные и теплые, но по временам мелкий дождь моросил целыми сутками.
В подвале становилось все сырей. Столбы-подпоры покрылись яркими пятнами зеленой, мохнатой плесени. В комнатах врачей и сестер с потолка падали капли воды и собирались на асфальтовом полу в невысыхающие стоячие лужи. По ночам все стали накидывать на себя шинели, хотя от них тоже веяло сыростью.
Наш маленький дот, построенный в самом начале лета и 3 августа спасший многих от неминуемой гибели, наполнился почвенной водой и сиротливо возвышался среди оголенных деревьев парка. Никто в нем уже не бывал. Инженеры боялись, что такая же участь постигнет и новые подземные отделения. Однако пока там было по-прежнему сухо.
Вскоре нас стало беспокоить другое: оба убежища были переполнены ранеными, вставал вопрос о новом строительстве. Ройтман и Федосеев доложили Кабанову, что в подземных госпиталях почти не осталось свободных мест.
— Приближаются зимние бои, будут большие потери. Что делать?
Кабанов нахмурился, до хруста стиснул в могучей руке портсигар.
— Завтра же нужно приступать к постройке третьего отделения, — сказал он и тут же, взяв телефон, приказал начальнику штаба срочно выделить для работы людей из строительного батальона.
На следующий день начались земляные работы. Место для «хирургии № 3» было выбрано в северной части города, вдали от берега, в десяти минутах ходьбы от парка. Строительство шло ускоренными темпами и по совершенно новому методу. В глубоком котловане, уходившем в землю на два с половиной метра, каменщики построили большой кирпичный дом. Столбы-подпоры, на которых держалось перекрытие, скрывались внутри стен и не могли мешать переноске раненых.
Новое отделение было гораздо удобнее и лучше наших кустарных августовских сооружений. Ничто внутри его не напоминало о фронте, и только отсутствие окон и солнечного света придавало многочисленным комнатам странную мрачность.
Начальником «хирургии № 3» был назначен один из хирургов старого госпиталя. Он с радостью покинул надоевшие стены в ожидании самостоятельной и большой работы. В помощники к нему взяли у нас Будневича. Мы все были огорчены этой неожиданностью и, столпившись в коридоре, печально наблюдали за сборами нашего друга. Казалось, ему предстоял опасный и дальний путь. На самом деле дорога была не более километра. Будневич простился с обитателями подвала, горячо расцеловал всех и отправился к новому месту службы. Он уходил с совершенно убитым видом, как будто навеки покидал наше убежище. Однако к вечеру его крепкая, чуть сутулая фигура снова появилась в заплесневевшей комнате Столбового.
— Не могу, товарищи, ночевать в чужом доме, — сказал он повеселевшим голосом, раздеваясь и привычно вешая китель возле своей кровати. — Я договорился с начальником, что на ночь буду уходить домой. У него как-то неуютно и, я бы сказал, сыровато. Мне, старому ревматику, такой климат — могила.
Ему не хотелось признаться, что он просто соскучился по друзьям и его потянуло в наш мокрый и холодный подвал. Мы переглянулись с легкой усмешкой и продолжали сочувственно слушать Будневича. Он старался не замечать ужасающей сырости, пропитавшей стены подвала.
Порт, по распоряжению Кабанова, отпустил для «хирургии № 3» почти все, что еще оставалось на складах. Начальник отделения не упустил случая получить даже, ковры и портьеры. Он блаженствовал, став хозяином лучшего на полуострове отделения, и часто зазывал к себе гостей, чтобы показать нежданно привалившее счастье.
Однако поработать здесь ему пришлось недолго: через полтора месяца третье отделение опустело. Гарнизон ушел в Ленинград.
Однажды в конце октября, под проливным дождем, в «хирургию № 1» приехал Максимов. Как всегда, он был чисто выбрит и от него пахло хорошим одеколоном. На рукавах его кителя отливали золотом свежие, только что простроченные иглой нашивки капитана первого ранга.
— Петр Георгиевич, — спросил я его, — каковы же все-таки наши дальнейшие перспективы? Что мы будем делать зимой?
Я понимал бесполезность этого всеми задаваемого вопроса. Максимов собрал складку мелких морщин на лбу и не спеша уселся в низком кресле, занимавшем весь угол дежурной комнаты.
— Видите ли, — сказал он, подумав, — пока держатся Даго и Осмуссар, мы попрежнему будем контролировать вход в Финский залив. В этом основная задача Ханко. Если эти острова попадут в руки врага, наше пребывание здесь потеряет всякий стратегический смысл, оно станет ненужным. Тогда перед нами возникнут два выхода: или эвакуировать гарнизон морским путем в Ленинград, что, конечно, будет связано со значительным риском, или, разбившись на мелкие группы, пробиваться по южному берегу Финляндии к Карельскому перешейку, что… тоже связано с риском. В настоящих условиях генерал Кабанов склонен к активной борьбе, как и те тысячи людей, которые защищают Ханко. Он недавно поставил перед начальником вашего госпиталя грандиозную задачу (это, конечно, секрет) — развернуть к 1 декабря 2500 коек для раненых. Это все, что можно сейчас сказать.
Максимов передохнул и стал с оживлением рассказывать о новой постановке драматического ансамбля.
Когда он уехал, я долго размышлял над тем, каким образом в разрушенном, почти опустошенном городе разместить две с половиной тысячи раненых и как организовать полноценный медицинский уход за ними. Ничего не придумав, я сказал сам себе: «Пустяки! При желании все возможно. Сколько раз мы находили выход из, казалось бы, самых безвыходных положений. Найдем его и на этот раз».
Октябрь, в противоположность другим месяцам, проходил на Ханко сравнительно тихо. Финны, потерпевшие ряд неудач на ханковском участке фронта, отказались здесь от наступательных действий и отвели часть своих сухопутных сил на Карельский перешеек, под Ленинград. Еще в сентябре они ежедневно бросали на Ханко около 6000 мин и снарядов. Теперь у нас стало значительно тише. Тропинку между подвалом и подземельем мы проходили спокойно, не пригибаясь к земле и не отказывая себе в удовольствии полюбоваться осенней прелестью парка. «Ударная группа», сформированная финнами летом для захвата Ханко со стороны сухопутной границы и состоявшая из трех пехотных полков, одного саперного батальона и шести вспомогательных рот, сильно поредела в своем составе и отошла в район Терийок.
Зато возникла новая угроза со стороны моря. 22 октября немцы заняли остров Даго. На подступах к Балтике мы остались вдвоем с крохотным Осмуссаром. Часовые, стоявшие на вышке водонапорной башни, стали пристальней вглядываться в морскую даль. С часу на час все ожидали появления вражеских кораблей. В тот же день на Ханко пришла с Даго последняя шхуна «Мария». Ее порядком потрепало в пути. На ней находились шестьдесят моряков и двадцать раненых, которых сопровождала молодая женщина-врач Елена. Ровно неделю назад она родила ребенка и в тот же день потеряла мужа, защищавшего остров. По прибытии на Ханко ее сейчас же поместили в госпиталь, в женское отделение «хирургии № 2». После перенесенных испытаний она чувствовала себя совсем растерянной в новой обстановке, среди незнакомых людей. Наши девушки всеми силами старались развлечь и успокоить ее.
25 октября произошло необыкновенное событие: в первый раз за последние два месяца на Ханко пришли из Ленинграда три тральщика с бензином, вооружением и продовольствием. Их сопровождали два «морских охотника». Осажденный и голодающий Ленинград не забыл гангутцев в то тревожное время и протянул им руку помощи.
Приход кораблей с Большой земли обрадовал и взбудоражил весь гарнизон. Свободные от службы люди толпились в порту до позднего вечера. Одни уходили, на смену им приходили другие. Гангутцы обнимали матросов, спустившихся на берег после двухдневного плавания. Друзья узнавали друзей.
На следующий день, как только стало смеркаться, ленинградские корабли вышли из порта в свой далекий, полный опасностей путь. Они увезли с собой тысячи писем. С ними покинули полуостров пятьсот защитников Ханко, временно негодных по здоровью к военной службе. Мы с Шурой, продрогнув на холодном ветру, долго следили за кораблями, пока они не скрылись в густеющем вечернем тумане.
Вскоре после этого незабываемого дня, накануне двадцать четвертой годовщины Октября, ханковцы послали свое знаменитое письмо москвичам.
«Дорогие москвичи! С передовых позиций полуострова Ханко вам, героическим защитникам советской столицы, шлем мы пламенный привет. С болью в душе узнали мы об опасности, нависшей над Москвой. Враг рвется к сердцу нашей родины. Мы восхищены мужеством и упорством воинов Красной Армии, жестоко бьющих фашистов на подступах к Москве. Мы уверены, что у ее стен фашистские орды найдут себе могилу. Ваша борьба еще больше укрепляет наш дух, заставляет нас крепче держать оборону Красного Гангута. На суровом скалистом полуострове, в устье Финского залива, стоит несокрушимая крепость Балтики — Красный Гангут. Пятый месяц мы защищаем ее от фашистских орд, не отступая ни на шаг. Враг пытался атаковать нас с воздуха — он потерял сорок восемь «юнкерсов» и «мессершмиттов», сбитых славными летчиками Бринько, Антоненко, Бискупом и их товарищами. Враг штурмовал нас с моря — на подступах к нашей крепости он потерял два миноносца, сторожевой корабль, подводные лодки, торпедные катера и десятки катеров шюцкоровцев, десятки истребителей, мотоботов, барказов, шлюпок и лайб, устилая дно залива трупами своих солдат. Враг яростно атаковал нас с суши, но и тут потерпел жестокое поражение. Тысячи солдат и офицеров погибли под ударами гангутских пулеметчиков, стрелков и комендоров. Мы отразили все бешеные атаки отборных фашистских банд. В кровопролитном бою мы заняли семнадцать новых, стратегически важных финских островов. Теперь враг пытается поколебать нашу волю к борьбе, жестоко бомбардируя нашу территорию круглосуточной орудийной канонадой и шквалом минометного огня. За четыре месяца по нашему крохотному полуострову фашисты выпустили больше 350 тысяч снарядов и мин… …Здесь, на этом маленьком клочке советской земли, далеко от родных городов и родной столицы, от наших жен и детей, от матерей и сестер, мы чувствуем себя форпостом родной страны. Мы сохраняем жизнь и уклад советского коллектива, живем жизнью советского государства. Среди нас есть много ваших земляков — сынов великого города Москвы. Вам не придется краснеть за них. Они достойны своего славного города, стойко отражающего напор фашистских банд. Они дерутся в первых рядах гангутцев, являются примером бесстрашия, самоотверженности и выдержки. Здесь, на неуютной каменистой земле, мы, граждане Великого Советского Союза, не испытываем одиночества. Мы знаем, что Родина с нами, Родина в нашей крови, в наших сердцах — и для нас сквозь туманы и штормы Балтики так же ярко светят путеводные кремлевские звезды — маяк свободы и радости каждого честного человека. …Каждый день мы жадно слушаем по радио родную речь, родной голос любимой Москвы, пробивающийся сквозь визг финских радиостанций. «Говорит Москва!»— доносит до нас эфир, и в холодном окопе нам становится теплее. Светлеет темная ночь над нами. Мы забываем про дождь и непогоду. Родина обогревает нас материнским теплом… …Братья и сестры! Наступает праздник Октября. Под ливнем снарядов и градом пуль вместе со всей страной мы празднуем двадцать четвертую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции. Сильна и крепка наша вера в будущее, нерушима наша преданность Родине, партии большевиков, великому Сталину. …Крепче удар по врагу! Отдадим себя целиком Родине, делу ее защиты! Теснее ряды — под водительством Сталина мы победим!»
Ханковские врачи за лето и осень 1941 года вернули в строй огромный процент раненых. Эти блестящие результаты нельзя приписать только искусству хирургов. Все они, и я в том числе, не поднимались выше среднего уровня. Их заслуга состояла, может быть, в том, что они с самого начала нашли правильный стиль работы. Они тщательно делали первичные обработки ран, кропотливо искали в тканях металлические осколки, часто накладывали вторичные швы, каждому десятому раненому делали пересадку кожи, отдавали должную дань лечебной гимнастике.
Газовую гангрену, этот бич всякой войны, мы видели лишь у одного человека. Это было в июле, когда еще существовала главная операционная.
Часов в семь утра с островов доставили краснофлотца Коваленко. У него на бедре была небольшая рана. Ее накануне обработал врач десантного гранинского отряда. Рана, казалось, не нуждалась больше ни в какой операции, и мы только сменили пропитавшуюся кровью повязку. Краснофлотца положили в осадочник. В двенадцать часов Рудакова, дежурившая в подвале, подошла ко мне и доложила, что у Коваленко высокая температура и нестерпимые боли в ноге. Сгибаясь под низкими балками, я сейчас же пошел в палату. Рудакова семенила впереди меня и держала в вытянутой руке закопченную «летучую мышь». Коваленко лежал навзничь. Его бледное, быстро осунувшееся лицо было напряжено от страданий. Он тихо стонал. Стон скорее угадывался, чем воспринимался слухом. Перевязанная нога казалась вдвое толще здоровой.
Раненого немедленно перенесли в перевязочную. И тут в первый и последний раз за всю оборону Ханко мы увидели страшную картину бурно развивающейся газовой гангрены. Бедро, раздуваемое газами, поражало своей трупной, безжизненной бледностью. На белой, словно прозрачной коже вились синие полосы вен. Из раны, беззвучно лопаясь, выходили мелкие пузырьки и распространяли кругом терпкий, сладко-приторный запах. Сухие, бескровные мышцы выступали наружу и отливали чуть заметным лаковым блеском. Тотчас же, дав раненому наркоз, мы сделали на бедре глубокие и большие разрезы.
Когда через час мы со Столбовым снова подошли к Коваленко, его состояние было почти безнадежным. Газ неудержимо распространялся все выше и выше, он захватывал здоровые части молодого и сильного тела. Мы еще раз положили раненого на операционный стол и еще раз рассекли все места, зараженные страшной болезнью. Но наши старания не помогли. К вечеру Коваленко умер.
За все пять месяцев обороны Ханко у нас не погиб ни один раненый из тех, которые перенесли операцию и очутились на госпитальных кроватях. Своим выздоровлением они были обязаны нашим сестрам и санитарам. Эти люди никогда не считали проработанных ими часов. Сплошь и рядом, наскоро отдохнув после суточного дежурства, они вновь приходили в убежище и оставались там до позднего вечера.
Люди остаются людьми в любой обстановке. У всех сестер среди беспомощных раненых были свои любимцы, за которыми они ухаживали с особенной нежностью и заботой. У их постелей, со шприцем в руке, они проводили длинные бессонные ночи.
Однажды в подвал поступил юный матрос, почти мальчик, со множественными ранениями всего тела. Во время атаки он бежал впереди роты, и возле него разорвалась вражеская граната. Голова, лицо, руки, ноги и туловище матроса были перевязаны десятком бинтов. Он не мог ни пить, ни есть, ни шелохнуться в кровати. Сестры, не дожидаясь приказания докторов, по своей инициативе устроили возле него постоянный круглосуточный пост. Девушки всячески старались облегчить страдания израненного героя. Они кормили его с ложки, подбинтовывали сползающие повязки, по нескольку раз в день перестилали постель, читали ему вслух интересные книги, доставали откуда-то шоколад.
…Саша Гавриленко кончила трудное дежурство. Усталая, с синими кругами под глазами, она передала свой пост сменившей ее подруге и, глотнув на ходу стакан чаю, побежала спать в подвальное общежитие. Часа в три, посвежевшая и веселая, она пришла в отделение. У входа ее поджидал высокий худой капитан из артиллерийского дивизиона. Месяц назад он лежал в госпитале и теперь приехал, чтобы пригласить Гавриленко на вечер самодеятельности, который устраивался в тот день на Утином Носу.
Девушка соблазнилась перспективами танцев и обратного возвращения на машине. Она разыскала меня и, смутившись, попросила разрешения уволиться в гости к артиллеристам. Через минуту она помчалась в кубрик переодеваться.
День выдался спокойный. Только на островах гудела далекая канонада. Часов в семь, на вечернем обходе, я снова увидел Гавриленко в отделении. Удивленный ее присутствием, я спросил, почему она так рано вернулась с Утиного Носа. Покраснев и как бы извиняясь передо мной за неиспользование полученного отпуска, она призналась, что ей пришлось отказаться от своей увлекательной поездки.
— Девушки мне сказали, что сегодня будет поступление раненых. Они узнали об этом в порту. Как же я могла уехать из госпиталя, когда предстоит большая работа? Вот я и осталась.
Когда кто-нибудь из персонала заболевал, он всячески старался скрыть это даже от соседей по кровати. Человек через силу продолжал работать, несмотря на слабость и высокую температуру. Болеть казалось неловким, стыдным, смешным. Слово «больной» звучало как-то уж очень мирно, чуть ли не обывательски, оно не вязалось с окружающей суровой, боевой обстановкой. На отделения Чапли, Москалюка и Сергеева, где лежали люди без ран и повязок, все смотрели немного пренебрежительно, как на что-то второстепенное, без чего можно было бы обойтись. Врачи совсем не болели или, может быть, умело перемогали свои болезни.
В конце октября Шура, единственная женщина-врач, оставшаяся среди нас после смерти Качан, приходя с вечернего обхода, стала сразу ложиться в постель. Ее тело мелко дрожало от приступа малярии. Наутро она уходила в подземелье к своим раненым и мимолетным, немного растерянным взглядом просила меня не вспоминать о том, что было вчера.
Когда еще существовал старый госпиталь, врачей приходилось уговаривать или даже приказывать им спускаться в убежище. Лукин много раз во время обстрелов прибегал в отделение и кричал на тех, кто оставался в незащищенном доме:
— Товарищи, не бравируйте вашей храбростью! Берегите себя! Ваша жизнь принадлежит гарнизону!
Однажды, когда кругом падали и разрывались снаряды, комиссар базы Раскин увидел в окно, что Столбовой, Будневич и Николаев не спустились в укрытие, а остались в палатах. По окончании обстрела он сказал им:
— Рассудите трезво. Кто будет лечить наших раненых, если вы погибнете? Ведь на ваше место сюда никого не пришлют.
В один из тусклых осенних вечеров, когда по ночам уже выпадали легкие заморозки, Велоголовов пришел ко мне в комнату.
— Как вы думаете, — сказал он, — не созвать ли нам конференцию всех врачей полуострова? Мне кажется, пора поделиться хирургическим опытом, приобретенным за четыре военных месяца.
Я одобрил это предложение. Конференция была назначена на 4 ноября. Наши девушки срочно привели в порядок небольшой одноэтажный домик, находившийся рядом с «яслями» и мало пострадавший от бомбардировок. Его застеклили, вымыли, на окнах повесили занавески. Белоголовов разослал по частям пригласительные билеты, заказал в Доме флота концерт и долго совещался с госпитальным коком об устройстве предполагаемого обеда. Хирурги готовились к докладам. Окруженный грудами отчетов и историй болезней, я заперся в своей комнате и тоже писал статью, посвященную нашей работе. Шура помогала мне и кропотливо вычисляла проценты, которых я не любил. Все находились в приподнятом, праздничном настроении. Четыре месяца разрозненного существования, без возможности встретиться друг с другом и поделиться новыми мыслями и переживаниями, обострили у всех потребность в дружеском и живом общении. Не только стремление к обмену опытом и не только научные интересы заставляли ханковцев с таким нетерпением ждать дня открытия конференции. Этот день представлялся чем-то вроде праздничного съезда друзей, чем-то вроде торжества нашей воли.
31 октября моя статья была готова и перепечатана на машинке (в хозчасти госпиталя еще работала незаметная, скромная машинистка). Никто не мог предположить тогда, что в ближайшие дни произойдут большие события и что всеми ожидаемый сбор не состоится. И могла ли мне притти в голову сумасбродная мысль, что через месяц я выступлю со своим докладом не на полуострове Ханко, а в одном из домов на Васильевском острове Ленинграда!
В эти дни массовые поступления раненых прекратились. В «хирургию № 1» каждую ночь привозили пять-шесть человек, не больше, — и с обработкой их почти всегда справлялся один дежурный хирург. Как-то само собою установилось правило, что дежурные врачи не будили товарищей и обходились без них, если, конечно, не предвиделось больших операций.
Госпиталь все больше ощущал нужду в дополнительной площади. Каждое отделение приспосабливало для себя соседние дома, уцелевшие от пожаров и разрушений. Особенно широко раскинулась «хирургия № 1». Она имела в своем распоряжении восемь наземных домов. Девушки, готовясь к зиме, своими силами отремонтировали три подвала, обставили их мебелью, застелили линолеумом, укрепили камнями и песком.
Эти подвалы, где до войны были мрачные склады картофеля и капусты, приобрели теперь уютный, почти комфортабельный вид. Стоило спуститься туда, сесть на ковровую оттоманку и услышать звуки рояля, на котором так чудесно играла Вера Левашова, как уже не верилось, что рядом фронт, что кругом дымятся воронки снарядов.
Дни стояли переменчивые — то дождь, то солнце, то изморозь, то странная, почти летняя теплынь. 1 ноября, в один из ясных и тихих дней, я решил еще раз съездить на улицу № 30, чтобы взять из своей квартиры кое-что для подарков к предстоящему празднику. В последний раз я был там 3 августа. На этот раз картина разрушений и кладбищенская безжизненность города предстали передо мной в еще более ужасающем виде. Целые кварталы и улицы, такие знакомые, такие приветливые до войны, превратились в развалины. На их месте чернели выжженные пожаром пустыри. Много разрушений появилось и на нашей улице № 30, которую первое время финны почти не подвергали обстрелам. Вот показался и наш маленький домик. Какой жалкий вид имел он теперь! На месте красивых, чисто вымытых окон зияли мрачные пустые провалы, и сквозь них был виден желтый увядший фикус. Половина крыши, снесенная взрывной волной, валялась на прибитой дождем дороге. Раскрытая настежь дверь едва держалась на петлях. Она упиралась углом в покосившееся крыльцо. В комнате не уцелело ничего — ворох мусора громоздился на запыленном полу. Постояв с минуту среди этих развалин, я ни с чем уехал назад.