Пришла печальная весть. 28 августа пал Таллин. Наши войска оставили столицу Эстонии. В первый момент у всех на душе стало пусто и одиноко. Наш маленький полуостров остался в тылу врага, в кольце блокады. Все пути на родину, казалось, были отрезаны. Фашистские армии, разоряя Прибалтику, двигались на восток, к Ленинграду. Красная Армия, героически отбиваясь от напора бронетанковых соединений врага, медленно отходила от южного берега Финского залива.

Мы больно переживали несчастья родной земли, но никто из нас даже в ту жестокую пору не утратил веры в победу советского народа. У всех было одно желание — мстить и бороться. И хотя был потерян важнейший и единственный порт, связывавший нас с Большой землей, и хотя Ханко оказался теперь в глубоком тылу гитлеровских полков, ни один из гангутцев, кого мы знали и с кем общались в своей повседневной работе, ни на мгновение не пал духом, ни один миг не проявил признаков малодушия. Наоборот, внутренняя собранность и душевная твердость как-то резче выявились у большинства защитников крепости.

Эзель и Даго еще оставались в наших руках, но они тоже потеряли всякую связь с материком. Сообщение между ними и Ханко поддерживалось катерами и самолетами. После захвата немцами Таллина финны усилили наступательные действия против Ханко — и на сухопутной границе и на островах. 2 сентября они сделали отчаянную попытку захватить у нас остров Кугхольм и высадили на нем отборный батальон морской пехоты. Но отряд краснофлотцев легко сбросил в море белофинский десант.

Усилились и участились артиллерийские обстрелы города, железной дороги, аэродромов. Чаще стали кружить над полуостровом фашистские самолеты. То там, то здесь гремели разрывы фугасных бомб. 9 сентября на сухопутном аэродроме закончилась постройка подземных ангаров с крепкими бетонными перекрытиями.

После двухмесячных наступательных боев Ханко перешел к обороне, но попрежнему продолжал отвлекать на себя финские войска с Карельского и Ленинградского фронта. На сто вражеских выстрелов наши батареи отвечали теперь только одним — беспощадным и математически точным: нужно было беречь снаряды.

Постепенно снижались и нормы продовольственного пайка. В сентябре суточное количество мяса снизилось до тридцати трех граммов на человека, но хлеба выдавали еще по килограмму, крупы и сахару тоже помногу. Сливочное масло получал только госпиталь. Несмотря на потерю всякой связи с Большой землей, угрозы голода на полуострове не возникало, и перспективы питания в течение ближайших месяцев ни в ком не вызывали тревоги. Запасы продовольствия и горючего пополнялись при случае со складов соседних военно-морских баз, с Эзеля, Даго и Осмуссара, которые, подобно Ханко, вели блокадное существование в Финском заливе.

4 сентября один из наших тральщиков, сопровождаемый проворными «морскими охотниками», доставил на остров Осмуссар груз боеприпасов и благополучно вернулся оттуда с десятью тоннами авиационного бензина.

Ночью 10 сентября ханковские мотоботы привезли с острова Даго свежее мясо, которое было там в изобилии. Такие рейсы к друзьям-соседям повторялись не один раз.

В конце августа финны и немцы начали усиленную радиоагитацию. Они обращались к гарнизону полуострова по-разному, в зависимости от настроения: то грубо («русские бандиты»), то льстиво («доблестные защитники Ханко»). Они методически призывали солдат и матросов сдаться «на милость победителей» и прекратить «бесцельное» сопротивление.

Фашисты развязным тоном передавали по радио, что они скоро приступят к уничтожению последнего барьера, запирающего их кораблям вход в Финский залив, — к захвату островов Эзель, Даго, Осмуссар и полуострова Ханко. Близость врага, обнаглевшего от первоначальных успехов, чувствовалась все острее.

5 сентября подземная «хирургия № 1» была полностью готова к работе. Колоссальная груда камней, прикрытых увядающей осенней травой, возвышалась над пустырем, как неприступная крепость. Внутри здания сияли электрические лампы, и тени бесчисленных столбов-подпор, переплетаясь друг с другом, причудливо бороздили только что вымытый линолеум пола. Пахло свежей, еще не совсем высохшей масляной краской. Торжественное открытие нового отделения было назначено на следующий день.

Ранним утром 5 сентября недалеко от «яслей», почти рядом с только что сооруженным убежищем, началась оглушительная канонада. От воздушной волны в ясельных палатах полопались стекла и с потолков посыпались пласты штукатурки. Качан тотчас прекратила утренние перевязки и вместе с ходячими ранеными спустилась в убежище. Санитары начали выносить лежачих. Дежурные сестры, не теряя женского любопытства, выбежали на дорогу и, вернувшись, рассказали, что на железнодорожных рельсах, в трех десятках шагов от подземного госпиталя, стоят наши «катюши». Стрельба батареи не ослабевала. Врачи вышли во двор, прислушались к пушечному грохоту и сокрушенно покачали головами.

— Это кончится нехорошо, — отчеканил Столбовой, вглядываясь в огненные языки, сверкавшие сквозь ветви деревьев. — Будьте уверены, «он» засек нашу батарею и сейчас начнет «подавлять» ее своими восьмидюймовками. Нужно поскорее перевести раненых в новое отделение. Оставлять их на ночь в подвале опасно.

Никто не знал, кто распорядился поставить орудия возле самого госпиталя. Многие думали, что это сделано по приказанию Кабанова, и молчали. Я отправился на железнодорожные пути и разыскал командира батареи, хмурого и сердитого младшего лейтенанта. Когда я спросил, не по его ли инициативе выбрана эта позиция, он признался, что, действительно, ему понравилось наше «уютное местечко» и что до вечера или, может быть, до следующего утра он не уйдет отсюда. Мои доводы о недопустимости соседства батареи с беспомощными, прикованными к кроватям ранеными не произвели на него впечатления. Под продолжающуюся канонаду я ни с чем вернулся в подвал. В это время туда приехал Кабанов и вслед за ним доктор Шварцгорн. Они сели на бревнах, сложенных около дома, и завели разговор о предстоящей подготовке к зиме. Ройтман стоял напротив, прислонившись к обгорелому дереву.

— Зимой я ожидаю больших боев, — сказал генерал. — Финны начнут наступление по прибрежному льду, нам нужно собственными силами заготавливать лыжи и сани. А для вас, товарищи медики, я построю еще один госпиталь под землей.

В этот момент раздался пушечный залп, и воздушная волна вихрем закрутилась по парку.

— Какая-то батарея присоседилась к «первой хирургии», — засмеялся Шварцгорн.

Кабанов быстро встал, лицо его покраснело.

— Какой это умник поставил орудия рядом с нашими ранеными?

Его низкий грудной голос звучал негодующе. Он подошел к телефону, висевшему при входе в подвал, и позвонил на КП. Стрельба тотчас прекратилась.

— Вы все-таки поторопитесь с переходом в новое помещение, — посоветовал он, прощаясь. — Мало ли что может случиться…

Мы решили, не дожидаясь завтрашнего дня, срочно перевести раненых в подземное отделение. Из «яслей» этот переход совершился легко. Зато больших трудов стоило перенести на руках раненых из подвала, расстояние до которого равнялось ста метрам.

Часов в шесть вечера в новом отделении забурлили стерилизаторы, полилась из кранов вода, зазвенела посуда. Во всех концах огромной палаты послышались возбужденные человеческие голоса.

Персонал «хирургии № 1» — врачи, сестры и санитары — остался жить в старом подвале, к которому все успели привыкнуть. В новом помещении находилась только дежурная служба. В тот же день открылась и подземная «хирургия № 2». С 5 сентября главная операционная формально прекратила свое существование, хотя Басюк и продолжал по привычке доставлять нам самых ослабленных раненых.

День, вопреки ожиданиям, прошел спокойно. По случаю открытия подземного отделения было решено устроить маленький товарищеский ужин. Белоголовов и Шура весь вечер не отходили от плиты. Начальник аптечного склада, интендант третьего ранга Туркенич, уединившись в комнате Ройтмана, готовил в химических колбах какие-то таинственные смеси из ароматических экстрактов и сахара. Он нагревал их на примусе, рассматривал на свет, помешивал стеклянной палочкой и, зажмурившись, пригубливал с видом опытного дегустатора. Напитки получились всевозможных спектральных цветов — от розового до фиолетового — и отличались друг от друга не только крепостью, но и букетом.

Собралось человек пятнадцать, почти одни доктора. Шура, единственная женщина за столом, держала себя как хозяйка. Вероятно, она напомнила присутствующим об их женах, о домашнем уюте, о прошлых счастливых днях. Николаев задумался и, облокотившись на стол, сидел грустный и молчаливый. Таким никто не привык его видеть. Какая-то новая, незнакомая морщинка прорезала лоб Столбового. Будневич вынул из бумажника маленькую карточку жены и задумчиво смотрел на нее.

Слово взял Белоголовов.

— Друзья! — сказал он, держа в руке стакан с яркокрасным тягучим вином. — Наш коллектив дружен и крепок. Враг окружил нас кольцом смерти и, как хищник, ждет нашей гибели. А мы все-таки на зло ему продолжаем жить! Больше того, мы знаем, что будущее принадлежит нам. Выпьем за это будущее, за нашу дружбу, за победу, которую мы рано или поздно одержим!

Неожиданно захрипел репродуктор. Финны господствовали в эфире, и лишь отдельные слова московского диктора вырывались из черного диска. И по этим русским, бьющим по сердцу словам угадывалось трудное положение родины и ее столицы Москвы.

Взволнованные, слегка возбужденные вином, мы вышли на воздух. Стоял теплый безветренный вечер. Темное небо было усыпано звездами. Ни одного выстрела. Ни одной ракеты. На деревьях не шуршала листва. Над городом, парком и морем стояла чудесная тишина. Только на севере чуть заметно трепыхало бледное зарево над догоравшим гангутским лесом. Мы шли по берегу бухты и тихо напевали старинную морскую песню. День прошел хорошо.

Перед тем как итти спать, мы со Столбовым спустились в новое подземное отделение. Раненые уже спали, в палате слышалось их мерное, сонное дыхание. Некоторые ворочались и стонали. На столах у дежурных сестер мигали приспущенные керосиновые лампы, бросавшие полоски света в узкие проходы между кроватями. Там, где лежали самые тяжелые, дежурила Мария Дмитриева. Высокая, худая, в туго завязанной косынке, она сидела возле краснофлотца Ермакова, перенесшего накануне большую операцию, и делала ему вливание физиологического раствора. Тут же, опершись о спинку кровати полными, обнаженными до локтей руками, стояла Качан. Она с утра перебралась сюда со своими ранеными и была в очень хорошем, приподнятом настроении. С ее измученного лица впервые за время войны исчезло выражение напряженного ожидания несчастья. Она даже улыбнулась, увидев нас, и кокетливым, грациозным движением поправила белый платок, покрывавший ее пышные рыжие волосы.

— Эмма Абрамовна, — сказал я, — пора спать. Идите к себе. Сейчас совсем тихо. Дежурный хирург справится со всеми делами.

Она с тревогой взглянула на меня, как бы снова возвращаясь к пугавшей ее действительности.

— Нет, я хочу понаблюдать за Ермаковым. Вот свободная кровать. Разрешите мне остаться здесь до утра.

Мы пожелали ей спокойной ночи и обошли отделение. Как это обычно бывает при первых обходах, мы не узнавали многих, давно уже лежавших у нас раненых, очутившихся теперь на новых местах. Они выглядели здесь как-то иначе, чем в «яслях» или в подвале. Наше внимание привлек молодой голубоглазый человек с огромной шевелюрой, с давно не стриженными вьющимися усами и баками. Это был раненный в ногу лейтенант из артиллерийского дивизиона, поступивший в отделение несколько часов назад. При скудном свете ночника, откинувшись на подушку, он что-то писал на клочке бумаги, под который была подложена раскрытая книга.

— Что это вы там сочиняете? — крикливо спросил Столбовой, подойдя к раненому. Лейтенант лежал на верхней койке, как раз на уровне наших голов. Он на мгновение смутился и быстро захлопнул книгу. Потом вынул листок с какими-то чертежами и нерешительно протянул его нам.

— Пока рана не беспокоит, я решил закончить одну работу. Это проект автомата, смонтированного из обыкновенной винтовки. Оружия мы сейчас не получаем, нам нужно своими силами выходить из трудного положения. Я прошу вас передать мое предложение в редакцию газеты «Красный Гангут». При желании его можно легко осуществить. Это наше общее дело.

Чертежи были сделаны лейтенантом на передовой в течение последней недели. Они были выполнены предельно красиво и точно. О своей ране он нас не спросил. Судьба изобретения интересовала его значительно больше, чем рана. Столбовой бережно взял чертежи и обещал передать их по назначению.

С осени в газете «Красный Гангут» стали все чаще появляться статьи с различными рационализаторскими предложениями. Оторванность гарнизона от родной страны заставляла ханковцев приспосабливаться к новым условиям жизни. Нехватало бензина, вереницы грузовых машин б бездействии стояли в лесу. Кто-то простым и понятным языком написал статью об устройстве газогенераторных установок, — и по всему полуострову затарахтели, задымили грузовики с прилаженными к ним самодельными цилиндрами. Вопрос с автотранспортом был разрешен на Ханко в несколько дней. Другой автор прислал в газету подробное описание изготовления лыж, и вскоре во всех частях гарнизона появились и зашумели лыжные мастерские. Творческие замыслы, рождаемые блокадой, претворялись в жизнь дружно и без задержки.

В августе на страницах газеты открылся отдел под заголовком «Герои Гангута». В нем описывались боевые дела и геройские подвиги выдающихся защитников крепости. В перечень героев попало около десяти человек. Больше других запечатлелся у меня в памяти лейтенант Фетисов, он геройски погиб при взятии острова Эльмхольма.

Фетисов пожертвовал своей жизнью для спасения катера и находившихся на нем матросов из гранинского отряда. Катер подходил к Эльмхольму для подкрепления высадившегося десанта. Сбившись с курса, лавируя под обстрелом, он повернул прямо на финнов, которые засели с орудиями среди высоких береговых скал. В это время Фетисов с группой разведчиков занимал другую сторону острова и ждал момента, когда друзья подбросят боеприпасы. Зная, что его ожидает верная смерть, он выбежал из укрытия на выступающий в море утес, обернулся и крикнул своим: «Прощайте, товарищи! Крепко держите остров!» Потом знаками просигнализировал катеру о грозящей ему опасности. Финские пулеметчики в ту же секунду расстреляли лейтенанта Фетисова, но корабль благодаря ему уцелел и выполнил боевое задание.

…Итак, день 5 сентября прошел совершенно спокойно. На следующее утро мы сделали торжественный обход подземного отделения и заново распределили раненых между врачами. После работы все остались обедать в «дежурке», очень тесной каморке, размерами не более шести метров, из которых добрых четыре были заняты массивным квадратным столом. Несмотря на чрезвычайную тесноту, все сразу полюбили эту «каюту». Здесь было приятно отдыхать, обедать в кругу друзей, а то и просто сидеть за книгой при мягком свете лампы с зеленым матерчатым абажуром. Висевшая на стене выцветшая картина с изображением неизвестного морского сражения придавала комнате особый уют.

Когда, после первого рабочего дня в подземелье, мы возвращались в подвал по заросшей бурьяном тропинке, наша железнодорожная батарея глухо постреливала вдали. Все решили, что вчерашний инцидент с младшим лейтенантом исчерпан. Финны выжидательно молчали. С деревьев сыпались сухие желтые листья. Осенний день сиял ясно и холодно. Из парка веяло запахом грибов и брусники.

Вечером, после второго обхода, покончив с очередными делами и пользуясь небывалым затишьем, обитатели подвала собрались в нашей крошечной комнате. Шура приготовила чай. Когда совсем стемнело, с островов послышались сухие и резкие выстрелы финских пушек. Все стали прислушиваться.

Вдруг сразу, в течение нескольких секунд, на узкий участок земли между «яслями» и подвалом обрушились десятки снарядов. Через метровые стены дома явственно доносился свистящий звук их полета. Они разрывались по большей части около «хирургии № 1», там, где вчера грохотали «катюши». Финны все-таки засекли батарею. Может быть, они и умышленно били по вновь открытому госпиталю, существование которого вряд ли осталось для них неизвестным.

— Нужно прекратить это мещанское чаепитие, — сказал Столбовой. — Начинается что-то новое и серьезное.

Мы вышли из комнаты. Весь подвал трепетал и потрескивал, будто происходило землетрясение. Со второго этажа падали во двор и звенели последние стекла. По крыше, пробивая листы железа, стучали осколки. Сестры и санитары безмолвно стояли в проходах между подпорами. Я снял телефонную трубку и позвонил в подземное отделение. Подошла Дмитриева.

— Как у вас там? Нет ли разрушений? Все ли работники на местах?

— Пока все благополучно, — спокойно ответила девушка. — Правда, чувствуются сильные сотрясения, но звуков почти не слышно. Настроение у раненых хорошее, некоторые даже играют «в козла».

— Качан там?

— Здесь. Она сейчас делает вливание.

В голосе Дмитриевой не слышалось никакой тревоги. По всей вероятности, она не совсем поняла, о чем я, собственно, беспокоюсь. В напряженном ожидании прошло четверть часа, может быть несколько больше.

Вдруг к подвалу, отчаянно гудя, подкатили санитарные машины. Фельдшер, в сером, местами обуглившемся плаще, открыл наружную дверь. Он прокричал, что доставлено десять раненых. Санитары очнулись от своей неподвижности и один за другим выскочили во двор. Маруся Калинина и Саша Гусева обменялись короткими взглядами, засучили рукава халатов и скрылись в полумраке операционной. Несмотря на открытие подземного госпиталя, мы не стали пока разорять старой подвальной операционной и оставили ее как запасное рабочее помещение.

Десять раненых, привезенных в этот вечер, были подняты на улицах Ханко возле оборонительных рубежей, расположенных вдоль берега бухты. Все врачи, кроме Качан, которая дежурила в подземелье, приступили к работе. С движком, как это нередко бывало, произошла очередная авария, и наша «главная операционная» (вернее, бывшая операционная) озарялась неровным светом керосиновых ламп и свечей. Маруся так же спокойно и точно, как она делала это в мирное время, раскладывала на стерильных столах горячие, мутнеющие от оседающего пара инструменты.

В низкой комнате, изборожденной мигающими тенями пятидесяти шести подпор, начались операции. Шура работала со Столбовым, Белоголововым и Будневичем, мне помогала Надя Ивашова, вторая операционная сестра, невозмутимая и расторопная девушка.

На моем столе, кривя губы от боли, лежал крепкий матрос с раздробленным суставом плеча. В боевой обстановке от хирурга требуются здоровые нервы, физическая выносливость и холодная выдержка. Как только он, надев стерильный халат, подойдет к операционному столу и возьмет в руки шприц или нож, он уже не может ни убежать, ни спрятаться, ни прервать начатого дела, которое целиком решает судьбу лежащего перед ним человека. Не юридическая ответственность, а чувство морального долга, любовь к человеку удерживают его на месте. Такие чувства всегда владеют советским хирургом. Во что бы то ни стало он должен закончить операцию, которая по самому существу своему не может быть прервана на половине. Он должен забыть обо всем окружающем и видеть перед собой только раненого, только больного, жизнь которого часто зависит от его хирургического мастерства.

В таком положении находились теперь все врачи, стоявшие у своих столов. Они невольно прислушивались к ударам разрывавшихся вокруг снарядов. Когда над крышей дома раздавался протяжный, пронзительный свист, все, помимо желания, наклоняли головы и на мгновение замирали в состоянии странной оцепенелости. Я каждый раз со стыдом ловил себя на этом движении и смущенно оглядывался по сторонам: не заметил ли кто-нибудь моей смешной и постыдной слабости.

Обстрел прекратился так же неожиданно, как и начался. Качан, которая все время была в новом убежище, сняла халат и сказала сестрам, что она поднимется в ясли принять ванну, которая еще перед ужином была наполнена горячей водой. Девушки обступили ее и стали уговаривать переждать немного и не выходить сейчас на поверхность. Но Качан, так боявшаяся каждого громкого выстрела, так любившая подземную тишину, несмотря на уговоры и предостережения, поднялась наверх и ушла в свою комнату.

— Обстрел кончился, девушки, — весело сказала она, остановившись на верхней ступени подземной лестницы. — Когда я вернусь, не забудьте поздравить меня с легким паром.

Придя к себе, она только успела раздеться. Начался второй, еще более жестокий обстрел. Дежурный санитар, стоявший с винтовкой у входа в убежище, опрометью бросился вниз. Дмитриева побежала было в «ясли», чтобы привести Качан, но ее остановили другие сестры.

Один из снарядов упал возле застекленной террасы, куда выходило окно Качан. В ту же секунду раздался крик, долетевший до часового, находившегося в глубине подземного коридора. Дежурные санитары засветили «летучую мышь», схватили носилки и, пренебрегая опасностью, выскочили на поверхность земли. Вся терраса была обсыпана осколками кирпича. В раскрытом окне чуть колебалась голубая шелковая занавеска, через которую просвечивал мягкий электрический свет. Оттуда слышался слабеющий, затихающий стон. Матросы взломали закрытую дверь, подняли истекавшую кровью Качан и перенесли в операционную ее содрогавшееся тяжелое тело. Дмитриева сейчас же позвонила в подвал. Несмотря на все разрушения, телефон еще действовал.

Я только что отошел от раненого, которому сделал обработку раздробленного плечевого сустава, и с облегчением снял с себя окровавленный теплый халат. На двух других столах операции еще продолжались. Санитары бесшумно лавировали между столбами-подпорами, уносили оперированных и на их место тотчас же бережно укладывали других. В операционной находилось около пятнадцати человек, но их присутствие не нарушало царившей здесь тишины. За десять недель войны все привыкли понимать друг друга без слов. В полутемной комнате, стены которой тонули во мраке, слышалось только мерное позвякивание инструментов да бульканье подливаемого в стаканы новокаина.

Переступая через расставленные на полу носилки, ко мне протиснулся санитар Соловейчик и встревоженно шепнул на ухо:

— Товарищ начальник, Качан только что ранена, истекает кровью. Вас зовут в ту операционную. Дело, должно быть, серьезное… — Подумав немного, он прибавил: — Только уж не знаю, как вы туда доберетесь. Боязно нос высунуть из подвала.

Соловейчик был самым исполнительным, быстрым и веселым санитаром. Он постоянно шутил, никогда не думал о собственном благополучии. Но в эту минуту его взволнованный вид внушил мне страх перед предстоящим переходом из подвала в «хирургию № 1». Однако делать было нечего: Качан истекала кровью, и я должен был спешить ей на помощь.

Теперь, через годы, протекшие после того трагического вечера, я не могу не признаться, что выходил из подвала с чувством гнетущего страха и даже, больше того, — с уверенностью, что обратно мне не вернуться. Ройтман и Белоголовов, узнав о случившемся, сказали, что они пойдут вместе со мной. Мы сунули в карманы по пачке папирос и надели фуражки. Перед тем как выйти во двор, я приоткрыл дверь операционной. Шура и Столбовой, склонившись над раненым, останавливали кровотечение.

— Качан ранена. Мы пошли туда, — проговорил я каким-то чужим голосом.

Шура, не отводя глаз от стола, вздрогнула и едва заметно кивнула головой.

Мы вышли из подвала и на несколько секунд остановились, изумленные страшным зрелищем. Напротив, через дорогу, охваченный языками пожара, пылал двухэтажный дом. Кругом не было ни одного человека. Другой пожар полыхал около подземного госпиталя. Листья деревьев, освещенные бликами багрового пламени, чеканно вырисовывались на фоне черного, безлунного неба. Земля колыхалась под ногами от близких взрывов. Осколки протяжно, как-то тоскливо выли, проносясь над верхушками сосен. Согнувшись, не отрывая настороженных взглядов от узкой тропинки, мы побежали к подземелью. Секунды, потраченные на этот переход, тянулись бесконечно долго. Наконец мы поровнялись с убежищем, нащупали перила лестницы и спустились в палату.

Здесь было тихо. При самом входе двое матросов, с забинтованными головами, резались ожесточенно в «козла». Мы натянули халаты и вошли в операционную. Качан, с распущенными огненно-рыжими волосами, молча, как бы ожидая нашего прихода, лежала на столе, казавшемся каким-то узким и маленьким по сравнению с ее большим и тяжелым телом. На простыне медленно расплывалось пятно крови, крупные капли которой громко падали в подставленный эмалированный таз.

Сознание еще не покинуло раненую. Я подошел и взял ее белую, полную, холодную руку. Пульс не бился, рука бессильно свесилась со стола. Качан хрипло дышала, уставив на нас мутный, угасающий взгляд.

— Кто меня будет оперировать? — несвязно спросила она.

— Все кончено! — прошептал Ройтман.

Через несколько минут Качан умерла. Еще одного друга лишился наш коллектив… Мы на цыпочках вышли из операционной…

После открытия подземной «хирургии № 2» Шварцгорн освободился от надоевших ему обязанностей главного врача и стал начальником нового отделения. К нему вернулся из армейского госпиталя Разумов, который провел там весь август. Главным врачом неожиданно для всех был назначен Белоголовов. Теперь мы стали видеть его гораздо реже, чем раньше. Позавтракав и надев новый китель, сшитый перед самой войной, он надолго уходил куда-то и возвращался в подвал перед ужином. Он бывал в порту, на КП у генерала Кабанова, в «салоне» старого госпиталя и во многих других местах, где обсуждались судьбы нашего полуострова. Однако его дружба с обитателями подвала не порвалась. Мы попрежнему проводили вместе свободные вечера и сообща решали возникавшие один за другим вопросы госпитального быта. Нашим постоянным советником был капитан Чернышов. Его каждый день можно было видеть во всех отделениях госпиталя.

Однажды в погожий сентябрьский день начальник армейского госпиталя пригласил нас с Белоголововым в гости. Часов в одиннадцать утра за нами пришла легковая машина. С начала войны я ни разу не отлучался за пределы города, и предстоящая поездка казалась мне необычайным и счастливым событием. Мы попрощались с товарищами и поехали в сторону перешейка.

Землянки сухопутного госпиталя находились в трех километрах от города. Дорога тянулась лесом. По пути то и дело встречались военные заставы, где из крепких бревен были устроены подвижные изгороди. Вооруженные с ног до головы краснофлотцы и красноармейцы, подняв руку, останавливали машину. Проверяя документы, они так долго перелистывали наши удостоверения и так пристально рассматривали вклеенные в них фотокарточки, что мы начинали испытывать некоторое беспокойство. Впрочем, все проверки кончились благополучно. Козырнув, часовые отодвигали бревенчатые заставы, и машина, взметнув песочную пыль, следовала дальше по своему направлению.

Кругом расстилался фронтовой, суровый пейзаж. Среди леса, покрытые брезентом, стояли грузовики, танки и мотоциклы. На желтой песчаной почве, поросшей редкой травой, ярко белели парусиновые палатки. То там, то здесь, под увядающей листвой, виднелись пушки, смотревшие длинными стволами в сторону сухопутной границы. Зенитные орудия, замаскированные свежими ветками хвои, угрожающе стерегли небо. Табуны сытых спутанных лошадей медленно бродили между оголенными, оранжево-желтыми деревьями. Повернув головы к дороге, лошади настороженными ушами прислушивались к мягкому гулу мотора. Местами вились и расплывались в воздухе дымки походных кухонь. Возле них на срубленных бревнах сидели красноармейцы. Они держали в руках котелки, от которых поднимался и тут же таял легкий, полупрозрачный пар.

Все говорило о том, что жизнь, почти угасшая в городе, перекочевала сюда, к перешейку, где враг постоянно угрожал прорывом оборонительных линий и вторжением в советскую крепость.

Николай Николаевич бросил на меня вдохновенный, восторженный взгляд.

— Вы знаете, — сказал он смущенно, — сейчас я вас удивлю. Прочту стихи собственного сочинения. Слушайте.

Пришла война, и дальний полуостров
Стал хмур и дик. За рвом чернеет ров.
Безлюден парк. Вот крыши тлеет остов.
Осенний день по-новому суров.
Мы каждый день готовы спозаранку
На грозный бой за наш родной народ.
Привет тебе, несокрушимый Ханко —
Свободной Балтики оплот!

— Хорошо, — проговорил я. — Стихи, конечно, не без изъянов, но в них много души. Когда это вы успеваете?

Белоголовов хотел что-то ответить, но в этот момент мы подъехали к двум длинным песчаным насыпям, возвышавшимся среди поредевшего леса. Это были землянки армейского госпиталя. Машина остановилась. Мы вышли из кабины и, сделав несколько шагов, сразу увязли в мелком, как пыль, песке. Начальник и комиссар госпиталя, чрезвычайно похожие один на другого, уже спешили навстречу нам. Первым делом нас повели осматривать хирургическую землянку. Старший хирург Алесковский, серьезный, образованный врач, побывавший недавно в нашем новом убежище и пришедший в восторг от его пышной отделки, шел впереди и показывал свое отделение. Оно было, конечно, гораздо скромнее нашего, но отличалось изумительной чистотой. Везде чувствовался продуманный, крепко налаженный порядок. Я старался запомнить все то ценное и полезное, что можно было перенять для нашей «хирургии № 1». Все кровати были заняты ранеными, перенесшими трудные, иногда виртуозные по технике операции. Одному Алесковский удалил размозженное осколком снаряда легкое, другому зашил рану сердца, у третьего извлек из мозга мельчайший кусочек металла. Под обстрелом, когда нужно спешить и когда в сортировочной лежат и ждут своей очереди десятки стонущих раненых, не всякий хирург сумеет сделать подобные операции.

После обхода нас повели в столовую, которая находилась почему-то наверху, в дощатом сарае, где щелей было больше, чем досок. Мы сели за стол, накрытый бязевыми простынями. Подали суп. В этот момент над крышей сарая рассыпался сухой выстрел шрапнели. Разрывы, похожие на удары бича, следовали один за другим.

— Пристрелка, — сказал комиссар. — Третий день шпарят по лесу. В километре отсюда стоит наша тяжелая батарея. Она, должно быть, здорово насолила финнам. Ну, а перелет или недолет в тысячу метров у них обычное дело.

Тотчас после шрапнели над сараем послышался шепелявый звук низко пролетавших и приближавшихся к земле снарядов. Где-то недалеко прогремели первые взрывы, громко повторенные лесным эхом.

— Нехорошо как-то получилось, — усмехнувшись, проговорил комиссар. — Позвали гостей и не смогли обеспечить им спокойного обеда…

— Не перейти ли в землянку? — нерешительно, из вежливости, предложил начальник госпиталя.

Все промолчали и без слов согласились на том, что обед нужно довести до конца.

Мы досидели за столом до традиционного компота, без которого не обходился тогда ни один обед, и вышли из столовой. В лесу пахло гарью и потрескивали подожженные обстрелом деревья. Над пожаром неподвижно повисла шапка черного дыма. Снаряды методически, через одинаковые промежутки времени, продолжали падать вокруг госпитальных насыпей. Выждав минуту затишья между выстрелами, мы перебежали широкую просеку, отделявшую сарай от землянки, в которой жил персонал. Нас задержали и не отпустили домой. Больше часа нам пришлось просидеть в миниатюрной комнате главного врача.

Обстрел прекратился — глухие взрывы доносились в землянку издалека.

— Это у нас в городе, — сказал Белоголовов, прижавшись ухом к бревенчатой отсыревшей стене. — Похоже на воздушный налет.

Я вспомнил о Шуре, с которой, уезжая, не успел даже проститься, о наших друзьях, оставшихся в трех километрах отсюда. Мне захотелось домой. Через полчаса мы снова ехали по дороге. Когда машина остановилась у подвала, все обитатели его весело выбежали во двор и встретили нас, как дальних и отважных путешественников.

В наше отсутствие на Ханко действительно налетело с десяток «юнкерсов». В «хирургию № 1» поступило двенадцать раненых. На этот раз Басюк миновал подвал и привез их прямо в подземное отделение. Одна полутонная бомба упала в парке, в ста пятидесяти метрах от подвала. Комок сырой и мягкой глины, выброшенный взрывом из грунта, долетел до нашего дома, пробил в нем железную крышу и круглой лепешкой распластался во втором этаже, на одной из гранитных плит.

Как то в самом конце сентября, окончив утренние перевязки, мы с Шурой отправились в отделение Шварцгорна, куда нас вызвали посмотреть одного раненого. «Хирургия № 2» размещалась в двух котлованах. В один из них уже успели вселиться Чапля и Москалюк со своими немногочисленными больными. Здесь было спокойнее, чем в нашем парке, и раненые, лежа на носилках в тени вековых деревьев, вдали от центральных улиц, подолгу дышали чудесным осенним воздухом. Один раз, во время ночного обстрела, «хирургия № 2» подверглась боевому испытанию. Два снаряда попали в перекрытие, но не пробили его, а только разбросали в стороны многопудовые камни. Это мало потревожило раненых, многие из них не проснулись.

Когда мы подошли к убежищу, там находился генерал Кабанов. Широко расставив ноги и внимательно глядя сверху вниз, он стоял у входной двери и разговаривал с Шварцгорном. Командира базы волновал вопрос об эвакуации раненых. Он надеялся, что скоро появится связь между Ханко и Большой землей и возникнет возможность вывезти с полуострова всех неспособных защищать крепость. Кабанов сдвинул на затылок фуражку, задумался и закурил.

Он хотел было уже уходить, но, узнав, что Шварцгорн и Валя живут наверху в деревянном домике, остановился.

— Доктор, героизм, которого враг не видит, иногда оказывается бесполезным. Советую вам, кроме жизни раненых, беречь и свою собственную жизнь.

Когда генерал уехал, мы вошли в подземное отделение. После яркого солнечного света вначале ничего нельзя было разобрать в глубине темных лабиринтов, через которые мы проходили. Мы шли ощупью, держась друг за друга. Кое-где мерцали крохотные коптилки. Электроэнергию берегли тогда, как хлеб, и ток пускали лишь во время больших операций. Хлопнув массивной дверью, мы вступили наконец в палату. Она была темнее и меньше, чем наша. Низкая квадратная комната, уставленная двухъярусными кроватями, казалась мрачной, как склеп. Впотьмах появлялись и исчезали призрачные силуэты людей. Кто-то стонал, кто-то перебирал струны гитары. Налево, при входе, отделенная от палаты простынями, помещалась комната для врачей. Здесь круглосуточно, как неугасимая лампада, светилась керосиновая коптилка. Врачи во главе с Разумовым сидели за столом и, о чем-то споря друг с другом, записывали в журнал только что сделанную операцию. Они мельком взглянули на нас, рассеянно поздоровались и снова погрузились в ожесточенный спор.

Другой угол палаты, тоже отгороженный простынями, представлял собой «женское отделение». В нем стояли три кровати с кружевными чехлами. Сюда привозили ханковских женщин, которым во время войны пришел срок родить. Их было немного, этих матерей, оставшихся на полуострове и решивших разделить свою судьбу с судьбою гангутцев. За сто шестьдесят три дня обороны Ханко здесь родилось одиннадцать детей. Сейчас здесь лежала только одна женщина. Рядом с ней покрикивал новорожденный ребенок. Шуре хотелось поговорить с молодой матерью. Она наклонилась к ее изголовью, но в этот момент нас позвали в перевязочную. Больной, поддерживаемый двумя санитарами, сидел поперек стола и с усилием, трудно дышал. У него было ранение легкого. Мы осмотрели краснофлотца и сообща набросали план лечения на ближайшее будущее. Разумов, под нашу диктовку, заполнил убористым почерком целую страницу истории болезни.

Мы возвращались домой по пустынному берегу бухты. Опадающие листья деревьев медленно кружились в воздухе и, падая на дорогу, устилали ее многоцветными пятнами. Вдоль побережья тянулись ряды колючей проволоки. Из пулеметных укрытий кое-где виднелись пилотки солдат и бескозырки матросов. Бойцы зорко смотрели по сторонам. Вдалеке, на Утином Носу, раскатисто бухали пушки. У парка нас обогнали две санитарных машины с партией раненых. Машины двигались с особенной осторожностью и почти останавливались на ухабах.

— Обрати внимание на шоферов, — сказала Шура. — Посмотри, какие у них суровые и в то же время ласковые лица.

Да, их лица были серьезны, как у хирургов, делающих операцию. Такие же лица я видел через год у шоферов, водивших машины с хлебом по ледовой Ладожской трассе. Здесь был одинокий Гангут, там — осажденный Ленинград, голодавший в кольце блокады.

Навстречу нам шла группа краснофлотцев из гранинского отряда. Должно быть, они прибыли сюда с островов в однодневный отпуск: повидать друзей, помыться в бане, захватить боеприпасы. После голых гранитных скал, где они вели беспрерывные десантные бои, Ханко им казался столицей. Они шли вразвалку, гремя оружием и улыбаясь от переполнявшего их чувства молодости и свободы. Все были коренастые, загорелые, сильные, добродушные.

— Здравствуйте, доктор! — закричал один из матросов, перебежав дорогу и остановившись около нас. Это был Ларин. Недавно он лежал в подвале с осколочным ранением плеча и по собственному желанию раньше срока выписался в отряд.

— Я уже здоров. Спасибо вам за лечение!

Он с силой сжал мою руку, желая показать, что от прежней слабости пальцев не осталось никакого следа.

— Здравствуйте, Александра Гавриловна, — радостно воскликнул он, взглянув на стоявшую рядом Шуру. — «Дети капитана Гранта» часто вспоминают вас и посвящают «строгой докторше» собственные стихи. Разрешите мне от всего отряда еще раз поблагодарить вас за вашу боевую работу.

Я спросил Ларина, как идут наши дела на островах. Он коротко рассказал, что ходил недавно в ночную разведку, получил благодарность командира и представлен к правительственной награде. Мы еще поговорили немного, затем Ларин козырнул и, придерживая рукой трофейный кинжал, ослепительно сверкавший на солнце, побежал догонять товарищей. Что ожидало его завтра? Минометный огонь, холод осенних ночей, постоянная угроза смерти. Но этот двадцатидвухлетний моряк был спокоен и весел. У него были крепкие нервы. У него была несокрушимая вера в победу правого дела.