Финны уже открыто начали военные действия, но наши батареи молчали. Гарнизон полуострова находился в состоянии крайнего напряжения и ожидал дальнейших событий. Недалеко от госпиталя, возле вокзала, я как-то встретил начальника штаба базы Максимова. Он медленно ехал в машине и осматривал разрушения, причиненные вражескими налетами. В его руках белел раскрытый блокнот. Мы поздоровались и поехали вместе. Как всегда, Максимов был хорошо выбрит и от него приятно пахло одеколоном. Машина пересекла парк и выбралась на шоссе, вьющееся вдоль берега бухты. Здесь была лучшая часть города. Разноцветные деревянные домики, окруженные фруктовыми садами и зарослями шиповника, живописно пестрели в тени вековых сосен. Среди деревьев тускло поблескивали рельсы железной дороги, идущей на Хельсинки, на Выборг, на Ленинград. В парке пахло сыростью и смолой. Кое-где по краям шоссе курились догорающие пожары, первые пожары на Ханко. Вдалеке, на голубой полоске залива, темнели шхерные острова, и среди них выделялся высокий мрачный Руссари. Этот остров принадлежал нам, он был форпостом на подступах к Ханко.

— Сегодня начнется артиллерийская перестрелка, — сказал Максимов. — Финские орудия наведены на город и с суши и с моря. Посмотрите на госпиталь… Я удивляюсь вашему Лукину. Неужели он надеется длительное время продержаться в этих карточных домиках? Мы уже не раз предлагали ему занять в городе каменные дома (они все теперь опустели), но он, видите ли, не хочет покидать своих оборудованных помещений. А помещения эти могут превратиться в щепки после первого же залпа фашистов.

Машина сделала круг по извилистым улицам, раскаленным от полуденного зноя, и остановилась у госпитальных ворот. Мы простились.

Под вечер, после начавшейся финской пристрелки, гангутские батареи открыли ответный огонь. Город вздрогнул от грохота сотен орудий. По приказанию Кабанова, залп был дан по финским наблюдательным вышкам и складам боеприпасов. Корректировочные пункты врага на островах Маргонланд и Юссаре тотчас же взлетели на воздух. По ту сторону перешейка вспыхнули багровые зарева и раздались тяжелые взрывы.

Шура прибежала со двора в отделение и быстро надела халат.

— Кругом рвутся снаряды, и сейчас, наверное, привезут раненых, — сказала она. — Нужно быть наготове.

Столбовой, читавший книгу, вспылил и язвительно проворчал:

— Это наши стреляют. Пора бы военному врачу различать выстрел пушки и разрыв снаряда.

Шура виновато взглянула на него и покраснела. Вскоре послышались мощные шаги Белоголовова, и в дверях раздался его веселый голос:

— Товарищи, не забывайте, что кают-компания скоро закроется. Пойдемте ужинать. Нельзя отказываться от жареного поросенка.

Поддерживая руками непривычно болтающиеся противогазы и невольно вздрагивая при каждом новом залпе, мы перебежали двор.

Через час или два, когда солнце опустилось за скалы, но было еще совершенно светло, началось то, чего мы с напряжением ждали последние три дня. Финны открыли массированную стрельбу по городу. Снаряды падали в порту, на морском и сухопутном аэродромах, на улицах, в парке. Они с протяжным свистом проносились над госпиталем и через пять-шесть секунд оглушительно разрывались то с одной, то с другой стороны. В операционной распахнулось окно, посыпались разбитые стекла, и шкаф с инструментами повалился на пол. Маруся и ее верная помощница операционная санитарка Саша Гусева бросились туда. Они подняли шкаф и стали укладывать инструменты. В окно потянуло дымом от вспыхнувшего в соседнем квартале пожара.

Обстрел заметно усиливался. Снаряды перестали свистеть и на исходе полета уже хрипели, проносясь над самой крышей нашего корпуса и тотчас разрываясь за оградой двора. В отделение прибежал Лукин. Он на ходу приглаживал растрепавшиеся черные волосы и старался придать своему доброму лицу строгое и даже свирепое выражение.

— Товарищ начальник отделения, — набросился он на меня, впервые не назвав по имени. — Почему ваш личный состав не укрыт в убежище? Почему не бережете себя? Прошу всех, кроме дежурных, немедленно спуститься в подвал.

Узкой и темной лестницей мы послушно спустились в подвальный этаж, тонкие кирпичные стены которого в лучшем случае защищали от мелких осколков. Все столпились у высокого окна и через квадраты железной решетки стали наблюдать за тем, что происходило на госпитальном дворе. Недавно политые, влажные клумбы с распускающимися левкоями ярко выделялись на фоне песка узорчатыми кругами. Около камбуза стояла грузовая машина, и на ней белели ящики с привезенными из порта продуктами. В центре двора, прислонившись спиной к Старому клену и глубоко задумавшись, сидел на скамейке Лукин. Казалось, он не слышал обстрела и целиком ушел в свои мысли.

Вдруг дом заходил ходуном. Должно быть, снаряд упал за наружной стеной здания. Лукин поднял голову, встал и зашагал к административному корпусу, где был его кабинет. Мы отпрянули от окна и пригнулись.

В этот момент хлопнула дверь, и в подвал, запыхавшись, вбежала сестра Валя Каткова. На ладони вытянутой руки она держала какой-то темный бесформенный предмет.

— Я сейчас подняла его возле клумбы, — облизывая пересохшие губы, проговорила она. — Вероятно, это осколок снаряда. Я слышала, как он просвистел и потом врезался в землю. Посмотрите, он еще теплый.

Мы поочередно взяли в руки сплющенный кусок металла и внимательно осмотрели его. Это был первый осколок вражеского снаряда, залетевший на наш двор. Прошло еще несколько бесконечно долгих минут. Вдруг на лестнице раздались чьи-то частые шаги, кто-то быстро перепрыгивал через ступени. На пороге раскрытой двери показалась Саша Гусева.

— Товарищ начальник, — испуганно прокричала она. — Привезли раненых! Идите скорее!

Столбовой, Белоголовов, Шура и я молча переглянулись и вышли из подвала.

Прием раненых всегда был для нас большим и волнующим событием, даже тогда, когда он стал обычным, изо дня в день повторяющимся делом. Но в тот момент мы особенно волновались. Первые жертвы войны никогда не забудутся нами.

Мы поднялись в отделение. Там стоял удушливый запах пороховых газов, и у потолка колыхалась серая пелена проникшего с улицы дыма. В перевязочной, перед занавешенным черным окном, лежали два краснофлотца. Один в окровавленных брюках и с ремнем, туго перетягивавшим бедро. Другой — раздетый до пояса. Его загорелая грудь была наспех и неумело перевязана розовым бинтом индивидуального пакета. Он часто и хрипло дышал. Из-под пропитанной кровью марли слышалось бульканье воздуха.

У раскрытых дверей толпились палатные сестры, устремив скорбные взгляды на доставленных раненых. Никто из девушек не проронил ни слова. Они молча наблюдали за тем, как раздевали матросов, как переносили их на операционные столы, как снимали отяжелевшие от крови повязки.

Засучив рукава халатов, мы подошли к умывальникам и начали мыть руки. За окном грохотали разрывы. С потолка сыпались на пол и крошились куски штукатурки. Как это ни странно, но мы почти сразу освоились с обстановкой. Первоначальное волнение, вызванное обстрелом города и появлением раненых, сменилось противоположным чувством — душевного спокойствия и безразличия к нависшей опасности. У хирургов, начавших ответственную операцию, к которой они долго и напряженно готовились, бывает это состояние мгновенного внутреннего переключения. Нервный подъем, только что заставлявший учащенно и тревожно биться сердце, вдруг сменяется холодной собранностью и деловой целеустремленностью, проясняющей мысль и придающей рукам уверенность и точность движений, необходимые для успеха операции.

Раздробленное бедро стал обрабатывать Столбовой. Себе я взял раненного в грудную клетку. Его перенесли в операционную, где Маруся, в стерильном халате, в перчатках и марлевой маске, ждала нашего появления. Мне помогала Шура. По обыкновению она не говорила лишних слов и, как всегда в минуты больших душевных переживаний, была странно медлительна. Первый раз в жизни ей пришлось участвовать в операции — и в какой операции! На столе лежал защитник Гангута, жизнь которого находилась в наших руках. Раненый все больше и больше бледнел и уже не мог отвечать на вопросы. Пульс на его восковидной руке едва прощупывался. Лицо становилось все более неподвижным. На богатырской груди зияла рана, через которую со свистом входил и выходил воздух. При каждом вздохе из нее фонтаном взлетала вверх струйка темной и пенистой крови. Не теряя времени на размышления, мы обезболили рану и иссекли все размозженные ткани. Краснофлотец почти не дышал. Лишь изредка из его рта вырывался едва угадываемый, едва различимый стон. Нам казалось, что он уже умирает и наша помощь ему не нужна. Но, сосредоточив все свое внимание на маленьком квадрате операционного поля, мы упорно продолжали работать я наконец зашили клокочущую и бурлящую рану. Клокотание прекратилось. Раненый вздохнул раз, другой, третий — и его щеки порозовели. Он попросил пить. Мы с Шурой радостно переглянулись, не в силах скрыть охватившего нас восторга. Только теперь до нашего сознания дошло, что обстрел все еще продолжается. Стены операционной трещали и вздрагивали, и на столе, ударяясь об инструменты, дребезжал стаканчик с раствором новокаина.

Итак, первая операция сделана. Мы с облегчением сбросили стерильные халаты и вышли в коридор, где собралась вся дежурная смена. Девушки с тревогой ждали окончания операций. В это время в дверях перевязочной, вытирая платками вспотевшие красные лица, показались Белоголовое и Столбовой. Их возбужденный и довольный вид говорил о том, что обработка раны прошла удачно. Столбовой, увидев меня, не удержался, чтобы не съязвить относительно тупых ножниц, которые ему подавали.

— Я не пойду больше в подвал, — упрямо сказал он и решительными шагами направился в ординаторскую. — Здесь я по крайней мере могу спокойно полежать на диване.

Но что было делать с двумя нашими ранеными? Мы устроили маленькое совещание. Оставлять их наверху, в пустых палатах, среди трясущихся стен, нам казалось опасным. Нельзя было рисковать жизнью людей, только что избавленных нами от страданий и, вероятно, от смерти. Они нуждались в каком-то внешнем укрытии, пусть обманчивом и непрочном, но все же дающем некоторое душевное успокоение. В дальнейшем, с ходом войны, мы убеждались все больше в том, что раненые, даже очень смелые люди с крепкими нервами, попав в госпиталь, вначале относятся крайне настороженно к окружающей их обстановке. Потом это напряжение постепенно проходит, но в первые дни их тревожит каждый шум, каждый громкий голос, каждый скрип половицы. Они зорко следят за настроением обслуживающего их персонала, за выражением их лиц, за интонацией голоса. Если врачи или сестры хоть чем-нибудь проявляют признаки страха и малодушия, раненые теряют доверие к ним.

Совещание кончилось тем, что мы единогласно решили: всех раненых выносить во время обстрела в подвал. Я вызвал дежурную сестру и приказал перенести туда обоих матросов, еще лежавших на операционных столах.

С 26 июня население, оставшееся в городе, стало покидать свои обжитые дома и искать убежища в наскоро вырытых землянках. Квартиры пустели одна за другой. На окнах и дверях появились крест-накрест прибитые доски. Город постепенно «зарывался в землю». Уличное движение прекратилось.

Работники госпиталя тоже взялись за рытье подземных убежищ. На большом квадратном дворе, где месяц назад были разделаны великолепные цветочные клумбы и утрамбованы площадки для массовых игр, стали мрачно чернеть глубокие ямы, перекрытые сверху бревнами, камнями и песком.

Первым вышел с лопатой молодой политрук Суслов. Сколотив бригаду охотников, он в течение одного дня соорудил возле камбуза землянку, вмещавшую несколько человек. Вначале узкая щель, вырытая в песчаном грунте и заваленная свежими обрубками бревен, привлекала к себе всеобщее внимание. Щель стала называться «линией Суслова». Это название сохранилось за нею до конца нашего пребывания на Ханко. За ночь во дворе вырос еще один «дот», построенный под руководством начальника терапевтического отделения Чапли. «Линия Чапли» была более мощной и совершенной. Она включала в свою конструкцию деревянные подпоры, на которых держалось перекрытие. Ежедневно появлялись все новые и новые «доты». Каждая служба госпиталя старалась обзавестись собственным усовершенствованным укрытием. Невропатолог Москалюк не отставал от других и вместе с женой и сыном тоже целыми днями копался в земле. Его гигантская борода, как флаг, развевалась по ветру.

Одновременно с рытьем мелких, чуть ли не индивидуальных убежищ, началась полоса всевозможных «рассредоточений». Рассредоточивали решительно всё — медикаменты, марлю, продовольствие, лошадей. Их рассовывали по соседним домам и дворам, в расселинах скал, в только что вырытых, пахнувших сыростью ямах. Маруся успела разбросать имущество операционной по всей территории госпиталя. В каждое место она положила тот необходимый набор инструментов, лекарств и марли, который давал возможность тут же, в самых необычных условиях, произвести любую хирургическую операцию. Мне была вручена тетрадь с подробным перечнем и описанием мест рассредоточения. На обложке стояла крупная надпись: «Секретно».

Ханковцы, переселившиеся из хорошо обставленных, уютных квартир в землянки, стали приходить в госпиталь и просить нас, чтобы мы без всякого стеснения пользовались их жилищами и вещами, если они хоть сколько-нибудь понадобятся для лучшего ухода за ранеными.

Обстрелы города становились более частыми, ожесточенными и бессмысленными. Финны методически били по квадратам опустевшего Ханко, били, как говорил Столбовой, ходом шахматного коня. На избранный для разрушения участок обрушивался концентрированный огонь, уничтожавший все, что там находилось. Полыхали пожары. Осколки снарядов все чаще залетали на госпитальный двор. Ложась спать, мы крепко жали друг другу руки, не уверенные в завтрашней встрече.

Отделение постепенно заполнялось ранеными, но их было пока немного. В последних числах июня привезли раненого финна. Наши краснофлотцы подобрали его где-то на островах. Это был солдат-доброволец, бывший лавочник, только что вступивший в фашистскую армию. Громадный детина с зеленоватыми глазами и давно не бритой рыжей бородой, он оглядывался по сторонам с выражением недоверия, страха и злобы. Его поместили в отдельную маленькую палату, к дверям которой, по приказанию Максимова, поставили вооруженного часового. Первые два дня финн ничего не ел и брезгливо отодвигал от себя тарелки с предлагаемой пищей. Когда его привозили в перевязочную, он испуганно озирался кругом и зорко следил за каждым движением сестры и хирурга.

— Не хочется лечить врага. Противно, — сказала однажды Маруся, делая перевязку.

Финн лежал на столе, вытянув вдоль тела дрожащие руки и беспокойно всматриваясь в строгое лицо девушки.

— Да, противно перевязывать тебя, — продолжала Маруся, еще строже глядя на финна. Однако, вздохнув, пересилив себя, она, как всегда, уверенными руками забинтовала рану.

На третий день финн стал жадно есть, и после обеда в палате долго слышался его монотонный шопот. О чем он шептал, — молился ли, проклинал ли русских, — так и осталось для нас тайной. Когда он выздоровел, его увезли в штаб базы.

28 июня Лукин с утра побывал у Кабанова. Вернувшись, он вызвал меня и поручил немедленно подыскать в городе капитальное здание для размещения хирургического отделения.

«Мы были все-таки правы», — подумал я.

Белоголовов, Столбовой и я вышли из ворот госпиталя и тихо побрели по улицам Ханко. Мы исколесили весь город, оглядели все каменные дома, обшагали все скалы. Кругом застыло странное, нежилое безмолвие, как будто жизнь навсегда ушла из заколоченных, еще недавно таких знакомых и таких шумных домов. Наконец в парке, в двухстах метрах от берега моря, мы набрели на небольшой двухэтажный особнячок, окруженный густой зеленью. Нижний этаж его, полуподвал с кирпичными стенами и асфальтовым полом, вероятно, был когда-то небольшим гаражом. Белоголовов распахнул широкую дверь, и мы вступили в темное, низкое помещение. К центральному залу, предназначенному для машин, примыкал лабиринт маленьких, почти лишенных солнечного света клетушек, среди которых была даже миниатюрная кухня с плитой и котлом для воды. Продолжением гаража являлся длинный подвал с земляным полом и низким, ниже человеческого роста, бетонированным потолком.

— Это то, что нам нужно! — хором воскликнули мы, оглядывая пыльные, давно не мытые стены.

— На втором этаже мы сделаем крепкий настил, а кругом подвала устроим бревенчатую обшивку, — деловито сказал хозяйственный Белоголовов.

Второй этаж нас мало интересовал, но мы все-таки заглянули и туда и быстро обошли прекрасные светлые комнаты с натертым паркетом и беспорядочно разбросанной мебелью. В общем дом нам понравился.

На следующий день, 29 июня, с утра началось переселение на новое место. Несколько грузовых машин перевезли сюда отобранное имущество. В ожидании большой и трудной работы Мы отобрали для Подвала самые лучшие вещи. В старом госпитале, предназначенном теперь для легко раненых, остался молодой Разумов.

Когда мы покидали наш обжитой двор, Лукин, в расстегнутом кителе, без фуражки, с всклокоченными волосами, руководил строительством нового дота. Он проводил нас до ворот.

— Ваш подвал, — торжественно сказал он, — будет считаться теперь главной операционной ханковской базы. К вам будут доставлять самых тяжелых раненых. Вы уходите на большую работу.

Мы, конечно, знали об этом, и именно эта причина заставила нас уйти на новое место. Подвал находился в пяти минутах ходьбы от госпиталя, но в то время казалось, что мы уходим в какую-то неизмеримую даль. Хотя Лукин и крикнул нам вслед, что вечером забежит взглянуть на наше жилище, мы все же с горечью думали, что, может быть, расстаемся с ним навсегда.

Удесятеренными темпами началась работа по приведению подвала в порядок. До позднего вечера мы чистили запущенное, грязное, не годное для жилья помещение. Несмотря на беспрерывный обстрел города, мы настойчиво драили обомшелые стены, выносили корзины со старым, еще финским, мусором, скребли заскорузлые полы. В самый разгар работы к подвалу подкатили санитарные машины. В течение пятнадцати минут операционная, еще сырая после длительного мытья и освещенная одной бледно мерцающей электрической лампочкой, была приведена в боевую готовность. Мы поставили три стола, включили в городскую сеть стерилизаторы, переоделись и вымыли руки. Пока девушки продолжали уборку подвала, врачи сделали больше двадцати операций. Маруся успевала обслуживать все столы. Она перебегала от хирурга к хирургу и без ошибки подавала каждому тот инструмент, который в данный момент был ему нужен. Шура, совершенно забыв об окружающем, обрабатывала раненных в грудь. Как-то само собою вышло, что на ее стол стали подавать именно этих раненых. Она то и дело подзывала меня или Столбового, раскрывала перед нами зияющие кровоточащие раны и спрашивала, что делать.

Внезапно погас свет, и операционная погрузилась в непроницаемую темноту. Саша Гусева неслышно проскользнула между столами, выбежала в приемную, где лежали еще нераспакованные ящики, и вернулась с охапкой вагонных свечей. При их тусклом свете мы закончили операцию. Раненых пришлось разместить в подвале, где тоже было темно и где впопыхах все больно ударялись головами о низкие бетонные балки. Подвал стал как бы «осадочником», куда на короткий срок укладывались раненые после сделанных им операций. В дальнейшем, по мере заполнения подвала, мы стали переводить матросов в соседний дом, где до войны были детские ясли. Название «ясли» сохранилось за ним до конца ханковской обороны.

Несмотря на непредвиденное поступление раненых, к вечеру все помещения главной операционной блистали хирургической чистотой. Снова зажегся на короткое время городской свет, и заработал остановившийся было водопровод.

Покончив с общественными делами, мы принялись за устройство собственных комнат, где должна была начаться для нас новая и по-военному трудная жизнь.

Вместе с главной операционной от госпиталя «отпочковалось» еще одно хирургическое отделение для легко раненых и выздоравливающих. Его возглавил доктор Ильин, старый кадровый врач, никогда не занимавшийся хирургией. Отделение обосновалось в бывшем доме партийного просвещения, в самом центре города, рядом с парком и побережьем. Выбор места для нового госпитального филиала был очень неудачным. Здесь беспрерывно падали снаряды, и раненые, закутавшись в халаты и одеяла, целыми днями отсиживались в темном и холодном подвале. В эти же дни вступил в действие другой хирургический филиал, занявший палаты ханковского родильного дома. Почти все женщины уже покинули полуостров. Впрочем, одна палата в течение двух месяцев на всякий случай продолжала оставаться пустой.

В прежнем здании госпиталя, кроме отделения Разумова, еще оставалось несколько палат для больных. Там же, в ветхом деревянном домике, стойко держался центральный камбуз, распределявший питание по всем разбросанным в городе филиалам. Как уцелел он до конца нашей жизни на Ханко, объяснить невозможно. Он находился под счастливой звездой. Ни один снаряд не пробил его хрупких стен, ни один осколок не разбил в нем ни окна, ни тарелки, ни блюдца. Три раза в день невозмутимая лошадь Русалка, управляемая столь же невозмутимым старшиною первой статьи Кольцовым, увозила от камбузного крыльца длинную повозку, нагруженную бидонами с дымящимся супом, котлетами и компотом. В девять часов утра, в час дня и в семь часов вечера, независимо от обстановки, горячая пища, распространявшая вдоль ханковских дорог аппетитный, раздражающий запах, доставлялась на место. Все ждали ее в положенный час.

В конце июня начальник медицинской службы полуострова военврач первого ранга Ройтман, никогда не унывавший близорукий человек в неимоверно больших очках, организовал на Ханко так называемый эвакоотряд. Начальником отряда, к общему удивлению, был назначен врач базовой лаборатории Басюк. Никто, кроме близких товарищей по работе, не знал его до войны. Никто не подозревал, что скромный и молчаливый лаборант, целыми днями кропотливо возившийся со своими пробирками, станет героем, известным всему полуострову. 30 июня Басюк, волею Ройтмана, переменил специальность. Ему дали три санитарных машины, два автобуса, несколько грузовиков и целую команду — человек двадцать — шоферов, санитаров и фельдшеров. Новая работа протекала под открытым небом, в любую погоду, в любое время суток, в любой обстановке. В задачи отряда входило забирать раненых с мест и доставлять в госпиталь. Как только где-нибудь начинался обстрел и появлялись первые жертвы, Басюк со своими грохочущими машинами немедленно мчался туда, делал перевязки, останавливал кровотечения и, не теряя времени, увозил раненых в госпиталь, тяжелых — в подвал, легких — в старое здание. Работа была трудной, опасной и беспокойной. На кузовах санитарных машин с каждым выездом множились отверстия и выбоины от осколков. Но Басюк не знал ни усталости, ни страха.

Любая аварийная команда могла бы брать у него уроки четкой, бесстрашной работы. Однажды ночью большой дом на главной улице города вспыхнул от зажигательного снаряда. Там еще жили люди. Стоны раненых и треск горящих бревен наполнили предрассветную тишину. Финны продолжали методически, хладнокровно стрелять по огненному ориентиру. Вдруг воздух прорезали звуки автомобильных гудков, и к пожарищу лихо подкатили машины Басюка. Вчерашний лаборант, на ходу распахнул дверцу кабины и первым бросился в огонь. Через несколько минут раненые и обожженные уже лежали в нашем подвале на операционных столах. Басюка, который незаметно сел в дальний угол приемной, перевязали последним. У него был ожог рук и лица.

Когда начались десантные операции на островах, эта слава обороны Гангута, Басюк с эвакоотрядом каждую ночь ходил туда на буксире и под утро возвращался в город с десятками раненых моряков. Перед рассветом дежурная сестра выходила из подвала на дорогу и, всматриваясь в белесую даль, прислушивалась, не идут ли из порта машины.

В течение июля и августа, пока Таллин находился в наших руках, нам удалось несколько раз эвакуировать раненых на Большую землю, на южное побережье залива. Басюк доставлял их на борт кораблей, случайно заходивших в ханковский порт. Корабли увозили в тыл не только моряков, но и красноармейцев из полевого армейского госпиталя, осевшего в землянках в трех километрах от города. О месте и времени погрузки раненых мы сообщали туда по телефону. Только после второй или третьей эвакуации мы заметили, что в назначенные часы начинался обстрел шоссе, соединявшего город с портом: финны порой ухитрялись включаться в городскую телефонную сеть и подслушивать наши разговоры. Однако Басюк, несмотря на обстрелы, всякий раз благополучно проскакивал с машинами через опасный участок и за все время, за все свои рейсы, не потерял ни одного человека.

В июле в главную операционную прибыли на службу пятнадцать санитаров. Это были хорошие, толковые ребята, рабочие ленинградских заводов, мобилизованные во флот из запаса. Они только что пересекли на лайбе залив и впервые ступили на ханковский берег. После морского перехода у них еще были усталые, опаленные солнцем лица. Их сразу же направили на работу — на хозяйственные дела, в караульную службу, на учебные занятия по уходу за ранеными. Они скоро сжились и сдружились с нами. Без этих крепких, мужественных ленинградцев нам было бы трудно.

Ханко, объятый пожарами, дымился ночи и дни. Высокие зарева стояли над городом. Дальнобойные снаряды, прилетавшие с перешейка и островов, сметали квартал за кварталом. Нужно было скорее приниматься за укрепление нашего подвала. У Белоголовова неожиданно обнаружились блестящие хозяйственные и архитектурные способности. В течение одного дня он разыскал на перешейке бригаду военизированных плотников, достал в порту сотни огромных бревен, привез откуда-то могильные плиты, песок и полутонные гранитные камни.

Работа пошла полным ходом. Если мимо дома проезжала машина с каким-нибудь строительным материалом, Белоголовое выскакивал на шоссе, делал шоферу таинственные знаки и через минуту сваливал возле подвала приобретенные трофеи. Шофер заглядывал в подвал, сочувственно качал головой и обещал на другой день подбросить еще машину-другую нужного для строительства груза.

С утра до наступления короткой ночной темноты плотники обшивали тесом потолки главной операционной и подпирали их могучими смолистыми бревнами. Лавируя среди этих подпор, мы постоянно пачкали о них свою новую, недавно полученную летнюю форму. В результате этих фортификаций в одной только операционной появилось пятьдесят шесть столбов, установленных в четыре ряда. В маленьких комнатах, где поселились врачи, из-за обилия столбов едва можно было передвигаться. Укрепив потолки, строители принялись за второй этаж. На еще недавно блестевший паркет были навалены в два ряда бревна и метровый слой песку, поверх которого легли тяжкие груды камней-валунов и гранитные плиты. Голос Белоголовова не умолкал почти круглые сутки. Его команда разносилась по всему парку. Шура, Столбовой, я и девушки-сестры, окончив перевязки и операции, выходили из подвала и тоже приступали к работе. За неделю тысячи пудов груза нависли над главной операционной. Когда нехватало бревен, Белоголовов садился в машину, брал с собой двух-трех санитаров и уезжал в лес. Там они пилили вручную столетние гангутские сосны. Желающих ехать в лес всегда находилось много, но Белоголовов отбирал только тех, кто успел проявить выносливость, физическую силу и ловкость. Когда перекрытие было готово, началась обшивка наружных стен дома. В половине июля подвал сделался маленькой крепостью.

Какова была действительная мощь нашего сооружения, сказать трудно, но чувствовали мы себя в нем довольно спокойно — и за раненых и за себя. Разрывы бомб и снарядов доносились сюда глухо, как бы издалека. Только асфальтовый пол грузно колебался под ногами, напоминая о близости фронта.

День 3 июля начался с обычных строительных работ. Перевязок было мало, и все хирурги, обойдя раненых, с утра вышли во двор. Финны несколько раз принимались стрелять, но снаряды высоко пролетали над городом и падали где-то в море. Было душно, чувствовалось приближение грозы. Мы вырыли вокруг дома глубокие ямы и сели на бревна, ожидая прихода плотников.

Вдруг из подвала выбежала Маруся, обвела нас сияющим взглядом и крикнула на весь парк:

— Товарищи, идите скорей слушать радио! Сейчас будет говорить товарищ Сталин!

Все вскочили и побежали в подвал. Около репродуктора уже стояла притихшая, сосредоточенная, неподвижная толпа. Санитары, горбясь под низкими балками, выносили из осадочника раненых и укладывали их на расставленные вдоль стен топчаны. С улицы входили все новые и новые люди. Какой-то матрос, с длинными усами, весь обвешанный гранатами, протискался сквозь толпу и, оперевшись на автомат, замер, у репродуктора. Хлопнув дверью, на цыпочках прошагали запоздавшие плотники. Из высоко прибитого черного диска вырывался хриплый свист финских радиостанций. Так прошло пять, десять, может быть пятнадцать минут. Вдруг четко прозвучал голос Сталина: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры!» Ни тысячеверстная даль, ни злобные завывания финнов не могли заглушить Москвы. Все подались вперед и затаили дыхание. Голос вождя был спокоен, тверд и немного печален. Сталин говорил о том, что советский народ вступил в смертельную схватку с фашизмом, о том, что силы наши неисчислимы, о том, что мы победим. Никто не шелохнулся, никто не закурил папиросы. Все стояли, страстно переживая каждое сказанное слово, каждый звук знакомого голоса, отличимого от миллионов других голосов.

Днем над Ханко прошла гроза, и теплый ливень долго стучал по крышам заколоченных, мертвых домов. В подвале стало сыро, и раненым выдали ватные одеяла. Все обитатели главной операционной, кроме дежурных, продолжали работу во дворе.

Лишь только сгустились сумерки (шел первый час ночи), я вскарабкался по обыкновению на второй ярус корабельной койки, стоявшей в нашей микроскопической комнатушке, выключил свет и, в предвкушении сна, стал размышлять о минувшем дне. Внизу спала Шура. Первый месяц войны, в ожидании ночных боев, ханковцы спали не раздеваясь, в полном обмундировании. Я все-таки, нарушая обычай, снимал потихоньку ботинки и вешал их на гвоздь, прибитый возле самого потолка. Часа в три ночи чьи-то могучие руки — так мне приснилось — схватили меня за плечи и стремительно бросили в бездну. Я проснулся и с трудом понял, что лежу на мокром полу, среди осколков упавшего со стола и вдребезги разбившегося графина. В воздухе стоял странный гул, похожий на завывание вьюги. Я встал и повернул выключатель. Свет не горел. Через засыпанное песком и заколоченное окно неясно доносились человеческие голоса. Нащупав дверь и без привычки путаясь среди липких, влажных столбов, мы с Шурой вышли во двор. Было совсем светло, и над крышей нашего дома плавно покачивалась пелена серого дыма. Столбовой, Белоголовов и несколько девушек-сестер стояли возле глубокой, еще дымящейся воронки, в десяти шагах от подвала. На месте, где находился сарай, валялись груды закопченного щебня. По двору, жалобно воя и обнюхивая землю, одиноко бродила прижившаяся у нас собака. Условно мы называли ее Лайкой. Она искала и не находила своих пропавших щенят.

По дороге проехал на велосипеде какой-то лейтенант. Увидев Белоголовова, которого знал весь гарнизон, он крикнул простуженным голосом:

— Доброе утро, Николай Николаевич! Это стреляет «Вяйне-Мяйнен». У вас, оказывается, тоже авария. Сейчас с аэродрома вам привезут раненых. Туда угодили три фугаски…

«Вяйне-Мяйнен», финский броненосец береговой обороны, маскировался тогда в шхерах. Он методически обстреливал Ханко и долго оставался неуловимым для наших воздушных разведчиков. Его десятидюймовые снаряды наносили городу огромные повреждения.

Мы взглянули на южную стену нашего дома и увидели, что вся наружная обшивка была усеяна свежими выбоинами от осколков. Если бы не метровая прослойка песку и камня, подвал был бы пробит во многих местах и не один раненый лишился бы жизни. Белоголовов, главный строитель убежища, обвел нас счастливым, ликующим взглядом.

— Трудно допустить, что это был последний выстрел! — воскликнул Столбовой. — Нужно возвращаться в подвал. Может быть, следующий снаряд ляжет еще ближе или угодит нам в самую крышу.

Мы вновь разошлись по комнатам и легли подремать, ожидая новых ударов. Но выстрел действительно оказался последним. Прошло полчаса, и ничто не нарушило тишины летнего утра. Вдруг около дверей подвала раздался знакомый гудок санитарной машины Басюка. Я спустился со своей высокой, неустойчивой койки и вышел в приемную. Санитары осторожно и бережно вели со двора двух раненых летчиков. Это были молодые, смущенно улыбавшиеся лейтенанты с забинтованными и подвешенными на косынках руками. Они неохотно дали себя раздеть и, подтрунивая друг над другом, легли на операционные столы. У них оказались неглубокие и неопасные раны. Шура, которая дежурила в этот день, наложила им швы. Лейтенанты встали, поблагодарили за операцию и попросили вернуть им обмундирование. Несмотря на все наши уговоры, они категорически отказались остаться в госпитале и решили немедленно вернуться на аэродром. Через десять минут за ними пришла машина.

— Нет, вы уж не задерживайте нас, — сказал мне один из них, белокурый плечистый парень, еще бледный от недавно перенесенной боли. — Мы чувствуем себя превосходно. Перевязки нам будет делать наш доктор, а если появятся какие-нибудь осложнения, нас в тот же день привезут сюда. — Он мигнул в сторону Шуры и, понизив голос, прибавил: — Конечно, жаль расставаться с такой очаровательной докторшей, но ничего не поделаешь: на аэродроме мало людей, и некому готовить боеприпасы. Ребята перегружены до невозможности. Пока нам нельзя летать, мы будем набивать патронами пулеметные ленты. Сейчас у нас это первостепенное дело.

Маруся, перетиравшая инструменты и слушавшая наш разговор, приблизилась и схватила меня за рукав.

— Товарищ начальник, — умоляюще проговорила она, — разрешите свободной смене девушек ездить к ним… набивать эти… пулеметные патроны. Мы справимся с этой работой. Ведь у них нехватает людей. Нужно помочь летчикам.

Ее предложение моментально облетело подвал. Все единогласно решили с этого же дня начать регулярные поездки на аэродром.

После ужина свободная смена, во главе со старшей сестрой Александрович, пожилой и степенной женщиной, выехала на грузовике в свой первый рейс. Маруся сидела в кабине, рядом с шофером, и чувствовала себя командиром отряда. Дорога обстреливалась с запада и востока. Машине приходилось лавировать среди свежих, еще не остывших воронок. На аэродроме было не лучше — финны бросали туда более пятисот снарядов за сутки. Посадочная площадка превращалась к вечеру в бесформенную груду земли, и восстановительной команде, несмотря на беспрерывный огонь, приходилось шаг за шагом выравнивать изрытый, искореженный грунт.

Девушки сразу приступили к новой и незнакомой работе. Набив патронами суточный комплект пулеметных лент, они оглядели стены землянки и увидели висевшее на веревке белье.

— Кто это вам стирал? — с любопытством спросили они летчиков.

— Сами стирали, — не без гордости ответил лейтенант, которого утром привозили в подвал. — С этим делом мы хорошо научились справляться.

Маруся подошла к белью, брезгливо потрогала рукой мокрые, полосатые от грязных потеков рубашки и громко расхохоталась.

— Давайте мыло и горячую воду! — скомандовала она. — Девочки, наши «ассы» беспомощны, как младенцы. Давайте покажем им, как нужно стирать по-настоящему!

Через четверть часа стирка была в полном разгаре.

Бригада вернулась в подвал после захода солнца. Вечером следующего дня на аэродром выехала другая смена. Они тоже набивали пулеметные ленты, тоже стирали белье и, кроме того, нашли себе новое дело — починку лётного обмундирования. Так продолжалось все лето.

Однажды девушки возвратились с аэродрома в особенно возбужденном настроении. Еще со двора в нашу комнату донеслись их громкие голоса. Несмотря на поздний час, они вызвали меня в коридор и окружили тесным, шумным кольцом.

— Расскажите толком, что случилось, — сказал я. — Не говорите хором!

Когда все замолчали, Маруся выступила вперед.

— Я расскажу все по порядку, — скороговоркой начала она. — Мы сейчас познакомились с героями Советского Союза Антоненко и Бринько и видели, как они сбили немецкий бомбардировщик. Когда мы приехали на аэродром, было тихо, финны не стреляли, и нам разрешили набивать пулеметные ленты на открытом воздухе. Вдруг раздался сигнал боевой тревоги, и на западе, из-за леса, появились немецкие самолеты. Солнце слепило глаза, и смотреть было очень трудно, почти невозможно. В ту же минуту с аэродрома поднялись два наших самолета и стали набирать высоту. Это взлетели Антоненко и Бринько. Оказывается, они круглые сутки дежурят в своих самолетах и даже обедают в кабинах, чтобы каждый момент быть в полной готовности к вылету. Летчики нам сказали, что на Ханко иначе нельзя, потому что до вражеской территории всего несколько километров. — Маруся перевела дыхание и, вспомнив, что рядом лежат раненые, понизила голос до шопота. — Не успели мы опомниться, товарищ начальник, как над нашими головами загудели машины с огромными крыльями, и на них стали ясно видны черные фашистские знаки. Потом вверху загрохотали выстрелы. Нам кто-то крикнул: «Девушки, прячьтесь скорее в землянку!» Но мы не ушли. Мы продолжали наблюдать за воздушным боем. Мало ли что могло случиться — ведь кому-нибудь могла понадобиться наша помощь… Вдруг одна из машин загорелась и кубарем, вся в дыму, полетела на землю. Всем показалось, что это упал Антоненко… У меня даже голова закружилась. Стрельба затихла, и «юнкерсы» повернули назад, в Финляндию. Мы видели, как они сбрасывали бомбы над лесом. Через несколько минут Антоненко и Бринько, живые и невредимые, спустились на аэродром. Когда они выпрыгнули из кабин, мы побежали им навстречу, а Антоненко засмеялся и сказал: «Это ваши ленты помогли. Без них не сбить бы нам немца».

Когда Маруся кончила свой рассказ и все нехотя разбрелись по комнатам, я вышел из подвала во двор. Было тихо. За аэродромом горели леса, и в звездном небе колыхалось багровое зарево.